
Полная версия:
Толедский собор
Орлов сменили прелаты, напоминавшие скорее домашних птиц. После архиепископов в железных кольчугах потянулся длинный ряд архиепископов, любивших роскошь и богатство; их воинственный дух проявлялся только в интригах; они вели вечные процессы с городами, с корпорациями и с частными лицами, ограждая огромные богатства, собранные их предшественниками. Более щедрые из них, как например Тгвера, воздвигали дворцы, покровительствовали художникам, Греко, Беругвете и другим, и таким образом положили в Толедо начало возрождению, представлявшему как бы отголосок возрождения итальянского. Скупые, как например Квирога, сокращали расходы церкви, привыкшей к роскоши; они становились банкирами королей, одалживали миллионы дукатов австрийским монархам, которые хотя и владели огромной империей, в пределах которой никогда не заходило солнце, но все же нищенствовали, когда запаздывали суда из Америки.
Собор был вполне произведением своих архиепископов. Все они оставили на нем свой отпечаток. Самые сильные духом, самые воинственные создали остов собора, эту каменную гору и деревянную чащу, составлявшую скелет здания; более развитые, те, которые жили в эпоху утонченного вкуса, соорудили резные решетки, порталы, представлявшие настоящее кружево из камня, обогатили собор картинами и драгоценными камнями, превратившими ризницу в хранилище истинных сокровищ. Постройка гигантского собора длилась около трех веков. Когда сооружены были стены и колонны, готическое искусство находилось в первобытном периоде своего развития. В течение следующих двух с половиною веков готика сильно подвинулась вперед и ход её развития ясно обозначился в архитектуре собора. Подножия колонн были грубой работы, без всяких украшений; колонны устремлялись вверх со строгой простотой и своды покоились на капителях готического стиля, не достигнувшего еще цветистости позднейшей эпохи. Но верхняя часть, построенная двумя веками позже, окна с их многоцветными стрельчатыми дугами, свидетельствовали о пышности искусства, достигнувшего своего апогея.
В двух концах трансцепта ясно намечались успехи архитектуры за те века, в течение которых сооружался собор. Дверь Часов, называвшаяся также Праздничной дверью, с её первобытной скульптурой, с её торжественной холодностью, с её тяжеловесными сценами сотворения мира в медальоне посредине, представляла полную противоположность двери другого конца, так называемой Львиной двери, построенной двести лет спустя, радостной и величественной, как вход во дворец, уже обнаруживавшей чувственную смелость возрождения, которая торопилась вытеснить строгость христианской архитектуры: ручка двери была сделана в виде голой сирены, свернувшей свой хвост.
Собор, весь из молочно-белого камня, привезенного из каменоломен около Толедо, поднимался стройно и целостно от подножия колонн до самых сводов. Этот нежный камень был тот же, который употреблялся для архитектонических украшений; другой камень, еще более нежный, служил для постройки сводов. Извне контрфорсы и перекидные арки, брошенные в пространство, как мосты, были из твердого гранита и составляли как бы твердый щит, который века покрыли золотистым налетом. Щит этот поддерживал и защищал воздушность внутренних сооружений.
Внутри собора представлены были образцы всех стилей, процветавших на полуострове. Самые старые двери являли первобытную наивную готику; дверь Прощения, так же как Львиная дверь, были яркими образцами цветущей готики. Арабская архитектура представлена была своими изящными подковообразными кругами в трифориуме, обходившим за главным алтарем всю хоровую часть церкви: это было произведение Циснероса, который жег мусульманские книги, но ввел мавританский стиль в христианские церкви. Даже стиль барокко представлен был знаменитым прорезом Тамэ, в своде за главным алтарем.
В свободное время от занятий Габриэль бродил в соборе до вечера. Он любил заходить за главный алтарь; это было самое темное и самое тихое место во всей церкви. Там почивало в гробницах прошлое Испании. В королевской часовне за дверью, которую оберегали два подбоченившихся каменных воина, кастильские монархи спали в своих могилах, на которых стояли в молитвенных позах статуи в золотых доспехах.
Семинарист любил останавливаться также перед часовней Сант Его и смотреть во внутрь через решетки трех стрельчатых сводов. В глубине, святой в одежде странника, подняв в руке меч, топтал нечестивцев копытами своей лошади. Большие раковины и красные щиты, украшенные серебряными полумесяцами, покрывали белые стены до верха. Отец Габриэля считал эту часовню своею собственностью. Это была, по его словам, часовня семейства Луна и, как над ним ни смеялись, он все-таки верил, что коннетабль дон Альваро и супруга его донья Хуана Пиментель, лежавшие в своих монументальных гробницах, его славные предки. На гробнице супруги стояли в углах четыре коленопреклоненных монаха из черного мрамора, и созерцали благородную даму, лежавшую на мавзолее. А. гробница несчастного кастильского коннетабля охранялась четырьмя рыцарями Сант Его, которые, завернувшись в орлеанские плащи, стерегли своего начальника, погребенного с отрубленной головой в каменной гробнице готической формы. Габриэль вспоминал о том, что отец его рассказывал про статую дон Альваро; когда-то статуя эта была бронзовая и когда в часовне служили обедню, то в минуту дароприношения статуя приводилась в движение посредством скрытой пружины; она подымалась и стояла на коленях до конца службы. По одним сведениям Изабелла Кастильская потребовала уничтожения этого театрального эффекта, нарушавшего благоговение молящихся; по словам других, автомат был разбит взбунтовавшимися солдатами, врагами коннетабля. Снаружи часовня Луна со своими большими укрепленными башнями походила на крепость, отделенную от собора.
Но хотя родители Габриэля считали эту часовню своею, все же его более привлекала часовня святого Идлефонсо, где находилась гробница кардинала Альборноза. Из всего прошлого собора Габриэля более всего восхищала романтическая фигура этого воинствующего прелата, любителя литературы, испанца по рождению, итальянца по своим победам. Кардинал почивал в богатой мраморной гробнице, которой года придали особый блеск и янтарную мягкость. Невидимая рука веков, стирая лицо лежащей фигуры, сплюснула нос, что придало воинственному архиепископу выражение монгольской жестокости. Четыре льва оберегали его прах. Все в этом человеке было необычайно, даже его смерть. Его труп, привезенный из Италии в Испанию при пении молитв, несли на плечах целые толпы: они сбежались за индульгенциями, обещанными папой. Это возвращение умершего на родину длилось несколько месяцев: добрый кардинал подвигался медленно, переносимый из церкви в церковь; перед ним несли Распятие, украшающее еще теперь его часовню, и он разливал на коленопреклоненные толпы ароматы своего набальзамированного тела. Для дона Хиля дель Альборноз ничто не было невозможным. Он являл собой как бы меч апостола, вернувшийся в мир, чтобы вновь насадить веру. Спасаясь от дона Педро Жестокого, он укрылся в Авиньоне вместе с другими, более знаменитыми беглецами. Там тогда жили папы, изгнанные из Рима народом, который в своем средневековом бреду мечтал восстановить по зову Риенци древнюю консульскую республику. Но дону Хилю не могла прийтись по душе жизнь при веселом провансальском дворе. Он носил под рясой кольчугу, как полагалось толедскому архиепископу и за неимением мавров, жаждал сразиться с еретиками. Он отправился в Италию с поручением собрать там приверженцев церкви и принять начальство над ними. Его войско составилось из европейских искателей приключений и из итальянских бандитов; он опустошил много деревень, истребил много городов от имени своего повелителя папы и вскоре авиньонские изгнанники смогли вновь утвердиться на римском престоле. После этих походов, которые вернули папам половину Италии, кардинал разбогател как король и основал в Болонье знаменитую «испанскую коллегию». Папа, знавший о его грабительских набегах, потребовал от него счетов. Тогда гордый дон Хиль предстал перед папой с повозкой, нагруженный ключами и замками.
– Это ключи от городов и крепостей, которые я покорил папской власти, – надменно сказал он. – Вот мои счета.
Габриэль относился к кардиналу Альборнозо с тем восторгом, который люди слабой воли часто питают к военной доблести. Ему было особенно отрадно, что такая гордость духа и такая храбрость проявились именно у служителя церкви:
«Если бы в наш маловерный век, – думал он, – нашлись такие люди, они подняли бы католичество на прежнюю высоту!»
Часто бывая в соборе, Габриэль особенно восхищался решеткой главного алтаря, дивной работой Вилальпандо, её листвой из темного золота и черноватыми, местами побелевшими прутьями. Проводники и нищие объясняли эти белые пятна тем, что решетка была серебряная, но что каноники нарочно выкрасили ее в черное, чтобы ее не украли наполеоновские солдаты. В глубине святилища сверкал мягким блеском главный алтарь из старинного темного золота: под его ажурным балдахином изображены были разные сцены страстей Господних. Золото струилось вдоль белых стен, отмечая сверкающими линиями соединение камней. Под покровом резных стрельчатых сводов стояли гробницы древнейших кастильских королей, а также гробница великого кардинала Мендоцца.
Вдоль всей обшивки стен вокруг алтаря изображен был безмолвный оркестр готических ангелов в строго спадающих с плеч ризах, со сложенными крыльями; они играли на лютнях и на флейтах. Между колоннами статуи святых епископов чередовались с изображениями различных исторических или легендарных лиц. С одной стороны возвышалась статуя доброго магометанина Абу Валида, увековеченного в христианском храме за его веротерпимость, с другой стороны, стоял таинственный пастух из Лас Навас, который научил христиан идти путем победы, а потом исчез как посланник Божий. Он представлял собой жалкую фигуру крестьянина с плоским лицом, с грубым капюшоном на голове. Справа и слева решетки, как свидетели былой пышности, возвышались две кафедры из драгоценного мрамора и резной бронзы.
Габриэль бросил взгляд на хоры, восторгаясь изумительными креслами, на которых восседали каноники. Он радостно мечтал о том времени, когда и у него будет там свое кресло. Идя дальше, он останавливался перед огромной фреской, изображавшей святого Кристобала; фреска была столь же уродлива, как и внушительна, гигант занимал всю стену и казался, благодаря своему росту, единственным достойным обитателем собора.
Кадеты военной академии, рассматривая гиганта, опирающегося на пальму, похожую на метлу, измеряли саблей его щиколотки и высчитывали, сколько «саблей» во всей фигуре святого. Эта бесцеремонность будущих воинов очень возмущала семинариста.
Иногда утром Габриэль заходил в мозарабскую часовню и внимательно слушал службу, которую там свершали на старинный лад, так, как в средние века. На стенах изображены были в красках сцены завоевания Орана знаменитым кардиналом Циснеросом. Семинарист, слушая однообразное пение мозарабских священников, вспоминал столкновения, которые при Альфонсо VI происходили между римской литургией и толедской, т.-е. между иностранным и национальным культом. Верующие, чтобы закончить вечный спор, обратились к «суду Божиему». Король избрал бойца за Рим, а жители Толедо поручили защиту готического культа мечу Хуана Руидза, владевшего замком на берегах Писуэрги. Победа выпала на долю готической литургии, которая доказала свое превосходство тем, что прекрасно владела мечом. Но, вопреки ясно обнаружившейся воле Господней, римский культ постепенно вытеснил старый, и мозарабская литургия сохранялись во всей своей неприкосновенности только в одной часовне.
Вечером, когда после окончания службы, закрывали собор, Габриэль отправлялся к звонарю. Мариано, сын звонаря, был одних лет с семинаристом и дружил с ним, ценя его ученость. Он служил проводником Габриэлю, когда они забирались на чердак собора. Взяв ключ, открывавший двери на своды, они проникали вдвоем в это таинственное место, куда от времени до времени попадали только рабочие, производившие работы в соборе.
Сверху собор казался некрасивым и лишенным всякой оригинальности. В первое время своды оставались открытыми, огражденные только воздушными перилами. Но дожди сильно попортили своды, грозя полным разрушением; каноники покрыли тогда собор кровлей из серых кирпичей, придававшей храму вид магазина или большего жилого дома. Верхушки перекидных арок как бы стыдились показываться над такой уродливой крышей; контрфорсы вдавались во внутрь и терялись между плоскими постройками служебных зданий, прислоненных к собору; башенки лестниц прятались за щитом из уродливых кирпичей.
Два друга, скользя по выступам, позеленевшим от дождя, шли вдоль наружного края собора. Ноги их путались в диких травах, которые росли в расщелинах между камнями. При их приближении стаи птиц вылетали из этих крошечных лесов. Выступы скульптурных украшений служили убежищем для гнезд. Каждое углубление камня становилось маленьким озером, куда стекала дождевая вода и куда слетались птицы, чтобы утолить жажду. Иногда на верхушке перекидной арки виднелась какая-нибудь большая черная птица, казавшаяся в своей неподвижности странным скульптурным украшением: на самом деле это была просто ворона, гладившая себе крылья клювом на солнце. Для тех, кто смотрел на нее снизу, она казалась не больше мухи.
Своды производили на Габриэля каждый раз подавляющее впечатление. Никак нельзя было представить себе, что под крышей собора ютится столько жизни. Когда, много лет спустя, Габриэль увидел кулисы театра, он вспомнил своды своего собора. Мальчики ходили среди сгнивших балок, поддерживавших крыши, по узким дорожкам между насыпями, которые вздымались на полу, под крышей точно белые мыльные пузыри. Местами перед ними зияли провалы, через которые видна была внутренность церкви на головокружительной глубине, провалы эти похожи были на вертикальные бойницы или на узкие отверстия колодцев, в глубине их проходили по плитам церкви люди, на вид не больше муравьев. В эти отверстия проходили веревки от больших паникадил, а также золоченая цепь, на которой висело распятие над главным алтарем. Сквозь огромные переплеты видны были в полутьме ржавые зубчатые колеса, рукояти и канаты, похожие на какие то забытые орудия пытки. Это была скрытая механика церковных представлений и все эти приспособления служили для поднятия огромного балдахина над плащаницей во время страстной недели.
В полосах света между балками плясали атомы пыли, которая в течение веков собиралась на сводах толстым слоем. Вековые сети паутины качались на ветру как кисейные веера. Шаги мальчиков пугали в далеких углах крыс, которые бросались бежать от ужаса. В самых темных углах летали черные птицы, спускавшиеся в собор ночью через отверстия сводов. Глаза филинов сверкали в темноте фосфорическим блеском. Летучия мыши, испуганные светом, принимались неловко летать и задевали крыльями лица пришельцев.
Габриэлю было восемнадцать лет, когда он лишился отца. Старый садовник умер спокойно, довольный тем, что вся его семья состоит на службе при соборе и что таким образом традиции семьи Луна не нарушены. Томас, старший сын, занял должность отца еще при его жизни. Эстабан был сначала певчим и помощником пономаря, а потом произведен был в «силенциария», наблюдающего за тишиной в храме, и получил, вместе с деревянным шестом, жалованье в шесть реалов в день; это был предел его желаний. Относительно же младшего сына садовник был уверен, что в нем растет будущий отец церкви и что на небесах ему предназначено место по правую руку от Всевышнего.
Габриэль приобрел в семинарии ту суровость духа, которая превращает служителя церкви в воина, и интересы церкви были ему ближе, чем события в родной семье. Смерть отца не произвела поэтому на него сильного впечатления. Его тревожили более важные политические события.
III
Наступили дни сентябрьской революции. В семинарии и в соборе все сильно волновались, обсуждая с утра до вечера вести, доходившие из Малрида. Старая Испания с её великим историческим прошлым клонилась к упадку. Кортесы, объявившие себя учредительным собранием, казались этим черным рясам, возбужденно следившим за газетными известиями, раскрывшимся адом. Каноники радовались, читая речи Мантеролы, но зато приходили в смертельный ужас от революционеров, уничтожавших в своих речах все прошлое. Духовенство возлагало все надежды на дон-Карлоса, который начал воевать в северных провинциях. Им казалось, что стоит королю баскских гор спуститься в кастильские равнины, чтобы все пришло в порядок. Но проходили годы, дон Амадео приезжал и снова уезжал, наконец провозглашена была республика, а дела церкви не поправлялись. Небо оставалось глухим к мольбам правоверных. Один республиканский депутат провозгласил войну против Бога, похваляясь тем, что Бог не заставит его молчать, – и безбожие продолжало изливать свое красноречие, как воду отравленного источника.
Габриэль жил в состоянии воинственного возбуждения. Он забыл свои книги, не думал о своей будущности, перестал петь мессы. Ему было не до забот о себе и о своей карьере теперь, когда церкви грозила такая опасность. Сонливая поэзия старины, обвевавшая его с колыбели, как запах старинных курений и увядших роз, рассеялась.
Из семинарии стали все чаще исчезать воспитанники и на вопросы о том, где они, учителя отвечали с лукавой усмешкой:
– Они там … с честными людьми. Не могли спокойно смотреть на то, что творится… Молоды… кровь горячая!
И они с отеческой гордостью относились к этим проявлениям горячей молодой крови.
Габриэлю тоже хотелось уйти вслед за отважными товарищами. Ему казалось, что наступает конец света. В некоторых городах революционная толпа врывалась в храмы и оскверняла их. Еще не убивали служителей церкви, как в других революциях, но священники не могли выйти на улицу в рясе, не рискуя подвергнуться издевательствам. Воспоминание о прежних толедских епископах, об этих отважных прелатах, беспощадных к еретикам, будило в душе Габриэля воинственный пыл. Он никогда еще не выезжал из Толедо и всю жизнь провел под сенью собора. Испания казалась ему равной по величине всему остальному миру, и ему страстно хотелось увидеть что-нибудь новое, созерцать воочию все то необычайное, о чем он читал в книгах.
Наступил день, когда он поцеловал в последний раз руку матери, почти не замечая, как дрожала всем телом бедная, почти ослепшая старуха. Ему тяжелее было покинуть семинарию, чем родной дом. Он выкурил последнюю папиросу с братьями в соборном саду, не открывая им своих намерений, и ночью убежал из Толедо, зашив в подкладку жилета изображение сердца Христова и спрятав в карман прелестную шелковую «бойну» – берэт карлистов, – сшитую белыми руками какой-нибудь монахини в одном из толедских монастырей. Вместе с Габриэлем бежал его сверстник Моргано, сын звонаря. Они вступили в один из маленьких карлистских отрядов, которыми полна была Манча, потом прошли в Валенцию и Каталонию, горя желанием предпринять нечто более серьезное для защиты короля и церкви, чем кража мулов и взимание контрибуций с богачей.
Габриэль находил дикую прелесть в этой бродяжнической жизни, проходящей в вечной тревоге, в страхе быть застигнутыми войсками. Его произвели в офицеры, в виду его учености, а также благодаря рекомендательным письмам от некоторых каноников толедского собора, которые писали о его выдающихся способностях и о том, что было бы жаль, если бы он остался простым пономарем.
Габриэлю нравилась свобода этой жизни вне всяких законов; он чувствовал себя как школьник, вырвавшийся из-под надзора. Но все-таки он не мог победить в себе разочарования, которое он испытал, ближе приглядевшись к церковным войскам. Он думал, что увидит нечто подобное крестовым походам – воинов, которые сражаются за веру, преклоняют колени, отправляясь в бой, и ночью, ложась спать после пламенных молитв, спят чистым сном праведников. Вместо всего этого он увидел нестройное войско, которое не подчинялось начальникам и неспособно было бросаться в битву с храбростью фанатиков, жертвующих собой для правого дела. Напротив того, всем этим добровольцам хотелось продлить войну, чтобы продолжать питаться на счет местного населения и жить среди безделья, которое было им так по душе. При виде вина, золота и женщин они бросались на добычу, как бешеные волки, отталкивая начальников, если те хотели их удержать.
Глядя на эти шайки грабителей, можно было подумать, что возобновилась среди современной культуры времена кочевых диких орд: воскресла древняя привычка отбирать, с оружием в руках, хлеб и жену у других; старинный кельто-иберийский дух, склонный к междоусобиям, воскрес под предлогом политической распри. Габриэль не встречал, за редкими исключениями, в этих плохо вооруженных и еще хуже одетых войсках никого, кто бы сражался за идею. Среди воюющих были авантюристы, любившие войну для войны, искатели счастья, были крестьяне, которые в своем пассивном невежестве пошли в ряды партизан, но остались бы дома, если бы кто-нибудь другой посоветовал им остаться. Эти жалкие, доверчивые люди были твердо убеждены, что в городах жгут на кострах и пожирают служителей церкви, и пошли в горы, чтобы спасти страну от возвращения к варварству. Общая опасность, утомительность длинных переходов, нужда и лишения уравняли всех партизан восторженных, верующих, скептиков, образованных и невежд. Все чувствовали одинаковое желание вознаградить себя за лишения, удовлетворить свои зверские инстинкты, разгоревшиеся от невзгод и опасностей походной жизни. Они предавались пиршествам и неистовствам во время набегов и грабежей. Они входили в маленькие города с возгласами: «да здравствует вера!» – но при малейшем неудовольствии ругались как язычники, и их божба не щадила ничего святого.
Габриэль привык к этой кочевой жизни и ничем не возмущался. Прежняя скромность семинариста исчезла в суровом воине.
Донна Бланка, невестка короля, мелькнула перед ним, как героиня какого-нибудь романа. Нервная принцесса стремилась уподобиться вандейским героиням. Верхом на маленькой лошади, с револьвером за поясом, в белой «бойне» на распущенных волосах, она мчалась во главе вооруженных отрядов, которые воскресили в центре Испании жизнь и быт доисторических времен. Развевающиеся складки её черной амазонки служили знаменем для зуавов – отряда, составленного из французских, немецких и итальянских авантюристов. Эго были отбросы всех армий в мире, солдаты, предпочитавшие следовать за честолюбивой женщиной вместо того, чтобы вступить в иностранный легион в Алжире, где их ожидала более суровая дисциплина.
Взятие Куэнки, единственная победа за всю войну, оставила глубокое впечатление в душе Габриэля. Отряд людей в «бойнах», взобравшись на городские стены, вступил в город и разлился широким потоком по улицам. Выстрелы из окон домов не смогли остановить победителей. Все были бледны, у всех были помертвевшие губы; глаза сверкали и руки дрожали от жадности и жажды мести. Опасность, от которой они избавились, и радость первой победы вскружили им головы. Двери ломились под ударами прикладов; из домов выбегали перепуганные люди и падали, тотчас же проколотые штыками. Внутри домов женщины вырывались от партизан, одной рукой вцепляясь им в лицо, а другой придерживая платье. В «институте», местной общественной школе, самые невежественные из воинов на глазах Габриэля разбивали шкафы с инструментами в физическом кабинете; они были уверены, что через посредство этих дьявольских изобретений нечестивцы общаются с мадридским правительством. Они бросали на пол и разбивали прикладами и сапогами золоченые колеса аппаратов, диски электрических машин.
Семинарист глядел с сочувствием на их неистовство. Под влиянием семинарского обскурантизма, он тоже боялся науки, которая в конце концов роковым образом приводит к отрицанию Бога. «Эти горцы», думал он, «совершают, сами того не зная, великое дело! Хорошо, если бы вся нация последовала их примеру. В прежние времена не существовало выдумок науки, и Испания была счастливее. Для благополучия страны достаточно знаний служителей церкви, а невежество народа только способствует спокойствию и благочестью. А ведь это главное».
Война кончилась. Партизаны, преследуемые войсками, прошли в самый центр Каталонии и наконец, отброшенные к границе, принуждены были сдать оружие французским таможенным чиновникам. Многие воспользовались амнистией, радуясь возможности вернуться домой, и в числе их был Мариано, сын звонаря. Ему не хотелось оставаться на чужбине. К тому же еще умер его отец, и он надеялся занять его место и поселиться на соборной колокольне. Он мог надеяться, что ему дадут место отца, в виду заслуг всей его семьи, служившей при соборе, и, главное, в награду за то, что он три года сражался за веру – и даже был ранен в ногу. Он почти мог причислить себя к мученикам за христианскую веру!
Габриэль не последовал примеру малодушных и сделался эмигрантом. «Офицер не может присягнуть на верность узурпатору», – говорил он с высокомерием, усвоенным им во время службы в этом карикатурном войске, где доведен был до крайних пределов старинный военный формализм, где босяки, опоясанные шарфами, передавали друг другу приказания, всегда называя друг друга «господин офицер». Но истинною причиной, по которой Луна не хотел вернуться в Толедо, было то, что он предпочитал отдаться течению событий и пожить в новых странах. Вернуться в собор значило остаться в нем навсегда и отказаться от всякой деятельности вне церкви. А он отведал во время войны прелесть свободной жизни, и ему не хотелось так скоро отказаться от неё. Он еще не достиг совершеннолетия и ему оставалось много времени впереди, чтобы закончить учение. Жизнь священника – верное убежище, куда всегда еще будет достаточно рано вернуться.