
Полная версия:
Статьи
Признание поистине наивное! На вкус товарища нет, говорит русская пословица; но кому какое дело до чужих вкусов, и кто свои личные и притом странные вкусы вправе выдавать другим за закон? Один любит говорить с московскою бабушкою о родне и о толстобрюхой старине; другой любит рассуждать с своим крепостным псарем о личных качествах и добродетелях его гончих: оба правы, и мы никому из них мешать не намерены, а только считаем себя вправе попросить обоих не навязывать нам своих вкусов, как правил нравственности и добродетели.
Мне жаль, что нашей славы звукиУже нам чужды…Действительно, жаль, если правда, что звуки нашей славы нам чужды. Только едва ли правда: равнодушие к толстобрюхой старине и равнодушие к народной славе – совсем не одно и то же. Если поэт хотел этим упреком намекнуть на то, что мы, как молодо И, исполненный надежд народ, больше заняты своим настоящим и больше смотрим на свое будущее, нежели на прошедшее, то ему следовало бы выразиться яснее и понять лучше причину этого явления, совершенно необходимого и нисколько не предосудительного в его источнике…
Что спростаИз бар мы лезем в tiers-etat…(третье сословие (фр)).Полно, спроста ли? Мы вообще убеждены, что ни одно историческое явление не делается спроста и ни в одном не виноваты люди. Предки наших бар шли всё в гору, хотели быть только барами и жили широко, не заботясь о будущем, а их дети принуждены были понять, что барство поддерживается прежде всего деньгами и что без денег барство – суета сует! Тут видна скорее сметливость и догадливость, нежели простота. Фабрики, компании, акции, спекуляции, предприятия, обороты, – все это вещи, может быть, действительно нисколько не аристократические, зато уже и совсем не простоватые… В наше время простаков мало, и простак в наше время именно тот, кого гложет какая-нибудь спесь…
Что нам не впрок пошли науки,И что спасибо нам за тоНе скажет, кажется, никто.Да из чего же следует, что науки пошли нам не впрок? Уж не из того ли, что они избавили нас от дворянской спеси?.. Странный вывод!.. Впрочем, пошедши от ложного начала, нельзя не дойти до ложных выводов… Странное зрелище: великий поэт видит зло в успехах просвещения, которое без насильственных переворотов смягчило грубость нравов и сблизило между собою дотоле разделенные сословия!..
Мне жаль, что тех родов боярскихБледнеет блеск и никнет дух;Мне жаль, что нет князей Пожарских,Что о других провал и слух;Что их поносит и Фиглярив;Что русский, ветреный боярин (барин?)Считает грамоты царейЗа пыльный сбор календарей;Что в нашем тереме забытомРастет пустынная трава;Что геральдического льваДемократическим копытомТеперь лягает и осел:Дух века вот куда зашел!Многим показалась ужасно остроумною выходка о демократическом копыте осла, лягающего геральдического льва, и они так восхитились ею, что поверили древности этого геральдического льва, по наивному незнанию, что существование нашей геральдики есть искусственное и не простирается даже за полувек от настоящего дня… От этих стихов так и веет «Литературного газетою» 1830 года…. Ничего не может быть нелепее, как приложение к нашему русскому быту фактов истории Западной Европы, с ее католическими и рыцарскими преданиями, вовсе для нас чуждыми и нисколько к нам не идущими. И оттого слова: аристократический, демократический, встречающиеся изредка в русских стихах или русской прозе, тем смешнее и забавнее, чем серьезнее смотрят они… Пушкина, кажется, очень занимало общественное положение Байрона, гордившегося тем, что в его жилах текла королевская кровь, и более дорожившего своим званием лорда, нежели своим значением первого поэта Европы XIX века. Но Байрон – другое дело. Он англичанин; его предрассудки имели значение историческое и национальное. Если б он и не сделался великим человеком, он все бы остался важным лицом в своем отечестве: обладателем огромного наследства, по праву рождения членом палаты лордов… Аристократизм – в этом слове заключается вся политическая конструкция Англии как государства, и потому там к партии тори принадлежат не одни дворяне, но и люди всех других сословий, которые в сохранении status quo (существующего порядка (лат.)) видят для себя великий вопрос: «Быть или не быть?..» Как потомка старинной фамилии, Пушкина знал бы только его круг знакомых, а не Россия, для которой в этом обстоятельстве не было ничего интересного; но как поэта Пушкина узнала вся Россия и теперь гордится им, как сыном, делающим честь своей матери… Кому нужно знать, что бедный дворянин, существующий своими литературными трудами, богат длинным рядом предков, мало известных в истории? Гораздо интереснее было знать, что напишет нового этот генияльный поэт… Забавны, в сатирическом смысле, последние стихи отрывка:
Вот почему, архивы роя,Я разбирал в досужный часВсю родословную героя,О ком затеял свой рассказИ здесь потомству заповедал.Езерский сам же твердо ведал,Что дед его, великий муж,Имел двенадцать тысяч душ;Из них отцу его досталасьОсьмая часть, и та сполнаБыла давно заложенаИ ежегодно продавалась;А сам он жалованьем жилИ регистратором служил.Увы! Sic transit gloria mundi! (так проходит мирская слава! (лат.)) На кого же тут пенять, на кого жаловаться? Какие тут аристократы и демократы? Тут дело должно идти просто о мотовстве, о незнании хозяйства, о нерасчетливой жизни на авось, о естественном раздроблении имений через право наследства… Тем, которые тут проиграли, остается одно – вступить в tiers-etat (третье сословие (фр.)), но неспроста и для того, чтоб, во-первых, что-нибудь делать, а во-вторых, чтоб иметь более верные средства к существованию…
Вместо этой юмористической повести Пушкину лучше было бы написать дидактическую поэму о пользе свеклосахарных заводов или о превосходстве плодопеременной системы земледелия над трехпольною, как Ломоносов написал послание о пользе стекла, начинающееся этими наивными стихами:
Неправо о вещах те думают, Шувалов,Которые стекло чтут ниже минералов.А между тем «Родословная моего героя» написана стихами до того прекрасными, что нет никакой возможности противиться их обаянию, несмотря на их содержание. И потому эта пьеса – истинный шалаш, построенный великим мастером из драгоценного паросского мрамора…
Теперь перейдем к трем лучшим в художественном отношении поэмам Пушкина – «Медному всаднику», «Галубу» и «Египетским ночам».
«Медный всадник» многим кажется каким-то странным произведением, потому что тема его, по-видимому, выражена не вполне. По крайней мере страх, с каким побежал помешанный Евгений от конной статуи Петра, нельзя объяснить ничем другим, кроме того, что пропущены слова его к монументу. Иначе почему же вообразил он, что грозное лицо царя, возгорев гневом, тихо оборотилось к нему, и почему, когда стремглав побежал он, ему все слышалось,
Как будто грома грохотанье,Тяжело-звонкое скаканьеПо потрясенной мостовой?..Условьтесь в том, что в напечатанной поэме недостает слов, обращенных Евгением к монументу, – и вам сделается ясна идея поэмы, без того смутная и неопределенная. Настоящий герои ее – Петербург. Оттого и начинается она грандиозною картиною Петра, задумывающего основание повой столицы, и ярким изображением Петербурга в его теперешнем виде:
На берегу пустынных волиСтоял он, дум великих полн,И вдаль глядел. Пред ним широкоРека неслася; бедный челнПо ней стремился одиноко.По мшистым, топким берегамЧернели избы здесь и там,Приют убогого чухонца;И лес, неведомый лучамВ тумане спрятанного солнца,Кругом шумел. И думал он:«Отсель грозить мы будем шведу;Здесь будет город заложенНазло надменному соседу;Природой здесь нам сужденоВ Европу прорубить окно,Ногою твердой стать при море;Сюда, по новым им волнам,Все флаги в гости будут к нам —И запируем на просторе!»Прошло сто лет, и юный град,Полночных стран краса и диво,Из тьмы лесов, из топи блатВознесся пышно, горделиво:Где прежде финский рыболов,Печальный пасынок природы,Один у низких береговБросал в неведомые водыСвой ветхий невод, ныне тамПо оживленным берегамГромады стройные теснятсяДворцов и башен; кораблиТолпой со всех концов землиК богатым пристаням стремятся;В гранит оделася Нева;Мосты повисли над водами.Темно-зелеными садамиЕе покрылись острова —И перед младшею столицейГлавой склонилася Москва,Как перед новою царицейПорфироносная вдова.Не перепечатываем вполне этого описания, исполненного такой высокой и мощной поэзии; но, чтоб проследить идею поэмы в ее развитии, напомним читателю заключение:
Красуйся, град Петров, и стойНеколебимо, как Россия!Да умирится же с тобойИ побежденная стихия;Вражду и плен старинный свойПусть волны финские забудутИ тщетной злобою не будутТревожить вечный сон Петра!Была ужасная пора:Об ней свежо воспоминанье…Об ней, друзья мои, для васНачну свое повествованье.Печален будет мой рассказ.Содержание этого рассказа составляет описание страшного наводнения, постигшего Петербург в 1824 году. Это плачевное событие имеет прямое отношение к построению Петром Великим Петербурга, не по одной этой причине столь дорого стоившего России. С историею наводнения. как исторического события поэт искусно слил частную историю любви, сделавшейся жертвою этого происшествия. Герой повести – Евгений, имя, так сдружившееся с пером нашего поэта, который с грустию описывает его незначительность, не соответствующую его понятиям о родословии:
Прозванья нам его не нужно —Хотя в минувши временаОно, быть может, и блисталоИ, под пером Карамзина,В родных преданьях прозвучало;Но ныне светом и молвойОно забыто. Наш геройЖивет в Коломне; где-то служит,Дичится знатных и не тужитНи о покойнице родне,Ни о забытой старине.Однажды лег он с грустными мечтами о своем житье-бытье; вечер был мрачен и бурен. На другой день сделалось наводнение -
И всплыл Петрополь, как тритон,По пояс в воду погружен.Картина наводнения написана у Пушкина красками, которые ценою жизни готов бы был купить поэт прошлого века, помешавшийся на мысли написать эпическую поэму – «Потоп»…» Тут не знаешь, чему больше дивиться – громадной ли грандиозности описания или его почти прозаической простоте, – что, вместе взятое, доходит до высочайшей поэзии. Однако ж, боясь перепечатать всю поэму, пропускаем начало описания, чтоб поспешить к герою поэмы:
Тогда, на площади Петровой —Где дом в углу вознесся новый.Где над возвышенным крыльцом,С подъятой лапой, как живые,Стоят два льва сторожевые, —На звере мраморном верхом,Без шляпы, руки сжав крестом,Сидел недвижный, страшно бледныйЕвгений. Он страшился, бедный,Не за себя. Он не слыхал,Как подымался жадный вал,Ему подошвы подмывая;Как дождь ему в лицо хлестал;Как ветер, буйно завывая,С него и шляпу вдруг сорвал.Его отчаянные взорыНа край один наведеныНедвижно были. Словно горы,Из возмущенной глубиныВставали волны там и злились,Там буря выла, там носилисьОбломки… Боже, Боже!., там —Увы! близехонько к волнам,Почти у – самого залива —Забор некрашеный да иваИ ветхий домик: там оне.Вдова и дочь, его Параша,Его мечта… Или во снеОн это видит? Иль вся нашаИ жизнь не что, как сон пустой,Насмешка рока над землей?И он как будто околдован,Как будто к мрамору прикован,Сойти не может! Вкруг негоВода – и больше ничего!И, обращен к нему спиною,В неколебимой вышине,Над возмущенною Невою,Сидит с простертою рукоюГигант на бронзовом коне.Когда наводнение утихло, Евгений на месте, где стоял дом Параши, нашел одну иву – и ничего больше. Несчастный сошел с ума. Бродя по улицам, преследуемый мальчишками, получая удары от кучерских плетей, раз -
Он очутился под столбамиБольшого дома: На крыльцеС подъятой лапой, как живые,Стояли львы сторожевые,И прямо в темной вышине,Над огражденною скалою,Гигант с простертою рукоюСидел на бронзовом коне.В этом беспрестанном столкновении несчастного с «гигантом на бронзовом коне» и в впечатлении, какое производит на него вид Медного всадника, скрывается весь смысл поэмы; здесь ключ к ее идее…
Евгений вздрогнул. ПрояснилисьВ нем страшно мысли. Он узналИ место, где потоп играл,Где волны хищные толпились,Бунтуя грозно вкруг него,И львов, и площадь, и того,Кто неподвижно возвышалсяВо мраке с медной головойИ с распростертою рукой —Как будто градом любовался.Безумец бедный обошелКрутом скалы с тоскою дикой,И надпись яркую прочел,И сердце скорбию великойСтеснилось в нем. Его челоК решетке хладной прилегло,Глаза подернулись туманом,По членам холод пробежал,И вздрогнул он – и мрачен сталПред дивным русским великаном…И, перст свой на него подняв,Задумался… Но вдруг стремглавБежать пустился… ПоказалосьЕму, что грозного царя,Мгновенно гневом возгоря,Лицо тихонько обращалось…И он по площади пустойБежит и слышит за собой,Как будто грома грохотанье,Тяжело-звонкое скаканьеПо потрясенной мостовой —И, озарен луною бледной,Простерши руки вышине,За ним несется Всадник МедныйНа звонко скачущем коне —И во всю ночь безумец бедныйКуда стопы ни- обращая,За ним повсюду Всадник МедныйС тяжелым топотом скакал…И с той поры, когда случалосьИдти той площадью ему,В его лице изображалосьСмятенье: к сердцу своемуОн прижимал поспешно руку,Как бы его смиряя муку;Картуз изношенный сымал,Смущенных глаз не подымалИ шел сторонкой…В этой поэме видим мы горестную участь личности, страдающей как бы вследствие избрания места для новой столицы, где подверглось гибели столько людей, – и наше сокрушенное сочувствием сердце, вместе с несчастным, готово смутиться; но вдруг взор наш, упав па изваяние виновника нашей славы, склоняется долу, – и в священном трепете, как бы в сознании тяжкого греха, бежит стремглав, думая слышать за собой -
Как будто грома грохотанье,Тяжело-звонкое скаканьеПо потрясенной мостовой…Мы понимаем смущенною душою, что но произвол, а разумная воля олицетворены в этом Медном всаднике, который, в неколебимой вышине, с распростертою рукою, как бы любуется городом… И нам чудится, что, среди хаоса и тьмы этого разрушения, из его медных уст исходит творящее «да будет!», а простертая рука гордо повелевает утихнуть разъяренным стихиям… И смиренным сердцем признаем мы торжество общего над частным, не отказываясь от нашего сочувствия к страданию этого частного… При взгляде на великана, гордо и неколебимо возносящегося среди всеобщей гибели и разрушения и как бы символически осуществляющего собою несокрушимость его творения, – мы хотя и не без содроганий сердца, но сознаемся, что этот бронзовый гигант не мог уберечь участи индивидуальностей, обеспечивая участь народа и государства; что за него историческая необходимость и что его взгляд на нас есть уже его оправдание… Да, эта поэма – апофеоза Петра Великого, самая смелая, самая грандиозная, какая могла только прийти в голову поэту, вполне достойному быть певцом великого преобразователя России… Александр Македонский завидовал Ахиллу, имевшему Гомера своим певцом; в глазах нас, русских, Петру некому завидовать в этом отношении… Пушкин не написал ни одной эпической поэмы, ни одной «Петриады», но его «Стансы» («В надежде славы и добра»), многие места в «Полтаве», «Пир Петра Великого» и, наконец, этот «Медный всадник» образуют собою самую дивную, самую великую «Петрцаду», какую только в состоянии создать гений великого национального поэта… И мерою трепета при чтении этой «Петриады» должно определяться, до какой степени вправе называться русским всякое русское сердце…
Нам хотелось бы сказать что-нибудь о стихах «Медного всадника», о их упругости, силе, энергии, величавости; но это выше сил наших: только такими же стихами, а не нашею бедною прозою можно хвалить их… Некоторые места, как, например, упоминовение о графе Хвостове, показывают, что по этой поэме еще не был проведен окончательно резец художника, да и напечатана она, как известно, после его смерти; но и в этом виде она – колоссальное произведение…
В статье Пушкина «Путешествие в Арзрум» находятся следующие строки: «Здесь нашел я измаранный список «Кавказского пленника» и, признаюсь, перечел его с большим удовольствием. Все это слабо, молодо, неполно; но многое угадано и выражено верно». Нас всегда поражала благородная и беспристрастная верность этой оценки, и нельзя не согласиться, что это лучшая критика на «Кавказского пленника». «Кавказский пленник» вышел в свет в 1822 году и был одним из первых произведений Пушкина, наиболее способствовавших его народности в России. Истинным героем се был не столько пленник, сколько Кавказ: история пленника была только рамкою для описания Кавказа. Случилось так, что и одно из последних произведений Пушкина опять посвящено было, тому же Кавказу, тем же горцам. Но какая огромная разница, между «Кавказским пленником» и «Галубом»! Словно в разные века и разными поэтами написаны эти две поэмы! В «Путешествии в Арзрум» Пушкин рассказывает, между прочим, о похоронах у горцев, которых свидетелем ему случилось быть. Это дает право догадываться, что впечатления, плодом которых был «Галуб», собраны были поэтом во время его путешествия в Арзрум, в 1829 году, и что эта поэма была написана им после 1829 года. Если ее разделял от «Кавказского пленника» промежуток только десяти лет, – какой великий прогресс! И что бы написал нам Пушкин, если б прожил еще хоть десять лет!..
Скольких бодрых жизнь поблекла!Скольких низких рок щадит!Нет великого Патрокла!Жив презрительный Терсит!..В «Галубе» глубоко гуманная мысль выражена в образах столько же отчетливо верных, сколько и поэтических. Старик чеченец, похоронив одного сына, получает другого из рук его воспитателя. Но этот второй сын не заменил ему своего брата и обманул надежды отца. Без образования, без всякого знакомства с другими идеями или другими формами общественной жизни, но единственно инстинктом своей натуры юный Тазит вышел из стихии своего родного племени, своего родного общества. Он не понимает разбоя ни как ремесла, ни как поэзии жизни; не понимает мщения ни как долга, ни как наслаждения.
Среди родимого аулаОн все чужой; он целый деньВ горах один молчит и бродит.Так в сакле пойманный оленьВсе в лес глядит, все в глушь уходит.Он любит – по крутым скаламСкользить, ползти тропой кремнистой,Внимая буре голосистойИ в бездне воющим волнам.Он иногда до поздней ночиСидит печален над горой,Недвижно в даль уставя очи,Опершись на руку главой.Какие мысли в нем проходят?Чего желает он тогда?Из мира дольнего кудаМладые сны его уводят?Как знать? Незрима глубь сердец!В мечтаньях отрок своеволен,Как ветер в небе…В самом деле, что он такое – поэт, художник, жрец науки или просто одна из тех внутренних, глубоко сосредоточенных в себе натур, рождающихся для мирных трудов, мирного счастия, мирного и благодетельного влияния на окружающих его людей? Как знать это кому-нибудь, если он сам того не знает? Явись он в цивилизованном обществе, – хотя с трудом, с борьбою, наделав тысячи ошибок, но сознал бы он свое назначенье, нашел бы его и отдался бы ему. Но он родился среди патриархально-разбойнического, дикого и невежественного племени, с которым у него нет ничего общего, – и ему нет места на земле, он отвержен, проклят; его родные – враги его… Отец Тазита – чеченец душой и телом, чеченец, которому непонятны, которому ненавистны все нечеченские формы общественной жизни, который признает святою и безусловно истинно» только чеченскую мораль и который, следовательно, может в сыне любить только истого чеченца. В отношении к сыну он не действует иначе, как заодно с чеченским обществом, во имя его национальности. Трагическая коллизия между отцом и сыном, то есть между обществом и человеком, не могла не обнаружиться скоро. Раз Тазит, в своих горных разъездах, встретил армянина с товарами – и не ограбил, не убил или не привел его домой на аркане. Другой раз повстречал он беглого раба – и оставил его невредимым.
Тазит опять коня седлает,Два дня, две ночи пропадает,На третий, бледен, как мертвец,Приходит он домой.ОтецЕго увидя, вопрошает:Где был ты?СынОколо станицКубани, близ лесных границ.ОтецКого ты видел?СынСупостата.ОтецКого? кого?СынУбийцу брата.ОтецУбийцу сына моего?..Тазит! где голова его?Дай нагляжусь!СынУбийца былОдин, изранен, безоружен…ОтецТы долга крови не забыл…Врага ты навзничь опрокинул…Не правда ли? ты шашку вынул,Ты в горло сталь ему воткнулИ трижды тихо повернул?Упился ты его стенаньем,Его змеиным издыханьем?..Где ж голова? подай!., нет сил…Но сын молчат, потупя очи.И стал Галуб чернее ночиИ сыну грозно возопил:«Поди ты прочь – ты мне не сын!Ты не чеченец – ты старуха,Ты трус, ты раб, ты армянин!Будь проклят мной, поди – чтоб слухаНикто о робком не имел,Чтоб вечно ждал ты грозной встречи,Чтоб мертвый брат, тебе на плечиОкровавленной кошкой селИ к бездне гнал тебя нещадно;Чтоб ты, как раненый олень,Бежал, тоскуя безотрадно;Чтоб дети русских деревеньТебя веревкою поймалиИ как волчонка затерзали —Чтоб ты… беги, беги скорей!Не оскверняй моих очей!»Здесь в лице отца говорит общество. Такие чеченские истории случаются и в цивилизованных обществах: Галилея в Италии чуть не сожгли живого за его несогласие с чеченскими понятими о мировой системе. Но там человек знанием опередил свое общество и, если б был сожжен, мог бы иметь хоть то утешение перед смертию, что идей-то его не сожгут невежественные палачи… Здесь же человек вышел из своего народа своею натурою, без всякого сознания об этом, – самое трагическое положение, в каком только может быть человек!.. Один среди множества, и ближние его – враги ему; стремится он к людям и с ужасом отскакивает от них, как от змеи, на которую наступил нечаянно… И винит, и презирает, и проклинает он себя за это, потому что его сознание не в силах оправдать в собственных его глазах его отчуждения от общества… И вот она – вечная борьба общего с частным, разума с авторитетом и преданием, человеческого достоинства с общественным варварством! Она возможна и между чеченцами!..
Превосходны, выше всякой похвалы, последние стихи «Галуба», представляющие живое изображение черкесских нравов и трогательную картину отчужденных от общества любовников:
В толпе стоят четою странной, —Стоят, не видя ничего.И горе им: он – сын изгнанный,Она – любовница его…О, было время! с ней украдкойВидался юноша в горах;Он пил огонь отравы сладкойВ ее смятеньи, в речи краткой,В ее потупленных очах,Когда с домашнего порогуОна смотрела на дорогу,С подружкой резвой говоря,И вдруг садилась и бледнела,И, отвечая, не глядела,И разгоралась, как заря;Или у вод когда стояла,Текущих с каменных вершин.И долго кованый кувшинВолною звонкой наполняла…И он, не властный превозмочьВолнений сердца, раз приходитК ее отцу, его отводитИ говорит: «Твоя мне дочьДавно мила. По ней тоскуя,Один и сир давно живу я;Благослови любовь мою;Я беден, но могуч и молод,Я агнец дома, зверь в бою;К нам в саклю не впущу я голод;Тебе я буду сын я другПослушный, преданный и нежный,Твоим сынам – кунак надежный,А ей – приверженный супруг…»Увы! бедный юноша говорил все это, не зная сам себя. Он был могуч и молод, у него много было отваги и храбрости он жалел бежавшего раба, не мог убить израненного и обезоруженного врага: он не был чеченцем, и в его сакле поселился бы голод… И за то он отвержен; отвержена и та, которая имела несчастие полюбить его! Что с ними стало, нам неинтересно знать. Она должны погибнуть – это верно; но как погибнуть, что до того!.. Следовательно, поэму эту можно считать целою и оконченною. Мысль ее видна и выражена вполне.
«Египетские ночи» – в одно и то же время и повесть, писанная прозою, и поэма, писанная стихами. Повесть прекрасна. Характер Чарского, русского поэта и светского человека, который знает цену искусству и таланту и со всем тем стыдится ремесла своего; характер импровизатора, страстного, вдохновенного жреца искусства, униженного, низкопоклонного итальянца, жадного к прибытку нищего; характер нашего большого света, его странные отношения к искусству, – все это выдержано с удивительною верностью, до мельчайших подробностей, – до некрасивой девушки, по приказанию матери написавшей тему импровизатору. Но что сказать о поэме – «Cleopatra e i suoi amanti»?.. («Клеопатра и ее любовники» (ит.)). В «Медном всаднике» поэт показал нам величественный образ преобразователя России и современный Петербург; в «Галубе» перенес нас в среду кавказских дикарей, чтоб показать, что и там есть человеческое достоинство, осужденное на трагическое страдание; в «Египетских ночах» волшебным жезлом своей поэзии он переносит нас в среду древнего римского мира, одряхлевшего, утратившего все верования, все надежды, холодного к жизни и все еще жаждущего наслаждений, за которые охотно платит жизнию, как будто жизнь дешевле денег… Во всех этих трех поэмах видим мы Пушкина, узнаем в них ему только свойственный колорит и стиль; но ни в одной из них не повторяет он себя, – напротив, в каждой являет изумленному взору нашему совершенно новый мир: «Медный всадник» – весь современная Русь, «Галуб» – весь Кавказ, «Египетские ночи» – это воскресший, подобно Помпее и Геркулануму, древний мир на закате его жизни… О стихах импровизатора не говорим: это чудо искусства…
Три последние означенные нами поэмы в художественном отношении неизмеримо выше всех прежних поэм Пушкина. В них виден вполне развившийся и выработавшийся художественный стиль, который должен быть принадлежностью всякого великого поэта. Что-то глубоко грустное, но вместе и величаво-спокойное лежит в поэтическом колорите, разлитом на этих творениях. В одном из лучших своих лирических стихотворений поэт недаром сравнил печаль души своей с вином, которое тем крепче, чем старее. Мы прибавим от себя, что вино чем старее, тем не только крепче, но и вкуснее и ароматнее. Продолжая сравнение, начатое самим же поэтом, скажем, что последние произведения его, утратив конфектную сладость первых, приобрели вкус и благовонную букетистость дорогого старого вина…