
Полная версия:
Статьи о народной поэзии
Эта поэма носит на себе характер легенды и замечательна по противоречию тона первой ее половины с тоном последней: там калики – сущие сорванцы, «орут, рявкают, прошают милостыню»; тут они – если не грациозны, мужиковаты, зато кротки и очестливы. В Касьяне выражена идея человека, освятившегося страданием от неправого наказания; в его великодушном поступке с Апраксеевною есть что-то умиряющее душу. Только одна Апраксеевна осталась в своем прежнем характере: молоду Касьяну поклоняется без стыда, без сорому, а грех свой на уме держит…
* * *По саду, саду, по зеленому, ходила, гуляла молода княжна Марфа Всеславьевна, она с камени скочила на лютого на змея; обвивается лютый змей около чебота зелен сафьян, около чулочика шелкова, хоботом бьет по белу стегну. А втапоры княгиня понос понесла, а понос понесла и дитя родила; (а) и на небе просвети светел месяц, а в Киеве родился могуч богатырь, как бы молодой Волх Всеславьевич: подрожала сыра земля, сотряслося славно царство Индийское, а и сине море сколебалося для ради рожденья богатырского, молода Волха Всеславьевича; рыба пошла в морскую глубину, птица полетела высоко в небеса, туры да олени за горы пошли, зайцы, лисицы по чащицам, а волки, медведи по ельникам, соболи и куницы по островам…
Это начало поэмы есть высочайший зенит, крайняя апогея, до какой только достигает наша народная поэзия; это апофеоза богатырского рождения, полная величия, силы и того размашистого чувства, которому море по колено и которое есть исключительное достояние русского народа{147}. Мы не будем пересказывать всей этой поэмы, потому что не найдем в ней, как и в прежних, никакого определенного идеала народной фантазии. По-прежнему это – что-то силящееся стать образом и все остающееся символом; сквозь произвольную и узорочную ткань этого «что-то» брезжится, как искра во тьме, призрак мысли, но никак не может разгореться в светлое пламя. Волх – и богатырь и колдун; оборотившись горностаем, он сбегал в царство Индийское, «у тугих луков тетивки накусывал, у каленых стрел железны повынимал, у того ружья, ведь у огненного кременья и шомполы повыдергал, и все он в землю закопывал»[24]. Обернувшись ясным соколом, полетел к своей дружине хорабрыя, повел ее в царство Индийское – стена стоит; Волх оборотил своих молодцов мурашиками, велел им всех поголовно бить в царстве Индийском, и только на семя оставить по выбору семь тысячей душечки красны девицы. Пришедши к царю индийскому, Салтыку Ставрульевичу, говорил ему таково слово: «А и вас-то, царей, не бьют, не казнят»; ухватя его, ударил о кирпищат пол, расшиб его в крохи… И тут Волх сам царем насел, взявши царицу Азвяковну, молоду Елену Александровну, а и то его дружина хорабрая на тех девицах переженилися.
Вообще, идеал русского богатыря – физическая сила, торжествующая над всеми препятствиями – даже над здравым «смыслом. Коли уж богатырь – ему все возможно, и против него никто не устоит; об стену лбом ударится – стена валится, а на лбу и шишки нет. Героизм есть первый момент пробуждающегося народного сознания жизни, а дикая животная сила, сила железного кулака и чугунного черепа – первый момент народного сознания героизма. Оттого у всех народов богатыри целых быков съедают, баранами закусывают, а бочками сороковыми запивают. Но народ, в жизни которого развивается общее, идет далее, – и просветление животной силы чувством долга, правды и доблести бывает вторым моментом его сознания героизма. Наши народные песнопения остановились пока на первом моменте и дальше не пошли. И потому наши богатыри – тени, призраки, миражи, а не образы, не характеры, не идеалы определенные. У них нет никаких понятий о доблести и долге, им всякая служба хороша, для них всякая удаль – подвиг: и целое войско побить, конем потоптать, и единым духом выпить полтора ведра зелена вина и турий рог меду сладкого в полтретья ведра, и настрелять к княженецкому столу гусей, белых лебедей, перелетных малых серых уточек, и стольничать, и приворотничать… А между тем в этих неопределенных, диких и безобразных образах есть уже начало духовности, которой недоставало только исторической жизни, идеального развития, чтоб возвыситься до мысли и возрасти до определенных образов, до полных и прозрачных идеалов: мы разумеем эту отвагу, эту удаль, этот широкий размет души, которому море по колено, для которого и радость и горе – равно торжество, которое на огне не горит, в воде не тонет, – этот убийственный сарказм, эту простодушно-язвительную иронию над жпзнию, над собственною и чужою удалью, над собственною и чужою бедою, эту способность не торопясь, не задыхаясь, воспользоваться удачею и так же точно поплатиться счастием и жизнию, эту несокрушимую мощь и крепость духа, которые – повторяем – есть как бы исключительное достоинство русской натуры…{148} Русская поэзия, как и русская жизнь (ибо в народе Жизнь и поэзия – одно), до Петра Великого есть тело, полное избытком органической жизни, крепкое, здоровое, могучее, великое, вполне способное, вполне достойное быть сосудом необъятно великой души, но – тело, лишенное этой души и только ожидающее, ищущее ее… Петр вдунул в него душу живу – п замирает дух при мысли о необъятно великой судьбе, ожидающей народ Петра…
* * *Собирался царь Саул Леонидович за сине море, в дальню орду, в половецку землю – брать дани и невыплаты; прощался он с царицей на двенадцать лет, оставлял ее черевасту и наказывал: буде дочь родится – воспоить, воскормить, замуж отдать, а любимого зятя за ним послать; а буде сын родится – воспоить, воскормить и за ним послать. Родился у царицы сын Константинушко, растет не по дням, по часам, а который ребенок двадцати годов, он, Константинушко, семи годов. Присадила его матушка учиться, скоро ему грамота далася и писать научился. Стал он, Константинушко, по улицам похаживати, стал с ребятами шутку шутить с усатыми, бородатыми, он шутку шутит не но-ребячью, а творки творил не по маленьким: которого возьмет за руку, из плеча тому руку выломит; и которого заденет за ногу, по … ногу оторвет прочь; и которого хватит поперек хребта, тот кричит, ревет, окарачь ползет, без головы домой придет. Князи, бояра дивуются, и все купцы богатые: а что это у нас за урод растет?..{149} Стали на него царице жалобу творить, а царица стала его журить, бранить, а журить, бранить – на ум учить смиренно жить.
(Он спрашивает у матери, есть ли у него батюшка; мать рассказывает ему все дело; много царевич не спрашивает: вышел на крылечко, закричал коня оседлать – да и был таков. На пути он перебил войско татарское – царя Кунгура Самородовича.)
И поехал Константинушко ко городу Угличу; он бегает, скачет по чисту полю, хоботы метает по темным лесам, спрашивает себе сопротивника, сильна, могуча богатыря, с кем побиться, подраться и поратиться. А углицки мужики были лукавые: город Углич крепко заперли, а сами со стены Константинушку обманывают: «Гой еси, удалой молодец! поезжай ты под стену белокаменну, а и нету у нас царя в Орде, короля в Литве, мы тебя поставим царем в Орду, королем в Литву». У Константинушки умок молодешенек, зеленешенек – сдавался на их слова прелестные: подъезжал он под стену, а мужики углицки крюки да багры закинули и его, молодца, и с конем подымали на стену высокую; связали да и засадили в погреба глубокие, запирали дверями железными, засыпали хрящом, пески мелкими. Царь Саул воротился в свое царство Алыберское, узнал, в чем дело, поскакал в Углич, а те же мужики-угличи, извозчики, с ним ехавши, рассказывают, какого молодца засадили, и приметки его поведают. Царь упрекает их, что не спросили ни дядины, ни отчины и посадили в подвалы глубокие – а он-де у Кунгура немало силы перебил – можно за то вам его благодарити и пожаловати. Когда Саулу выдали его сына, он спросил заплечного мастера и приказал главных мужиков в Угличе казнити и вешати. Приехал Саул с сыном домой – не пива у царя варить, не вина курить, пир пошел на радостях.
* * *Следующая песня отличается каким-то поэтически унылым тоном. Содержание ее состоит в том, что добрый молодец, переехав через реку Сомородину, похаял ее; река провещала ему человеческим голосом, как бы душою красной девицей, что он забыл на том берегу два ножа булатные; когда он вновь переправлялся, река Сомородина потопила его, отвечая на его мольбы, что не она топит его, молодца безвременного, а топит-де тебя похвальба твоя, пагуба. Вот начало этой наивной и грустной песни:
Когда было молодцу пора, время великое, честь-хвала молодецкая: господь бог миловал, государь-царь жаловал, отец, мать молодца у себя во любви держат, а и род, племя на молодца не могут насмотретися; соседи ближние почитают и жалуют; друзья и товарищи на советы съезжаются, совету советывать, крепку думушку думати они про службу царскую и службу воинскую. Скатилась ягодка с сахарного деревца, отломилась веточка от кудрявыя от яблони; отстает добрый молодец от отца, сын от матери; а ныне уж молодцу безвременье великое: господь бог прогневался, государь-царь гнев возложил, отец и мать молодца у себя не в любви держат, а и род, племя молодца не могут и видети; соседи ближние не чтут, не жалуют, а друзья и товарищи на совет не съезжаются,{150}. А ныне уж молодцу кручина великая и печаль немалая. Со кручины-до молодец, со печали великий, пошел он на свой на конюшенный двор, брал добрый молодец он добра коня стоялого, поехал добрый молодец на чужу, дальню сторону.
Как гармонирует грустное окончание этой поэмы с ее грустным началом!..
И вот мы кончили весь цикл собственно богатырских сказок, чуждых всякого исторического значения. Теперь нам следует приступить к лучшему, благоуханнейшему цвету народных поэм – поэм Великого Новагорода, этого источника русской народности, откуда вышел весь быт русской жизни. Новогородских поэм немного – всего четыре; но эти четыре стоят всех, как по преимущественно поэтическому достоинству, так и по субстанциальности своего содержания. Они – ключ к объяснению всей народной русской поэзии, равно как и к объяснению характера быта русского. После них мы приступим к обозрению сказок собственно так называемых, потом к песням историческим, казацким{151}, разбойничьим, а наконец уже к семейным и обрядным; все это сделаем мы в четвертой и последней нашей статье, которую, по недостатку места и значительной величине настоящей статьи, отлагаем до следующей книжки «Отечественных записок». Мы уверены, что высокий интерес предмета нашей статьи – русская народная поэзия, на которую доселе еще не обращалось должного внимания, – извинит в глазах читателей нашу невольную отсрочку окончания статьи.
Статья IV-я и последняя
Цикл новогородских поэм очень не обширен: их всего четыре. Две из них посвящены одному герою, другие две – другому герою; следовательно, четыре поэмы воспевают только двух героев. Бедность поразительная! Но, вникнув в их дух и содержание, мы увидим, что перед ними бедна вся остальная сказочная поэзия русская; увидим мир новый и особый, служивший источником форм и самого духа русской жизни, а следовательно, и русской поэзии. Новгород был прототипом русской цивилизации и вообще форм общественной и семейной жизни древней Руси. Все это яснее можно видеть из новогородских поэм; почему и приступаем немедленно к изложению их содержания, которое должно снабдить нас данными для суждений и выводов.
* * *Во славном Великом Новеграде, а и жил Буслай до девяноста лет, с Новым городом жил, не перечился, со мужики новогородскими поперек словечка не говаривал. Живучи Буслай состарелся, состарелся и переставился; после его веку долгого оставалося его житье-бытье и все имение дворянское; оставалася матера вдова Амелфа Тимофеевна и оставалося чадо милое – молодой сын Василий Буслаевич. Будет Васинька семи годов, отдавала матушка родимая учить его во грамоте, а грамота ему в наук пошла; присадила пером его писать, письмо Василью в наук пошло; отдавала петью учить церковному, – петье Василью в наук пошло. А и нет у нас такого певца во славном Новегороде супротив Василья Буслаева. Повадился ведь Васька Буслаевич со пьяницы, со безумницы, с веселыми удалыми добры молодцы, допьяна уж стал напиватися, а и ходя в городе уродует: которого возьмет он за руку, из плеча тому руку выдернет; которого заденет за ногу, то из … ногу выломит; которого хватит поперек хребта, тот кричит, ревет, окарачь ползет. Пошла-то жалоба великая: а и мужики новогородские, посадские, богатые, приносили жалобу великую матерой вдове Амелфе Тимофеевне на того на Василья Буслаева. А и мать-то стала его журить, бранить, журить, бранить, его на ум учить, – журьба Ваське не взлюбилася; пошел он, Васька, во высок терем, садился на ременчат стул, писал ярлыки скорописчаты – от мудрости слово поставлено: «Кто хощет пить и есть из готового, валися к Ваське на широкий двор – пей и ешь готовое и носи платье разноцветное». А втапоры поставил Васька чан середи двора, наливал чан полон зелена вина, опущал он чару в полтора ведра. Во славном было во Новеграде, грамотны люди шли, прочитали те ярлыки скорописчаты, пошли к Ваське на широкий двор, к тому чану, зелену вину. Вначале был Костя Новоторженин: Василий тут его опробовал – стал его бити по буйной голове червленым вязом во двенадцать пуд: стоит тут Костя не шевельнется, и на буйной голове кудри не тряхнутся. И назвал Васька его, Костю, своим братом названыим – паче брата родимого. А и мало время позамешкавши, пришли Лука и Моисей – дети боярские, а Василий молодой сын Буслаевич тем молодцам стал радошен и веселешенек. Пришли тут мужики Залешана (?) – и не смел Васька показатися к ним. Еще тут пришло семь братов Сбродовичи – собиралися, сходилися тридцать молодцов без единого, – он сам Василий тридцатый стал. Какой зайдет – убьют его, убьют его, за ворота бросят. Послышал Васинька: у мужиков новогородскиих канун варен, пива ячные; пошел Василий с дружиною, пришел во братчину в Никольщину. «Не малу мы тебе сыпь{152} (?) платим: за всякого брата по пяти рублев»{153}. А и тот-то староста церковный принимает их во братчину в Никольщину; а и зачали они тут канун варен пить, а и те-то пива ячные.
(Васька и его молодцы бросаются на царев кабак, – и все они возвращаются в Никольщину добре пьяны.)
А и будет день к вечеру; от малого до старого начали уж ребята боротися, а в ином кругу в кулаки бьются; от тое борьбы от ребячия, от того бою от кулачного началася драка великая; молодой Василий стал драку разнимать, а иной дурак зашел с носка, его по уху оплел; а и тут Василий закричал громким голосом: «Гой еси ты, Костя Новоторженин, и Лука, Моисей, дети боярские! уже Ваську меня бьют».
Васькины молодцы пошли на выручку: много народу перебили до смерти, больше того переуродовали. Тогда Васька вызывает новогородских мужиков на великий заклад: «Напущаюсь-де я на весь Новгород битися, дратися, со всею дружиною хораброю»; если возьмет сторона мужицкая, – Васька платит мужикам дани, выходы по смерть свою, на всякий год по три тысячи; буде же его сторона одолеет, – мужики платят ему такую же дань. И в том договоре руки они подписали. Василий Буслаев начал с своими молодцами одолевать противников; тогда мужики новогородские бросились с дорогими подарками к Васькиной матушке: «Уйми-де свое чадо милое, Василья Буслаевича». Тут является на сцену совершенно новое и до крайности странное лицо – девушка-чернавушка; по приказанию Амелфы Тимофеевны, прибежала девушка-чернавушка, сохватала Ваську за белы руки, притащила его к матушке на широкий двор; а и та старуха неразмышлена посадила его в погреба глубокие, затворяла дверьми железными, запирала замки булатными. Между тем дружина Васькина бьется с утра до вечера – и ей становится уж невмочь; увидев девушку-чернавушку, пошедшую на Волхов за водой, молодцы взмолились ей: «Не подай нас у дела ратного, у того часу смертного». И тут девушка-чернавушка бросала она ведро кленовое, брала коромысло кипарисово, коромыслом тем стала она помахивати по тем мужикам новогородскиим; перебила уж много до смерти; и тут девка запыхалася, побежала к Василью Буслаеву, срывала замки булатные, отворяла двери железные: «А и спишь ли, Василий, или так лежишь? твою дружину хорабрую мужики новогородские всех перебили, переранили, булавами буйны головы пробиваны». Ото сна Василий пробуждается, он выскочил на широкий двор, – не попала палица железная, что попала ось тележная, – побежал Василий по Новугороду, по тем по широким улицам;, стоит тут старец-пилигримища, на могучих плечах держит колокол, а весом тот колокол во триста пуд; кричит тот старец-пилигримища: «А стой ты, Васька, не попархивай, молодой глуздырь, не полетывай: из Волхова воды не выпити, в Новеграде людей не выбити; есть молодцов супротив тебя, стоим мы, молодцы, не хвастаем». Говорил Василий таково слово: «А и гой еси, старец-пилигримища! а и бился я о велик заклад со мужики новогородскими, опричь почестного монастыря, опричь тебя, старца-пилигримища; во задор войду – тебя убью!» Ударил он старца в колокол а и той-то осью тележною, – качается старец, не шевельнется; заглянул он, Василий, старца под колокол, а и во лбе глаз – уж веку нету! Пошел <молодец> по Волх-реке, завидели добрые молодцы молода Василья Буслаева, – у ясных соколов крылья отросли, у них-то, молодцов, думушки прибыло.
Мужики новогородские побиты – они покорилися и помирилися; насыпали чашу чистого серебра, а другую чистого золота; пошли ко двору дворянскому, к матерой вдове Амелфе Тимофеевне, бьют челом, поклоняются: «О сударыня матушка, принимай ты дороги подарочки, а уйми свое чадо милое, молода Василья со дружиною; а и рады мы платить на всякий год по три тысячи, на всякой год будем носить: с хлебников по хлебину, с калачников – по калачику, с молодиц – повенечное, с девиц – повалешное, со всех людей со ремесленных, опричь попов и дьяконов…»
Амелфа Тимофеевна посылает девушку-чернавушку привести Василья с дружиною; бежавши та девка запыхалася, нельзя пройти девке по улице, что полтеи{154} (?) по улице валяются тех мужиков новогородскиих. Прибежала девушка-чернавушка, сохватила Василья за белы руки, а стала ему рассказывати, что-де мужики новогородские принесли к его матушке дороги подарочки и записки крепкие. Повела девка Василья со дружиною на тот на широкий двор, привела-то их к зелену вину, а сели они, молодцы, во един круг, выпили ведь по чарочке зелена вина, со того уразу молодецкого от мужиков новогородскиих. Вскричат тут ребята зычным голосом: «У мота и у пьяницы, у молода Василья Буслаевича, не упито, не уедено, вкрасне хорошо не ухожено, а цветного платья не уношено, а увечье навек залечено». И повел их Василий обедати к матерой вдове Амелфе Тимофеевне; втапоры мужики новогородские – приносили Василью подарочки, вдруг сто тысячей, – и затем у них мирова пошла; а и мужики новогородские покорилися и сами поклонилися.
* * *Не говоря уже о том, что в этой поэме очень много – по крайней мере сравнительно с прежними – поэзии и силы в выражении, – в ней есть еще не только мысль, но и что-то похожее на идею. Эту поэму должно понимать как мифическое выражение исторического значения и гражданственности Новагорода. История Новагорода не могла дать содержания для чисто исторической поэмы; или, лучше сказать, государственная идея Новагорода не могла выразиться в историческо-поэтической форме и по необходимости должна была ограничиться смутными, неопределенными и дикими мифическими полуобразами, очерками и намеками. Точность и определенность – одни из главнейших и необходимейших качеств и условий истинной поэзии; но эти качества зависят от одного содержания: чем содержание существеннее, действительнее, субстанциальнее, тем и форма точнее и определеннее, образы яснее, живее и полнее. Всякая народная поэзия начинается мифами; но и мифы могут иметь свою ясность, определенность и, так сказать, прозрачность: только для этого необходимо, чтоб выражаемое ими содержание было общечеловеческое и заключало в себе возможность дальнейшего диалектического развития, а следовательно, и возможность служить содержанием для поэзии, развившейся и возросшей до своей апогеи – до художественности. Новогородская жизнь была каким-то зародышем чего-то, по-видимому, важного; но она и осталась зародышем чего-то: чуждая движения и развития, она кончилась тем же, чем и началась – чем-то, а что-то никогда не может дать определенного содержания для поэзии и по необходимости должно ограничиться мифическими и аллегорическими полуобразами и намеками. Новгород, вероятно, был колониею Южной Руси, которая была первоначальною и коренною Русью{155}. Колонии народов, находящиеся на низкой степени гражданственности, всегда бывают цивилизованнее своих метрополий: они составляются из самой предприимчивой части народа, которая, переселившись на новую почву и под новое небо, поневоле отрешается от ограниченности прежнего быта, открывает новые источники жизни, указываемые новою страною, и, удерживая много от духа прежней родины, много и изменяет в своем характере. Почва Новагорода бедная, болотистая, климат холодный; это обстоятельство, в соединении с соседством немцев, и направило поневоле деятельность новогородцев на торговлю: по невозможности быть земледельцами, они оторвались от общего славянского быта и сделались купцами; соседство же с немцами еще более способствовало развитию их предприимчивости. Но, сделавшись купеческим городом, Новгород отнюдь не сделался{156} муниципальным городом, – и новогородцы, сделавшись купцами, отнюдь не сделались гражданами торговой республики: у них не было цехов, не было определенного разделения классов, которые составляют основание торговых государств, не было ни малейшего понятия о праве личном, общественном, торговом. Там все были купцами случайно и торговали на авось да наудачу, по-азиатски. Дух европеизма всему определял значение, всему указывал место, все силился освободить от случайности и подвести под общие, неизменные и определенные условия необходимости; все подчинял системе, ремесло возвышал до искусства, из искусства делал науку. Ничего этого не было и тени в основах новогородской гражданственности. Внешние обстоятельства были причиною ее возникновения: внешние обстоятельства и докончили ее. Бессилие разъединенной Руси дало Новугороду укрепиться, а соединение Руси в одну державу, без борьбы и особенных усилий{157}, ниспровергло его. И если б Москва допустила существование Новагорода, – он пал бы сам собою и стал бы легкою добычею Польши или Швеции. Что не развивается, то не живет, а что не продолжает жить, то умирает: таков мировой{158} закон всех гражданских обществ. В Новегороде не было зерна жизни, не было развития, а потому, повторяем, из него ничего не могло выйти, и он никогда не был органически-историческим{159} обществом, у которого бы могла быть история, а следовательно, и поэзия.
Но, с другой стороны, нельзя не признать Новагорода весьма примечательным явлением, имевшим важное влияние даже на Московское царство. Торговля родила в Новегороде богатство, а богатство породило дух какого-то самодовольствия, приволья, удальства, отваги, молодечества. Вследствие этого в Новегороде образовался род какой-то странной и оригинальной гражданственности; явилась аристократия богатства, с особенными формами жизни, своим церемониалом, своими общественными нравами и обычаями, своею общественною исемейною нравственностию. Все это, вместе взятое, сделалось типом русского быта. Новгород был богат, силен и славен на Руси, в то время когда Русь была бедна и бессильна, когда в ней не было никакой общественности, никакой гражданственности, когда в ней было не до прохлады, не до роскоши, не до удальства и разгула: ее терзали сперва междоусобия, потом татары. Теперь очень понятно, что Новгород для тогдашней Руси был тем же, чем теперь Париж для Европы. Новгород был городом аристократии, в смысле сословия, которое, много имея денег, много и тратило их на свои прихоти: аристократия без денег нигде и никогда не бывала, и если выскочек называют мещанами в дворянстве, то бедных аристократов должно называть дворянами в мещанстве. Богатство родит множество нужд и прихотей, страсть к удобству и уважение к приличию, и если оно не в состоянии возвысить душу, от природы низкую, то всегда может смягчить внешнюю грубость, дать душе больший простор и полет в сфере житейского и общественного образования, потому что богатство освобождает человека от низких нужд, забот и работ жизни. И потому мы думаем, что русский этикет, свадебные и другие обряды образовались первоначально в Новегороде и оттуда, вместе с венецианскими и немецкими товарами, разлились и распространились по всей Руси. Мы здесь разумеем собственно Северную Русь, бедную и грубую, центром которой был сперва Владимир на Клязьме, а после Москва. Северная Русь резко отделилась от Южной, превратившейся впоследствии в Малороссию; Червонная Русь, более близкая к Киевско-Нерниговской, также не имела ничего общего с Северною. Явно, что тип общественного быта Северной Руси образовался и развился в Новегороде. Лучшим доказательством этому могут служить все поэмы, в которых упоминается о великом князе Владимире и которые мы разбирали в предыдущей статье: в них нет ничего, принадлежащего и свойственного южнорусской поэзии, в них нет ничего общего ни в изобретении, ни в колорите с «Словом о полку Игореве». Напротив, в них все новогородское: и изобретение, и выражение, и тон, и колорит, и замашка, и, наконец, эти герои-богатыри из купцов, как Иван Гостиный сын и другие. «Василий Буслаев» явно новогородская поэма – в этом не может быть ни малейшего сомнения; но сличите эту поэму со всем циклом богатырских сказок времен Владимира, – и увидите, что как та, так и другие как будто сочинены одним и тем же лицом. Это показывает, что они все действительно сложены в Новегороде, – и богатырские сказки о Владимире Красном солнышке были не чем иным, как воспоминанием новогородца о своей прежней родине. Изменившись и выродившись, из земледельца или ратника Южной Руси, став новогородским купчиною, новогородец воскресил смутные предания о первобытной родине по идеалу современного ему быта своей новой и настоящей отчизны. И потому из предания он взял одни имена и некоторые смутные образы, – и Владимир Красно солнышко является у него таким же смутным воспоминанием, как и Дунай сын Иванович, берега которого тоже были некогда его отчизною. Но Дунай и остался в его песнях мифическим воспоминанием; а Владимир великий князь киевский стольный превратился в поэмах новогородца в какого-то купчину, гостя богатого, и по речам, и по манерам, и по складу ума. Оттого же и княгиня Апраксеевна, равно как и все героини киршевых поэм, так похожи на купчих: их иначе и нельзя представить, как в жемчугах, с повязанными головами, разбеленных, нарумяненных, с черными зубами и с чарами зелена вина в руках; они по двору идут – будто уточки плывут, а по горенке идут – частенько ступают, а на лавицу садятся – коленцо жмут, – а и ручки беленьки, пальчики тоненьки, дюжина из перстов не вышли все…