Читать книгу Толедский собор (Висенте Бласко-Ибаньес) онлайн бесплатно на Bookz (2-ая страница книги)
bannerbanner
Толедский собор
Толедский соборПолная версия
Оценить:
Толедский собор

4

Полная версия:

Толедский собор

Эстабан, вместо ответа нежно толкнул вперед брата.

– Идем наверх, сумасброд! – сказал он. – Ты не умрешь. Я поставлю тебя на ноги. Тебе нужно спокойствие и заботливый уход. Собор вылечит тебя. Здесь ты забудешь о своих бреднях, перестанешь быть дон-кихотом. Помнишь, как ты нам читал его приключения по вечерам в детстве? Теперь ты сам стал похож на него. Что тебе за дело, хорошо или скверно устроен свет! Он всегда будет таким, каким мы его знаем. Важно только одно – жить по христиански, чтобы заслужить счастье в будущей жизни; – она будет лучше этой, потому что она – дело рук Господних, а не человеческих. Идем же, идем!

Подталкивая с нежностью брата, Эстабан вышел с ним из монастыря, проходя мимо нищих, которые с любопытством глядели на них, тщетно пытаясь подслушать, о чем они говорят. Они прошли через улицу и стали подниматься по лестнице, ведущей в башню. Ступеньки были кирпичные, поломанные во многих местах; крашеные белые стены покрыты были карикатурными рисунками и неразборчивыми подписями посетителей, которые поднимались на колокольню посмотреть на знаменитый колокол огромных размеров – Campana Gorda.

Габриэль шел медленно, останавливаясь на каждом повороте.

– Я очень плох, Эстабан., – проговорил он, – очень плох. Мои легкие точно треснувшие меха, в которые воздух входит со всех сторон.

Потом, точно раскаиваясь в своей забывчивости, он поспешно обратился к брату с расспросами о семье.

– Как поживает твоя жена, Пеппа? – спросил он. – Надеюсь, она здорова.

Лицо Эстабана омрачилось, и глаза его сделались влажными.

– Она умерла, – кратко ответил он.

Пораженный печальным ответом, Габриэль остановился и прислонился к перилам. После короткого молчания он, однако, снова заговорил, чувствуя желание чем-нибудь утешить брата.

– Ну, а моя племянница Саграрио? Она, верно, сделалась красавицей. В последний раз, когда я ее видел, она походила на молодую королеву со своими светлыми волосами, зачесанными кверху, – со своим розовым личиком, подернутым легким золотистым пушком. Она замужем или живет у тебя?

Эстабан еще мрачнее взглянул на брата.

– Она тоже умерла! – резко ответил он.

– И Саграрио умерла? – повторил пораженный Габриэль.

– Умерла для меня – это то же самое. Умоляю тебя, брат, всем, что тебе дорого на свете, не говори мне о ней!..

Габриэль понял, что растравляет своими вопросами глубокую рану в душе брата, и замолчал. В жизни Эстабана произошло, очевидно, нечто очень тяжелое за время его отсутствия – одна из тех катастроф, которые разбивают семьи и навсегда разлучают оставшихся в живых.

Они прошли по крытой галерее над аркой архиепископского дворца и вошли в верхний монастырь, носящий название канцелярий – Las Claverias: четыре портика одинаковой длины с нижним монастырем, но без малейших украшений и очень жалкого вида. Пол был выстлан старыми поломанными кирпичами. Четыре стороны, выходившие в сад, были соединены узким барьером между плоскими колоннами, поддерживавшими крышу из гнилых балок. Это была временная постройка, сделанная три века тому назад, но оставшаяся с тех пор в том же виде. Вдоль выбеленных стен тянулись расположенные без всякой симметрии двери и окна квартир, занимаемых церковными служащими; служба и жилища переходили по наследству от отца к сыну. Этот монастырь со своими низкими портиками представлял собой как бы четыре улицы, каждая из одного ряда домов. Против комнат возвышалась плоская колоннада, над барьером которой просовывали свои остроконечные верхушки кипарисы сада. Над крышей монастыря виднелись окна второго ряда комнат, ибо почти все квартиры верхнего монастыря были в два этажа.

Таким образом, над собором, в уровень с крышами, жило целое население, и ночью, когда закрывалась лестница, ведущая на башню, все это население было совершенно отрезано от города, Целые поколения рождались, жили и умирали в самом сердце Толедо, не выходя на улицы, – привязанные каким-то инстинктивным наследственным влечением к этой громаде из резного белого камня, своды которой служили им убежищем. Они жили там, пропитанные запахом ладана, вдыхая особый запах плесени и старого железа, свойственный старинным храмам, с горизонтом, ограниченным арками или колокольней, закрывавшей собой большую часть неба, видного из верхнего монастыря.

Габриэлю показалось, что он вернулся к временам своего детства. Ребятишки, похожие на тогдашнего Габриэля, прыгали, играя в четырех портиках, или садились, сбившись в кучку, туда, куда проникали первые лучи солнца. Женщины, которые напоминали ему его мать, вытряхивали над садом одеяла или подметали красные кирпичные плиты перед своими квартирами. Все осталось таким же, как прежде. Время как будто не заглядывало сюда, уверенное, что не найдет ничего, что могло бы состариться. Габриэль увидел на стене полустертые два рисунка углем, которые он сделал, когда ему было восемь лет. Если бы не дети, которые кричали и смеялись, гоняясь друг за дружкой, можно было бы подумать, что в этом странном городе, как бы висящем в воздухе, никто не рождается и не умирает.

Эстабан, лицо которого оставалось пасмурным, стал давать объяснения брату.

– Я живу по-прежнему в нашей старой квартире, – сказал он. – Мне ее оставили из уважения к памяти отца. За это я чрезвычайно признателен церковному совету, – ведь я только простой «деревянный шест». После несчастья я взял в дом старуху, которая ведет мое хозяйство. Кроме того, у меня живет дон-Луис, регент. Ты увидишь его; он очень способный молодой священник, – но тут его способности пропадают даром. Его считают сумасшедшим, но он – настоящий артист с чистой ангельской душой.

Они вошли в квартиру, издавна принадлежавшую семейству Луна. Она была одной из лучших во всем верхнем монастыре. У дверей висели на стене корзинки для цветов, в виде кропильниц, и из них свешивались зеленые нити растений. В комнате, которая служила гостиной, все осталось таким же, как при жизни родителей Габриэля. Белые стены, принявшие с годами желтоватый тон кости, покрыты были дешевыми изображениями святых. Стулья красного дерева, отполированные долгим трением, имели молодой вид, не соответствовавший их старинному фасону и почти прорванным сидениям. Через открытую дверь видна была кухня, куда вошел брат Габриэля, чтобы дать распоряжения старой, кроткой с виду служанке. В одном углу комнаты стояла швейная машина. Габриэль вспомнил, что когда он был в последний раз дома, на этой машинке работала его племянница. Теперь машина стоит тут на память о «девочке», после катастрофы, оставившей глубокую печаль в сердце отца. Через окно в гостиной Габриэль увидел внутренний двор, составлявший преимущество этой квартиры перед другими: довольно большой кусок синего неба и четыре ряда тонких колонн, поддерживавших верхний этаж, придавали дворику вид маленького монастырского двора. Эстабан вернулся к брату.

– Что ты хочешь к завтраку? – спросил он. – Требуй чего желаешь, – тебе все приготовят. Я хоть и беден, но все-таки надеюсь, что смогу поставить тебя на ноги и вернуть тебе здоровый виц.

Габриэль грустно улыбнулся.

– Не хлопочи понапрасну, – сказал он. – Мой желудок ничего не переносит. Мне достаточно немного молока; – и то хорошо, если я смогу его выпить.

Эстабан приказал старухе пойти в город за молоком и хотел сесть около брата. Но в эту минуту открылась дверь, выходившая в коридор, и через нее просунулась голова юноши.

– С добрым утром, дядя, – сказал он.

В его плоском лице было что-то собачье; глаза сверкали лукавством, волосы были начесаны на уши и густо напомажены.

– Войди, озорник! – сказал Эстабан и обратился снова к брату.

– Ты знаешь кто он? – спросил он. – Нет? Это сын нашего покойного брата Томаса, да уготовь Господь ему место в раю! Он живет тут на верху со своей матерью, которая моет церковное белье и умеет удивительно хорошо плоить стихари. Том, поздоровайся с этим господином. Это твой дядя Габриэль, который вернулся из Америки, Парижа и из разных других далеких, очень далеких мест.

Юноша поздоровался с Габриэлем, несколько смущенный грустным, больным видом дяди, о котором его мать говорила при нем, как об очень таинственном человеке.

– Вот этот мальчишка, – продолжал Эстабан, обращаясь к брату и указывая на Тома, – самый большой озорник во всем соборе. Если его еще не выгнали отсюда, то только из уважения к памяти его отца и деда, ради имени, которое он носит; всем известно, что семья Луна – такая же старинная, как камни стен… Какая бы шалость ему ни взбрела на ум, он непременно приводит ее в исполнение. Он ругается как язычник в ризнице, за спиной каноников. Это все правда; не отрекайся, бездельник!

Он погрозил ему пальцем, полу-серьезно, полу-шутливо, точно на самом деле вовсе не осуждал проступков своего племянника. Юноша выслушал выговор, гримасничая как обезьяна и не опуская глаз, глядевших очень дерзко.

– Какой стыд, – продолжал дядя, – что ты напомадил волосы как светские шалопаи, приезжающие в Толедо в большие праздники! В доброе старое время тебе бы за это обрили голову. Но теперь, когда наступили времена распада, произвола и бедствий, наша святая церковь бедна, как Иов, и каноникам не до пустяков. Все пошло на убыль, на горе нам! Если бы ты видел, как все пало, Габриэль! Собор теперь совсем вроде мадридской лавки, куда люди приходят, покупают, что им надо и бегут прочь. Собор так же прекрасен, как и прежде, но исчезло величие прежнего служения Господу. То же самое говорит и регент. Он возмущается, что только в большие праздники в хор является человек шесть музыкантов, да и то, едва-едва. Молодежь, живущая в монастыре, перестала любить нашу церковь; жалуются на то, что им мало платят, не принимая во внимание, что церковь переживает тяжелые времена. Если так будет продолжаться, то я не удивлюсь, если такие сорванцы, как вот этот и другие, подобные ему, начнут устраивать игры в церкви… прости Господи!

Простодушный Эстабан, выразив свое возмущение, продолжал, указывая на племянника:

– Вот этот молодчик, как ты его видишь, уже занимает должность, которую его бедный отец получил только в тридцать лет; а он еще не доволен. Он мечтает сделаться тореадором – и осмелился даже раз отправиться в воскресенье на новильяду (бой молодых бычков) в толедском цирке. Его мать прибежала ко мне вне себя, чтобы рассказать, что сделал её сынок, и я, помня, что покойный брат поручил мне перед смертью заботиться об его сыне, подстерег молодчика, когда он возвращался из цирка, и погнал его домой тем же шестом, которым я водворяю молчание в соборе. Пусть он тебе сам скажет, тяжела ли у меня рука, когда я сердит. Дева Святилища! Чтобы Луна из святого собора сделался тореадором! Когда об этом узнали каноники и кардинал, они были очень огорчены, как мне, потом, передавали. А мальчишку с тех пор прозвали «Тато»[3]. Да, не делает он чести нашей семье.

Эстабан посмотрел на племянника уничтожающим взглядом, но тот только улыбался, слушая его обличения.

– Не думай, Габриэль, – продолжал Эстабан, – что ему нечего есть, и что поэтому он пускается на всякие сумасбродства. Несмотря на то, что он такой озорник, он в двадцать лет получил должность «переро» – служителя, выгоняющего собак из собора. В прежнее время эту должность получали только после долгих лет усердной службы. Ему платят шесть реалов в день, и так как дела у него при этом никакого нет, то он может еще, кроме того, показывать церковь туристам. Вместе с тем, что он получает на чай, он зарабатывает больше, чем я. Иностранцы-еретики, которые смотрят на нас, как на диких обезьян, и смеются над всем, что видят здесь, обращают на него внимание. Англичанки спрашивают его, не тореадор ли он? Большего ему и не нужно. Как только он видит, что им интересуются, он начинает врать без конца – выдумщик он каких мало – и рассказывает о «корридах» в Толедо, в которых он принимал участие, о быках, которых убил… А негодяи-англичане записывают все, что он говорит, в свои путевые альбомы; одна блондинка с большими ногами зарисовала даже профиль этого бездельника. Ему все равно – лишь бы слушали его вранье и дали потом песету. Что ему до того, если эти нечестивцы будут рассказывать, вернувшись домой, что в толедском соборе, в первой церкви Испании, служащие – тореадоры и участвуют в богослужении в промежутках между «корридами»!.. Словом, он зарабатывает больше, чем я, и все-таки еще жалуется на свою должность. А должность его прекрасная! Шествовать во время больших процессий впереди всех, рядом с крестом, и нести вилы, обернутые в алый бархат, чтобы поддержать крест, если бы он упал… Носить парчовую красную одежду, как кардинал! В этом костюме, как говорит регент, который очень много знает, становишься похожим на некоего Данте, который много веков тому назад жил в Италии и спустился в ад, а потом описал свое путешествие в стихах.

Раздались шаги на узкой витой лестнице, которая прорезана была в стене для сообщения с верхним этажам.

– Это дон-Луис, – сказал Эстабан. – Он идет служить мессу в часовню Святилища, a потом отправится в хор.

Габриэль поднялся, чтобы поздороваться с священником. Это был маленького роста, слабый с виду человек. С первого взгляда бросалось в глаза несоответствие между хрупким телом и огромной головой. Большой выпуклый лоб как бы сокрушал своей тяжестью смуглые неправильные черты его лица, носившего следы оспы. Он был уродлив, но все же ясность его голубых глаз, блеск здоровых белых и ровных зубов, озарявших рот, невинная, почти детская улыбка придавала привлекательность его лицу; в нем чувствовалась простая душа, всецело поглощенная любовью к музыке.

– Так этот господин и есть тот брат, о котором вы мне столько рассказывали? – спросил он, когда Эстабан познакомил их.

Он дружески протянул руку Габриэлю. У них обоих был болезненный вид, и общая слабость сразу сблизила их.

– Вы учились в семинарии, и может быть, сведущи в музыке? – спросил дон-Луис Габриэля.

– Это единственное, что я не забыл из всего, чему меня там учили.

– А путешествуя по разным странам, вы вероятно, слышали много хорошей музыки?

– Да, кое-что слышал. Музыка – самое близкое мне искусство. Я мало понимаю ее, но люблю.

– Это чудесно. Мы будем друзьями. Вы мне расскажете о своих приключениях… Как я вам завидую, что вы много путешествовали!

Он говорил как беспокойный ребенок, не садясь, хотя Эстабан несколько раз придвигал ему стул. Он ходил из угла в угол, прижимая приподнятый край плаща к груди, и с шляпой в руках – жалкой, потертой шляпой, продавленной в нескольких местах, с лоснящимися краями, такой же поношенной как его ряса и его обувь. Но все-таки, несмотря на свою нищенскую одежду, дон-Луис сохранял прирожденно изящный вид. Его волосы, более длинные, чем обыкновенно у католических священников, вились локонами до самой макушки. Искусство, с которым он драпировал плащ вокруг тела, напоминало оперных певцов. В нем чувствовался художник под одеждой священника.

Раздались, как далекие раскаты грома, медлительные звуки колокола.

– Дядя, нас зовут в хор, – сказал Том. – Пора, уж скоро восемь часов.

– Правда, правда. Вот смешно, что ты напомнил мне о долге службы. Ну, идем!

Потом он прибавил, обращаясь к священнику-музыканту:

– Дон-Луис, ваша обедня начинается в восемь. Вы потом поговорите с Габриэлем. Теперь нужно идти в церковь. Долг прежде всего.

Регент грустно кивнул головой в знак согласия и направился к выходу, вместе с двумя служителями церкви, но с недовольным видом, точно его повели на неприятную и тяжелую работу. Он рассеянно что-то напевал, когда протянул на прощанье руку Габриэлю, и тот узнал мелодию из седьмой симфонии Бетховена.

Оставшись один, Габриэль лег на диван, устав от долгого ожидания перед собором. Старая служанка поставила подле него кувшин с молоком, налив из него предварительно полный стакан. Габриэль выпил и после того впал в давно неизведанное блаженное забытье. Он смог заснуть и пролежал около часа на диване без движения. Его неровное дыхание нарушалось несколько раз припадками глухого кашля, который, однако, не будил его.

Наконец он проснулся и быстро вскочил, охваченный нервной дрожью с головы до ног. Эта привычка к тревожному пробуждению осталась у него от пребывания в мрачных тюремных камерах, где он ежечасно мот ждать, что откроется дверь и его или будут колотить палкой, как собаку, или поведут на плац для расстрела. Еще более укоренилась в нем эта привычка в изгнании, когда он жил в вечном страхе полиции и шпионов; часто случалось, что его настигали ночью, в какой-нибудь гостинице, где он остановился на ночь, и заставляли тотчас же снова отправляться в путь. Он привык к тревоге, как Агасфер, который не мог нигде остановиться для отдыха, потому что сейчас же раздавался властный приказ: «Иди!»

Габриэль не хотел снова лечь; он точно боялся черных сновидений, и предпочитал живую действительность. Ему приятна была тишина собора, охватывающая его нежной лаской; ему нравилось спокойное величие храма, этой громады из резного камня, которая как бы укрывала его от преследований.

Он вышел из квартиры брата и, прислонясь к перилам, стал глядеть вниз в сад. Верхний монастырь был совершенно безлюден в этот час. Дети, которые наполняли его шумом рано утром, ушли в школу, а женщины заняты были приготовлением завтрака. Свет солнца озарял одну сторону монастыря, и тень колонн прорезала наискось большие, золотые квадраты на плитах. Величественный покой, тихая святость собора проникали в душу мятежника, как успокаивающее наркотическое средство. Семь веков, связанных с этими камнями, окутывали его, точно покрывала, отделяющие его от остального мира. Издали доносились быстрые удары молотка – это работал, согнувшись над своим маленьким столиком, сапожник, которого Габриэль заметил, выглянув из окна. На небольшом пространстве неба, заключенном между крышами, носились несколько голубей, вздымая и опуская крылья, как весла на лазурном озере. Утомившись, они опускались к монастырю, садились на барьер и начинали ворковать, нарушая благочестивый покой любовными вздохами. От времени до времени открывались двери из собора, наполняя сад и верхний монастырь запахом ладана, звуками органа и глубоких голосов, которые пели латинские фразы, растягивая слова для большей торжественности.

Габриэль рассматривал сад, ограждённый белыми аркадами и тяжелыми колоннами из темного гранита, на которых дожди породили целую плантацию бархатистых черных грибов. Солнце озаряло только один угол сада, а все остальное пространство погружено было в зеленоватую мглу, в монастырский полумрак. Колокольня закрывала собой значительную часть неба; вдоль её красноватых боков, украшенных готическими узорами и выступающими контрфорсами, тянулись полоски черного мрамора с головами таинственных фигур и с гербами разных архиепископов, участвовавших в сооружении её. На самом верху, близ белых как снег каменных верхушек, виднелись за огромными решетками колокола, похожие на бронзовых птиц в железных клетках…

Раздались три торжественных удара колокола, возвещавших поднятие Св. Даров, самый торжественный момент мессы. Вздрогнула каменная громада, и дрожь отдалась во всей церкви, внизу, на хорах и в глубине сводов.

Потом наступила снова тишина, казавшаяся еще более внушительной после оглушительного звона бронзовых колоколов. И снова раздалось воркование голубей, а внизу, в саду, зачирикали птицы, возбужденные солнечными лучами, которые оживляли зеленый полумрак.

Габриэль был растроган всем, что видел и слышал. Он отдался сладостному опьянению тишины и покоя, блаженству забытья. Где-то, за этими стенами, был мир, – но его не было ни видно, ни слышно: он отступал с почтением и равнодушием от этого памятника минувших веков, от великолепной гробницы, в которой ничто не возбуждало его любопытства. Кто мог бы предположить, что Габриэль скрывается именно здесь!? Это здание, простоявшее семь веков, воздвигнутое давно умершими властителями и умирающей верой, будет его последним пристанищем. Среди полного безбожия, охватившего мир, церковь сделается для него убежищем – как для средневековых преступников, которые, переступив порог храма, смеялись над правосудием, остановленным у входа, как нищие. Тут, среди безмолвия и покоя, он будет ждать медленного разрушения своего тела. Тут он умрет с приятным сознанием, что уже умер для мира задолго до того. Наконец осуществится его желание закончить свои дни в углу погруженного в сон испанского собора; это была единственная надежда, поддерживавшая его, когда он бродил пешком по большим дорогам Европы, прячась от полиции и жандармов, и проводил ночи во рву, скорчившись, опустив голову на колени и боясь замерзнуть во сне.

Ухватиться за собор, как потерпевший кораблекрушение хватается за обломки корабля, – вот что было его последним желанием, и оно наконец осуществилось. Церковь приютила его как старая суровая мать, которая не улыбается, но все-таки раскрывает объятия.

– Наконец-то!.. наконец! – прошептал Луна.

И он улыбнулся, вспомнив о своих скитаниях, как о чем-то далеком, происходившем на другой планете, куда ему больше никогда не нужно будет возвращаться. Собор приютил его навсегда в своих стенах.

Среди полной тишины монастыря, куда не доходил шум улицы, – «товарищ» Луна вдруг услышал далекие, очень далекие звуки труб. Он вспомнил про толедский Альказар, который превосходит по вышине собор, подавляя его громадой своих башен. Трубные звуки доносились из военной академии.

Эти звуки неприятно поразили Габриэля. Он отвернул взоры от мира – и как раз тогда, когда он думал, что ушел далеко-далеко от него, он почувствовал его присутствие тут же, около храма.

II

Эстабан Луна, отец Габриэля, был садовником толедского собора со времен второго кардинала из Бурбонского дома, занимая эту должность по праву, которое казалось неотъемлемым у его семьи. Кто был первый Луна, поступивший на службу в собор? Предлагая самому себе этот вопрос, садовник улыбался и глаза его устремлялись вдаль, точно он хотел проникнуть вглубь веков. Семья Луна была такая же древняя, как фундамент церкви. Много поколений, носивших это имя, родилось в комнатах верхнего монастыря; а прежде чем он был построен знаменитым Циснеросом, они жили в прилегающих домах. Казалось, что они не могли существовать иначе, чем под сенью собора. Собор принадлежал им по праву – более, чем кому-либо. Менялись каноники и архиепископы; они получали места при соборе, умирали, и место их занимали другие. Со всех концов Испании приезжали духовные лица, занимали кресла в хоре и через несколько лет умирали, оставляя свое место другим, приходящим им на смену. A члены семьи Луна оставались на своем месте, точно этот старинный род был одной из колонн храма. Могло случиться, чтобы архиепископ назывался доном Бернардо, а через год доном Гаспаром и, затем, доном Фернандо.

Но нельзя было себе представить, чтобы в соборе не было какого-нибудь Луна в должности садовника или церковного служителя – до того собор привык в течение долгих веков к этой семье.

Садовник говорил с гордостью о своих предках, о своем благородном и несчастном родственнике, конэтабле доне Альваро, погребенном в своей часовне как король, за главным алтарем, о папе Бенедикте XIII, высокомерном и упрямом, как все члены семьи, о доне Педро де-Луна, пятом этого имени архиепископе толедском, и о других своих не менее знаменитых родных.

– Мы все принадлежим к одному роду, – говорил он с гордостью. – Все участвовали в завоевании Толедо славным королем Альфонсом VI. Только одни из нас любили воевать против мавров и сделались знатными сеньорами, владельцами замков, а другие, мои предки, оставались на службе собора, как ревностные христиане.

С самодовольством герцога, рассказывающего о своих предках, старик Эстабан перечислял всех представителей рода Луна, восходившего до XV века. Его отец знал дона Франциска III Лоренцана, этого тщеславного и расточительного князя церкви, который тратил огромные доходы архиепископства на постройку дворцов и издания книг, как какой-нибудь вельможа времен Возрождения. Он знал также первого кардинала Бурбонского дома, дона Луиса II, и рассказывал о романтической жизни этого инфанта. Дон-Луис был брат короля Карла III и вследствие обычая, по которому младшие сыновья знатных родов непременно должны были служить церкви, сделался кардиналом в девять лет. Но дон-Луис, изображенный на портрете, висевшем в зале капитула, в белом парике, с накрашенными губами и голубыми глазами, предпочитал светские наслаждения церковным почестям и оставил свой сан, чтобы жениться на женщине незнатного происхождения; и из-за этого он поссорился навсегда с королем, который изгнал его из Испании.

И старик Луна, перескакивая от одного предка к другому, вспоминал еще эрцгерцога Альберто, который отказался от толедской митры, чтобы управлять Нидерландами, и о кардинале Тавера, покровителе искусств. Все это были великодушные владыки, которые относились со вниманием к семье Луна, зная её вековую преданность святой церкви.

bannerbanner