
Полная версия:
Однокурсники
Она не договорила. Заплатин сидел, не глядя на нее прямо, и перебирал в руках околыш фуражки; потом бросил ее на стул, рядом, и тогда обернулся к ней лицом.
Оно почти испугало Надю.
– Что с тобой, Ваня? Ты нездоров?
– Послушай, – начал он вздрагивающим голосом, – зачем ты так поступаешь со мною?
Как будто испугавшись, она встала и отошла к окну.
– Как?
И он быстро поднялся.
– Вы с Элиодором Пятовым, твоим теперешним покровителем, надумали средство устранить меня… совсем, когда кончу курс.
– Не понимаю, что ты говоришь, Ваня. Как устранить?
– Не лги, ради Создателя! Не лги! – крикнул он и весь задрожал.
– Я не понимаю, что ты говоришь, – повторила она сильным голосом и, чтобы показать ему, что она его не боится, сделала к нему два шага.
– Не понимаешь?.. Ха, ха! Из каких же это побуждений – из любви ко мне, что ли, Пятов на той неделе стал предлагать мне – содержать меня, на свой счет, целых два года, чтобы я ехал за границу и готовился там на магистра?
– Я в первый раз слышу это.
– А я не верю тому, что ты говоришь. Расчет, кажется, ясен – он хочет удалить меня, чтобы я не торчал тут, чтобы ты попалась ему в сети.
– Да я-то тут при чем, скажи на милость? – возразила Надя, начинавшая приходить в себя.
– Как будто ты до сих пор не понимаешь, какие виды он на тебя имеет!
– Это его дело! Может, и замечаю. Но я им не увлечена.
– А бегаешь к нему, принимаешь от него завтраки, пьешь шампанское, берешь с него деньги за пустяшные переводы. И все это ты делаешь так, бессознательно, не понимая, чем все это отзывается? Ах, Надя, Надя!
Он почти упал на диван и опустил голову на подушку.
Надя ждала, что он зарыдает. Она присела на диван и начала говорить мягче, дотронулась рукой до его плеча.
– Постыдись, Ваня! Твоя ревность – просто безумие. Ты отравляешь жизнь и себе и мне.
– Молчи, молчи! Ради Бога! – закричал он. – Ты теряешь всякую совесть. Довела себя до того, что он – этот отвратительный хищник – говорит о тебе как о прожженной интриганке, которая – по его выражению – нас обоих проведет и выведет. И он имеет на это право. Ты им пользуешься теперь, имеешь виды и на будущее! В твоем отвратительном актерском мире и нельзя иначе ни чувствовать, ни поступать!
Слезы душили его. Он их глотал и с трудом мог бросать слова.
– Ты кончил? – спросила Надя.
– И то, что ты мне скажешь в оправдание, я не могу принять. Слышишь, не могу!
– Не принимай – твоя воля. Ну, хорошо, я – прожженная кокетка, хищница – под стать Элиодору Пятову, бездушная актерка! Так ведь? Но что же я такое сделала? Познакомил меня с Пятовым ты… Ты и привез меня к нему. Он помог мне попасть на курсы. Я ему за это благодарна. Да, благодарна. Вот мое настоящее призвание, а не курсы истории или ботаники. Тайно от тебя я к нему не бегала. Я тебе говорила про тот завтрак. Говорила или нет? – почти гневно крикнула Надя, подняв голову. Он не ответил.
– Неужели у тебя так память отшибло? Ну да, я ему нравлюсь, и даже очень. Но я им не увлекаюсь и не увлекусь. И это я тебе говорила.
– Так ты желаешь, – перебил он с искаженным лицом, – чтобы я сделался твоим пособником… вроде тайного альфонса, и чтобы мы вместе обрабатывали и теперь, и впоследствии московского туза-мецената? Так, что ли?
– Ты с ума сошел!
– Нет, я правду говорю. Может быть, ты его и доведешь до того, что он поставит тебе вопрос ребром: желаете быть женой Элиодора Пятова или заурядного бедняка Заплатина? Он и теперь уже не сомневается в твоем ответе.
– А ты?
Голос Нади дрогнул.
– Какое же может быть сравнение между нами для тебя, если он согласится оставить тебя на сцене? Я – и миллионщик меценат!
Заплатин порывисто схватил себя за голову обеими руками выше затылка, потом обернулся лицом к Наде и, близко придвинувшись, бросил ей:
– Скажи теперь… скажи! Кого ты выберешь?
– Не знаю, – ответила она твердо и с недобрым блеском в глазах. – Ты так ведешь себя со мною, что другая бы на моем месте сейчас же разорвала с тобой. Так слишком делается тяжело, Иван Прокофьич, продолжала она, меняя тон. – Я уже говорила вам не один раз, что в рабстве не желаю быть ни у кого. Оттого что девушка обручилась с вами – она должна всю жизнь свою закабалить? Для нее открывается чудная дорога, а вы смотрите на дорогое ей дело как на гадость, на разврат! И считаете еще себя большого развития человеком… Интеллигент! Нечего сказать!
Она прошлась по комнате взад и вперед и опять села на диван.
Заплатин сидел все в той же позе, охватив сзади низко опущенную голову обеими руками, и нервно, ритмично качал ее.
И вдруг он опустился на пол, подполз к коленям Нади и, упав на них головой, зарыдал.
Она не отталкивала его.
– Прости! – с трудом выговаривал он. – Я безумный. Не могу совладать с собою. Пойми ты это, Надя. Ежели бы тебя забрало такое же чувство, ты бы поняла и простила.
Он стал целовать ее руки, все еще стоя на коленях.
Ей сделалось жаль его больше, чем в другие разы, когда между ними выходили сцены.
– Нельзя так, Ваня! – гораздо мягче заговорила она. – Ну… встань, сядь сюда… Поговорим ладком. У меня есть еще полчаса свободных… Ты не возмущайся – я не могу манкировать этой репетицией. Она вроде генеральной.
Он слушал ее с отуманенной головой. Но его сейчас же кольнуло в сердце ее актерское слово.
В его душе – ад; а она может ему уделить только полчаса, и ей нельзя "манкировать" грошовой любительской репетицией.
Вот что предстоит ему всю жизнь, если она и останется ему формально верна и будет его женой, когда он сдаст экзамен.
"Всю жизнь!" – внутренне крикнул он.
Руку его держала Надя и, склонясь к нему головой, еще мягче говорила:
– Надо ладиться, Ваня! Всякому свое. Ты будешь профессор, чиновник или там адвокат… Я не стану требовать, чтобы ты из-за меня портил свою дорогу. Разумеется, хорошо будет жить всегда вместе, круглый год. Но случиться может, что и нельзя будет. Придется на сезон… зимний или летний… в разделку. Как же иначе быть?
– Как же быть! – точно про себя повторил Заплатин, и его глаза смотрели в пространство.
– Все от нас самих будет зависеть. От согласия… от доверия. А без этого на что же мы пойдем… поженившись? На ад кромешный?
Он крепко сжал ее руку и повернулся к ней лицом.
– Ты правду говоришь, Надя. Ад кромешный. И я должен тебя от него избавить.
– Как же это… Ты?
– По-другому любить не могу. Ты сама видишь. А это гадко – так ревновать. Дальше пойдет еще хуже, когда ты поступишь на сцену. Не о себе я должен думать, а о тебе, Надя… Переделать себя я не буду в силах до тех пор, пока ты мне дорога… как любимое существо.
– Надо себя побороть, Ваня.
– Выслушай меня до конца!..
Он перевел дыхание и стал говорить медленнее, сдерживая слезы.
– Не в состоянии я буду мириться с тем миром, куда тебя тянет, Надя. Хотя бы ты была с талантом Дузе. Нельзя такому человеку, как я, быть мужем актрисы. Не свои мучения страшат меня, Надя, а то, что я тебе буду вечной помехой. И вот видишь, не способен я в эту минуту ставить такой вопрос: либо я, либо твоя сцена. Я должен отказаться, а не ты.
Он обнял ее и опять беззвучно зарыдал. Надя чувствовала, как вздрагивает все его тело.
– Это ты… не зря, Ваня? – чуть слышно вымолвила она, чувствуя, как у нее в груди точно все захолодело.
Долго не мог он ничего произнести, потом отнял руки и откинул голову на спинку дивана.
– Не вини себя ни в чем, – начал он. – Откажись ты сейчас от сцены – я на это не пойду.
– Значит, ты сам разрываешь то, что между нами есть?
Не было раздирающего горя в звуках голоса Нади. Она была сражена – и только, и способна на жертву. Но внутренний голос подсказывал ей – кто из них сильнее любит другого: она или ее жених.
– Так лучше, Надя! Жертвы не хочу! Свобода тебе нужна теперь как воздух.
Трепетной рукой он начал снимать с пальца обручальное кольцо.
– Зачем? – почти испуганно спросила она, заметив это.
– Не нужно никаких напоминаний. И ты сними… отдай мне. Чтобы ничто тебя не мучило.
– Ваня! Милый! Ты так меня…
Не договорив, Надя со слезами бросилась обнимать его.
Но оба бесповоротно сознавали, что иначе нельзя.
– Так лучше, – повторял он, стараясь придать своему тону более твердости.
И, отодвинувшись в угол, он спросил:
– Не пора ли тебе на репетицию? Иди. Может, переодеться нужно.
Время было действительно на счету. Через полчаса соберутся, и ей выходить в первом же явлении.
– Иди.
Они разом поднялись. Он положил ей обе руки на плечи и поцеловал в лоб.
– Это в последний раз! – прошептал он. – Но помни, Надя… когда ты почувствуешь, что ты на краю того оврага, куда так легко скатиться на сцене… помни, что у тебя остался товарищ… только товарищ, Иван Заплатин. Пошли за ним, когда еще не поздно.
Оба тихо заплакали.
XVПодъезжая к Москве, Заплатин проснулся. Он задремал, должно быть, не больше как на полчаса. А ночь спал дурно.
Сквозь полузамерзлые окна вагона проникал розовый свет морозного утра. В его отделении – для некурящих – было пусто. На одном диване, уткнувшись в подушку, спал пассажир, прикрытый шинелью.
Под колыхание поезда перед Заплатиным стали проходить картины его приволжской родины. Еще вчера он ехал на закате солнца по реке, вдоль длинных полыней. Кое-где лед потрескивал. Лошади бежали бойко. Ямщик в верблюжьем "озяме", с приподнятым большим воротником и в серой барашковой шапке, держался еле-еле на облучке кибитки, то и дело покрикивал: "Эх вы, родимые!" – с местным "оканьем", которое и у Заплатина еще сохранилось в некоторых словах, и правой рукой в желтой кожаной рукавице поводил в воздухе, играя концами ременных вожжей.
От городка до "губернии" нет еще до сих пор чугунки и считается тридцать три версты, а по льду и меньше.
Хорошо было ехать по накатанному пути. Полоса нежного заката тянулась то справа, то левее, меняясь с изгибами берега.
Справа все время поднимался нагорный берег, то покрытый сплошь снегом, то с хвойным лесом.
Тихо было на реке. Изредка попадались деревенские пошевни с мужиком в овчине и шапке с ушами или целый обоз. Кое-где у берега зимовала расшива или пароход.
Воздух был прозрачный, с порядочным морозом. От пристяжных шел пар. Они подпрыгивали в своих веревочных постромках с подвязанными в виде жгутов хвостами.
Ехал он с побывки, после двух недель безмятежного житья при матери, в их домике, на самой набережной. Она была сильно обрадована его внезапным приездом; только потужила немножко, что ее Ваня не встретил с ней Нового года.
Но она сейчас же стала особенно взглядывать на него. Должно быть, и в самом деле вид у него был нехороший. Она думала даже, что он долго лежал больной и скрыл это от нее.
О том, что он больше не жених Нади, он ей в первые дни не говорил. Но не выдержал, да и нельзя же было не предупредить ее.
Не обвиняя ни в чем Надю, он взял все на себя, напирая на то, что они настолько разошлись во всем, что брак в этих условиях немыслим.
Мать его уже знала от отца Нади, что она желает посвятить себя сцене, и призналась ему, что это ее стало тревожить.
– Разве можно связывать свою судьбу… с актрисой? – сказала она ему в первый же их разговор об этом.
Но она не верила тому, что он – по доброй воле отказался от невесты. Не таков ее Ваня!
Спросила она его – как же быть с отцом Нади, пойдет ли к нему объясниться?
– Если он пожелает – пойду, – ответил он. А первый не буду являться. Надя ему сама напишет или уже написала.
Они с ним так и не видались.
И все эти две с лишком недели он ни у кого из местных обывателей не был в гостях, а только бродил, и днем и под вечер, по набережной, уходя далеко на реку, толкался в народе в дни базаров.
Студенческой формы он не носил, а ходил в полушубке.
Сколько раз припомнились ему сердитые речи его однокурсника Шибаева.
Никогда еще до сих пор не чувствовал он того, как гимназия и университет удалили его от жизни, вот от всего этого местного люда, всего края. Очень уж он ушел в книги, в чисто мозговые интересы, чересчур превозносил интеллигенцию.
Разве Шибаев не прав? Останься он – полтора года – с полным "волчьим паспортом", он был бы вышиблен из своих "пазов", превратился бы в умственного пролетария, ненужного неудачника, читавшего книжки, с десятком отметок по переходным экзаменам, с головой, набитой теориями, рядами фактов и цифр, ничего общего с жизнью народа не имеющих.
И в первый же раз пришла ему мысль, что было бы лучше, если б его тогда выслали из Москвы, без надежды на возможность нового поступления в студенты.
Теперь он уже к чему-нибудь да примостился бы, если б тогда перестал мечтать о государственном экзамене, другими словами, о каком-то китайском "мандаринате", об особом клейме, какое налагается на тебя, чтобы ты имел скорейший ход в добывании кусков казенного пирога.
И с каждым днем стихало внутри его души. Сердечная рана сочилась; но погоня за счастьем, за обладанием любимой девушкой так не дразнила его.
Он должен был отказаться от нее, не из мужского самолюбия, пока она первая не прогнала его, а из самых чистых побуждений.
Надя – как она теперь ни завертелась – поняла его, если не сердцем, то своей смышленой головой.
Во время своих прогулок он уходил памятью в отроческие и детские годы, любовно останавливаясь на некоторых особенно ярких воспоминаниях.
Одно из них всплывало перед ним каждый раз, как он возвращался в сумерки домой, поблизости того места, где когда-то, лет пятнадцать тому назад, еще чернела глыба постройки, которой он, ребенком, боялся.
Это были старинные казенные варницы, где варили соль из местных источников.
Нянька и манила и пугала его детское воображение рассказами о том, какая там "большущая" печь, а над печью – такая же огромная сковорода и в ней кипит рассол.
Дым из варницы казался ему тогда особенным, не таким, как обыкновенный дым из труб обывательских домов. Итак, по восьмому году, он забежал туда с другими ребятами. Это было зимой.
И в его памяти выступали опять образы так живо, точно будто это было вчера.
В полусумраке большого сарая, у печи, где свистела и гудела жаркая топка, сидели два истопника, а сверху темнела огромная сковорода, и там кипел рассол, и оттуда шли густые пары, хватавшие за горло…
Ко дню отъезда он точно забыл, что ему надо возвращаться в Москву. Ничто его не потревожило оттуда. Он не получил ни одного письма.
Надя не звала его.
Значит, так тому и быть следовало.
Мать сказала ему:
– Что ж, Ваня… ты не от счастья своего отказался, а от тяжких огорчений в будущем. Ежели бы ты для нее был дороже всего… она бы по-другому поступила.
Старушка не плакала и, когда перекрестила его, сказала еще:
– Ты теперь в таком расстройстве. Будь поосторожнее. Подумай о себе.
В тихом настроении доехал он до губернского города вчера вечером; но сегодня, с приближением к Москве, в него опять начала проникать тревога, сначала как бы беспредметная.
Потом выплыла внезапно, без всякого повода, жирная фигура Элиодора Пятова, с его бритыми, пухлыми щеками, маслистым ртом и плутовато-фатовскими глазами.
И все опять забурлило внутри.
Вот он – новейший заправила – интеллигент города Москвы! Его степенство, мануфактурный туз и вместе меценат, будущий автор книги "Эстетические воззрения Адама Смита".
Ведь он – также студент, также выдержал выпускной экзамен, читает в подлиннике Софокла и Фукидида и может рассуждать о всех политико-социальных теориях, и об Оскаре Уальде, и о Ницше, и о ком хотите, и написать фельетон или издать какие-нибудь никем не изданные материалы по биографии Беато Анджелико или Джордано Бруно.
Все может!
И он еще не из худших молодчиков, носивших и носящих в настоящее время темно-синий или светло– бирюзовый околышек.
Тут Заплатин вспомнил те пошлости, которыми его однокурсники забавлялись, прохаживаясь насчет еврея, их товарища, взявшего тему реферата, предложенного профессором.
С ними надо будет опять встречаться и разговаривать и считать их своими ближайшими товарищами.
А туда, на Моховую, в аудитории Нового университета, надо предъявиться сегодня или завтра. Лекции уже начались. Он зажился дома.
Через двое суток Заплатин сходил с крутых ступенек подъезда перед памятником Ломоносову.
Он был в сильном возбуждении.
Фуражка сидит у него на затылке, пальто распахнуто, щеки сильно побледнели от неулегшегося душевного взрыва.
Сейчас он схватился с двумя "молодчиками", и если б не приход "суба" – он не знает, чем бы кончилось дело.
На реферате того однокурсника, о котором он вспомнил, подъезжая к Москве, вышло нечто крайне возмутившее его.
Два оппонента, вместо того чтобы возражать по существу, взапуски стали предавать его травле.
Несколько раз профессор останавливал их и когда делал резюме, то сказал, что "недостойно развитых людей пускать в ход расовые счеты".
Он зааплодировал этим словам, и на площадке тотчас после реферата – те два "националиста" подошли к нему, и один из них с вызывающей усмешкой спросил:
– Может, и вы из иерусалимских дворян?
А другой добавил:
– А мы думали, что вы из дворян, Господи помилуй!
Он дал на них окрик, какого они заслуживали.
Но они не унимались. Собрался кружок. Кто-то из их компании кинул ему:
– Извиняйтесь, Заплатин! Сейчас же!
Извиняться! Он был в таком состоянии, что у него в глазах заходили круги. Поднялся гвалт.
И когда "суб" стал разузнавать, кто начал эту схватку, – зачинщиком остался он, Заплатин, и "суб" внизу в сенях у вешалок сказал ему внушительно:
– Вам бы, Заплатин, с вашим прошедшим, надо было себя потише вести.
Большими шагами пересек он двор и вышел из ворот, ближе к углу Никитской.
В самых воротах его остановил, почти с разбегу, Григоров в долгополом пальто и высокой мерлушковой шапке.
– Заплатин! Друг сердечный! Тебя-то мне и нужно. Нарочно бежал захватить тебя после лекции.
– Что нужно?
– Да что ты какой? Съесть меня хочешь?
– Говори! Можешь и на ходу рассказать.
– Хорош ты! Нечего сказать! Удрал домой – и хоть бы записку… А я на тебя рассчитывал! И вышло даже некоторое расстройство.
– Мне не до того было!
– Ну, а теперь ты от меня не отвертишься.
Григоров на самом углу Никитской, под часами, взял Заплатина за пуговицу пальто и держал его все время их разговора.
– Голубушка! Дело экстренное… Афиш не будет. Времени не хватит на хлопоты, да могут и не разрешить. В частной зале… у одной чудесной женщины – истинного друга всей учащейся молодежи.
– Учащейся молодежи! – повторил Заплатин. Ты это выговариваешь, точно это звание… вроде мандарина.
– Да ты полно бурлить! Словом, за двоих до зарезу нужно внести плату… Их уже похерили… вместе со многими другими.
– Я-то при чем?
– Коли ты читать не желаешь… а я на тебя рассчитывал… "Три смерти" Майкова. Я буду Сенеку… А ты бы мог изобразить…
– Слуга покорный!
– Ну, черт с тобой! Но в распорядители по ревизии билетов ты у меня не отбояришься. Нет!
– Избавь! Не пойду!
– Но это, наконец, не по-товарищески, Заплатин, – это Бог знает на что похоже!
– Пускай! Так и скажи всем, что у меня товарищеского чувства нет… Вот сейчас я бы тебя попросил полюбоваться, какие однокурсники водятся у нас теперь.
И он все еще вздрагивающим голосом рассказал Григорову, что вышло у него в аудитории.
– В семье не без урода.
– И если не закрывать глаз, так каждый день ты нарвешься на таких же милостивых государей.
– Мои не такие!.. Клянусь тебе… Разве бы я стал?..
– Довольно!
Заплатин отвел его руку, которою Григоров придерживал его за пуговицу пальто.
– Окончательный отказ, значит?
– Окончательный. И можешь разносить меня во всех кружках! На здоровье! Прощай!
– Стыдно, брат Заплатин, стыдно! – крикнул ему Григоров вдогонку.
XVIЛампочка пахла керосином, уныло освещая номерок Заплатина.
Он лежал на кровати, одетый в старую студенческую тужурку.
Второй день у него жар и боль в затылке. К доктору он не обращался. Может, инфлуэнца; может, и другое что, на нервной почве.
Все равно – выходить ему не надо. На лекции он не будет являться.
Из-за него вышло целое "дело", и если начальство придерется к тому, что он из самых "злоумышленных", которых не следовало возвращать, то ему грозит, быть может, и настоящий волчий паспорт.
Что ж! Не Бог знает какая напасть не получить вожделенного свидетельства "по первому разряду".
Все ему глубоко опостылело. И чем скорее это будет, тем лучше.
Если его будут вызывать – он не явится лично. Он нездоров – пускай пришлют освидетельствовать. Да и и здоровый, он вряд ли бы пошел оправдываться на суде начальства.
Та сходка, где на него подана была жалоба от "однокурсников", от партии "националистов", – до сих пор гудит в его голове, как только он зажмурит глаза.
Там он не оправдывался, а громил пошлость и нравственное вырождение в своих якобы товарищах. И его поддерживало меньшинство смело и сильно; но из этого вышла общая схватка, галденье, чуть не рукопашная.
И зачинщик в глазах начальства – не кто иной, как он – Иван Заплатин.
Даже и то, что его поддержало самое лучшее меньшинство, не утешает его, не может снять с души "оскомины", тошного и подавляющего чувства.
Хочется очутиться за тысячи верст от всего этого. Если б не эта надвигающаяся болезнь, он собрал бы свои пожитки и поехал искать Шибаева туда, в Гуслицы.
Хорошенько он не знал, одно ли это селение или целая местность. В сто раз лучше быть простым нарядчиком. Но в нарядчики тебя сразу не возьмут. Твое римское право и все другие премудрости там не нужны!
Видно, так было ему на роду написано: кончать банкрутством и как возлюбленному, и как университетскому интеллигенту.
С тех пор как он вернулся с вакаций, он ловит себя на малодушной тоске, оттого что Надя ни одним словом не дала о себе знать. И в его отсутствие не пришло от нее ни записки, ни депеши.
Ничего!
В дверь просунулась голова коридорной девушки.
– Иван Прокофьич! – тихо окликнула она.
– Что надо?
– К вам… гость. Я думала, вы започивали. Можно впустить?
Заплатин сейчас подумал:
"Должно быть – педель?"
– Он в форменной одежде?
– Никак нет. В тулупчике.
– Попросите.
Ни о ком он не подумал из близких знакомых.
Вошел Кантаков – действительно в тулупчике, крытом сукном, и в больших сапогах.
Заплатин обрадовался ему.
– Садитесь… хоть на кровать.
– Нет. Я с морозу… А вы – слышу – третий день изволите валяться.
И только что Кантаков опустился на стул, поодаль от него, как спросил:
– Что за катавасия вышла у вас там, Заплатин? Вы, дружище, выказали себя превосходно. Я знаю все подробности. И вот вы сами убедились в том, какие теперь царят веяния и среди питомцев нашей alma mater. Но неужели вы явитесь козлом отпущения?
– К тому идет.
– Нельзя же так даваться живым в руки! Призывали вас?
– Пока еще нет. Я все равно не пошел бы.
– Это почему?
– Все опостылело, Сергей Павлович, глаза бы мои не глядели. Волчьего паспорта я не боюсь.
– Что вы, дружище!
Кантаков быстро снялся с места и присел на край кровати.
– Мы этого не допустим. Ежели на сходке побурлили и не хотели расходиться…
– Из-за меня. Факт налицо – это во-первых. А вовторых – я зачинщик. На кого я напал? На господчиков, которые держатся расовой вражды.
– Это не резон. Антисемитами в Европе бывают и социалисты и анархисты.
– То в Европе!
– Только без нужды не брыкайтесь, Заплатин, даже и на случай разбирательства. Теперь вы нездоровы. Вон у вас какой жар. Никто вас силой не потащит. У меня будет теперь передышка… так, с недельку. Я буду вашим даровым юрисконсультом.
– Спасибо! Только, Сергей Павлович, сказать вам начистоту?..
– Что такое? Вам вдвойне скверно?
Глазами Кантаков дал понять, на что он намекает.
– Одно к одному, – вымолвил Заплатин. – Да, я не скрою от вас… я потерял любимую девушку.
– Разлюбила?
– Я сам от нее отказался. Мне тяжело говорить.
– И не надо. Значит, вы теперь в особом душевном состоянии… вроде аффекта. Вероятно, и в аудиториях и на сходке у вас нервы ходуном ходили.
– Это мое дело.
– Но зачем же портить себе то, что можно взять от самой этой… alma mater, которая нас с вами так огорчает?
– Не стоит биться.
– Из-за чего?
– Из-за экзамена, прав, звания там, какого ни на есть.
– Не согласен с вами!
– В чинуши идти?
– Зачем? Вот перед вами тоже питомец университета… Не чиновник, не делец. Вы думаете, я – когда стоял на распутье, как Иван Царевич, – тоже не был заедаем скептицизмом? Идти в помощники присяжного поверенного… в брехунцы, в аблакаты? Что может быть более опошленное и жизнью и прессой? Всем! И вот я нашел себе дело… по душе.