скачать книгу бесплатно
Тень Мануила
Анна Бардо
Молодой аспирант из России, по имени Леон, приехав работать в Стамбул, получает от случайного знакомого зашифрованную средневековую рукопись. Ее владелец убит и за ней явно ведется охота. Но не из-за её стоимости или древности, а из-за самого текста, способного поднять в Стамбуле большой переполох. Странным образом эта рукопись влияет на всех людей, так или иначе с ней связанных, как будто их судьбы вплетены в нарисованный с обратной стороны византийский узор.
Тень Мануила
Анна Бардо
Дизайнер обложки Светлана Молодченко
Иллюстратор Наталья Плешкова
© Анна Бардо, 2021
© Светлана Молодченко, дизайн обложки, 2021
© Наталья Плешкова, иллюстрации, 2021
ISBN 978-5-0055-3421-7
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Часть первая
Византийская легенда
«Никто никогда не знает, что боги готовят смертным.
Они способны на все: и одарить несметным,
И отобрать последнее, точно за неуплату,
Оставив нам только разум, чтоб ощущать утрату».
Еврипид, «Медея»
(в переводе Иосифа Бродского)
Византийская легенда
Историю эту пересказывали в Константинополе и его окрестностях с незапамятных времен. Никто в точности не знает, кем и когда она была рассказана впервые, но известно также и то, что глупцы, сомневающиеся в ее подлинности, дорого поплатились за свои недальновидность и упрямство.
Случилось так, что за много лет до того, как в Константинополь пришла самая последняя его холодная весна, в городе начали происходить странные и порою необъяснимые вещи. Сперва людская молва разнесла весть о мироточащих иконах в Святой Софии и Святой Феодосии. Иконы и вправду источали слезы, да только люди вслед за клириками почитали сию весть предзнаменованием великого чуда, а не великого несчастья. Позже стали поговаривать и о плачущих древних, языческих еще статуях на Большом Ипподроме.
А потом уж люди и в самых обыденных вещах начали видеть нечто пугающее. Вот, к примеру, львиноголовый фонтан на торговой улице Меса. Издавна он утолял жажду всякого путника: и богатого купца-генуэзца в парчовом жилете с меховой оторочкой, и военного ромея в кольчуге, и ремесленника в обыкновенной рубахе, и ученого мужа в темной куртке и алой шапочке, аккуратно сидящей на волосах, и даже юродивого в драном плаще, подвязанном простой веревкой. Но тут люди стали замечать, как необыкновенной красоты закаты окрашивали и весь мраморный фонтан, и голову льва, и воду, что льется из нее, в кроваво-красный цвет. В один из таких вечеров кто-то крикнул: «Смотрите, это кровь Константинополя! Сама земля под городом изранена и кровоточит». И вот усталые путники стали обходить фонтан стороной. А того, кто выпьет из него воды, люди теперь считали проклятым.
Часто в городе можно было услышать, как какой-нибудь мальчишка со слов своего приятеля рассказывает, будто всадник Юстиниан ночью, после захода солнца, спускался с высокой колонны на площади Августеон перед Святой Софией, и всю ночь был слышен топот копыт его одинокого каменного скакуна, отражавшийся от городских стен. И остается только гадать, правда это была или выдумка, но люди поговаривали, будто в соборе Святой Софии ангел, еще в Юстиниановы времена вошедший в него, вышел из мраморной колонны и устремился наверх, под купол. И теперь уже любой из городских сплетников – купец в каждой лавке, зазывала в каждой харчевне – знал наверняка, что все это, конечно, предвещает городу скорый конец.
Городские сплетники и торговцы много и часто судачили обо всех этих недобрых знаках. И совершенно неизвестно, кто именно, но, очевидно, кто-то, кому можно доверять, однажды сопоставил два события, о неразрывной связи которых невозможно было не догадаться. И один Бог ведает, почему раньше связь эта никому не бросалась в глаза. А дело было вот в чем.
Жил в Константинополе один человек, звали его Алексеем. Роду он был знатного, происходил из старинной семьи Мелиссиносов и состоял при императоре на военной службе. Будучи офицером, часто он отсылался для военной разведки, после чего докладывал о передвижении османских войск, беспрестанно в те времена осаждавших Константинополь, самому василевсу. Было у Алексея четверо сыновей, все как один высокие и темнобровые красавцы, все были к ратному делу годны и тянулись к нему душой, все превосходно стреляли из лука и владели мечом, все были отцом любимы, и всех он жаловал и готовил к ратной службе. Что уж и говорить, солдаты нужны были городу как никогда раньше: османы силой захватывали города и деревни и все ближе подбирались к Константинополю, грозя ему скорой осадой.
И вот как-то раз отряд разведчиков снова был послан за городские стены, и неделю его не было. А в это время к жене Алексеевой попросился в дом путник. Он совершал паломничество к святому Живоносному источнику, где явлены были многие чудеса, и нигде не мог найти себе приюта. Потому уже поздно вечером постучал он в дверь Алексеева дома. Жена его, Евдокия, впустила странника в дом и была, как и всякая константинопольская хозяйка, ласкова и любезна с ним. Пробыл паломник у нее на постое четыре дня, а за день до того, как вернулся муж, собрал свои скудные пожитки и двинулся в путь. И все бы ничего, но офицерова жена, будучи женщиной уже немолодой, вскоре после того, как странник уехал, понесла. И следующим летом, в конце июня, родила мальчика. И нарекла она этого пятого своего сына Мануилом.
Мальчик стал внезапной радостью для родителей, уже не ждавших приплода. Но люди стали поговаривать, что, мол, понесла-то жена не от мужа своего, знатного и родовитого офицера, а от путника, которого пустила на постой. А через год, когда мальчик начал ходить и его стали показывать людям, все увидели, что одна нога у него короче другой, а глаза разного цвета. И пошел тут недобрый слух, что согрешила блудная жена с самой нечистой силой, обернувшейся уставшим путником. Алексей и Евдокия злых сплетен не слушали, а на изъяны ребенка будто бы и внимания не обращали: ласкали да лелеяли свое дитя больше, чем старших, подросших сыновей.
Однако же, помимо короткой ноги и разных глаз, та сила нечистая наградила мальчика ангельской внешностью. Пухлые губки, ясный и наивный взгляд, светящийся детским простодушием и чистотой, милый аккуратный носик и вьющиеся, отливающие золотом волосы – все это, несмотря на увечье, делало Мануила до того милым, что офицеру удалось каким-то образом скрыть дурные дела своей жены (никто, впрочем, не знает, какие именно) и отдать мальчика в Студийский монастырь, дабы тот освоил науку быстрого письма, которая считалась в те времена ремеслом почетным и приносящим немалые доходы. Говорят, что сердце настоятеля растаяло, когда он увидел столь миловидного отрока. Хромота у мальчишки в то время была почти незаметна, а глаза казались до того чистыми, до того ясными, что настоятелю и дела никакого не было до их цвета.
Но время шло, и уже довольно скоро Мануил был уличен в нечистых делах. Мало того что он часто во время молитвы рассеянно смотрел куда-то вдаль, пропускал поклоны и будто бы витал в облаках, мало того, что тайком, без благословения настоятеля читал книги из монастырской библиотеки, так еще и непонятно по чьему наущению стал заниматься не то алхимией, не то хиромантией. Никому точно не известно, в какой именно момент начал он увлекаться поганым этим ремеслом, но в монастыре заподозрили неладное, когда отрок стал носить на тонком шнурке, привязанном к поясу, какие-то склянки, и одному Богу известно, что в этих самых склянках было: не то колдовские зелья, не то тайные алхимические составы для получения золота и драгоценных каменьев. А одна склянка уж и вовсе была дьявольской: в форме птичьей головы с немного приоткрытым клювом.
Да мало того, что отрок ввел в заблуждение настоятеля Студийского монастыря и всех своих учителей и наставников, так потом еще каким-то непостижимым простому человеческому уму способом сумел он подольститься к самому государю-императору Иоанну Палеологу, и это несмотря на то, что к тому времени природное его увечье стало куда заметнее, чем раньше, а на спине сквозь одежду начал явно проступать горб.
Случилось так, что однажды в конце лета, на день Усекновения главы Иоанна Предтечи император вместе с супругой своей приехал в монастырь, чтобы помолиться мощам святого Иоанна и просить великого святого о зачатии наследника, которого давно уже в Константинополе ждали, да, впрочем, так и не дождались.
Якобы именно тогда в монастыре и произошла судьбоносная встреча отрока Мануила с императорской четой. Наследника императрица Мария, третья жена василевса, так и не зачала, но по городу пополз новый слух – о том, что в странном мальчике из Студийского монастыря император Иоанн начал видеть своего нерожденного сына.
Мария упросила мужа взять хромого отрока к себе, и василевс охотно исполнил просьбу жены. Через некоторое время студийцы отправили Мануила во дворец Палеологов во Влахернах. День тот был для монастыря счастливым и радостным, ибо избавились они от сатанинского отродья, поборника древних языческих учений, какому не место было в столь почитаемых в Константинополе монастырских стенах. Да и с глаз долой!
Да только горожанам-то легче оттого не стало: ведь прежде Мануил был заперт в глухих стенах, а теперь поселился подле Золотого Рога и ежедневно ходил пешком на службу во дворец, проделывая путь длиной в пятнадцать стадий – почитай, полгорода проходил! И теперь уж каждый день видели его городские жители. Видели да боялись…
Придворные и знать горбуна сразу невзлюбили, да и понятно почему: вдруг откуда ни возьмись появляется какой-то малолетний калека, неясно за какие заслуги ко двору допущенный и непонятно что в эти непростые времена здесь делающий. Ходит все время со склянками на поясе, присутствует на всех императорских приемах, и никому не ведомо, какую роль отводит ему василевс. Среди знатных людей и купечества поговаривали, что вот, мол, пришел хромой отрок из монастыря Студийского, хочет извести своими зельями государя-императора, устроить переворот и занять его место. А императрица Мария и так-то не отличалась покладистым нравом, а тут совсем потеряла всякие приличия, охотилась за городскими стенами на мелкую дичь, и горбун Мануил каждый раз находился при ней, а в каком качестве – опять-таки непонятно. А главное, императору-василевсу не было до этого никакого дела, чего уж и вовсе никто не мог понять!
Между тем Мануил уже практически достиг совершеннолетия и был до того миловиден и обаятелен, несмотря на свои врожденные увечья, что статную, красивую, высоколобую императрицу Марию стали подозревать в порочной связи с горбуном! Притом среди купцов прошел и такой слух, что император Иоанн обнаружил свое бесплодие и сам призвал Мануила для того, чтобы тот вступил с императрицей в связь и наконец-то зачал с нею наследника, которого так долго ждали в Константинополе.
Слух этот долго считали вполне близким к истине, поскольку мерзкий горбун спустя год бесчестного пребывания при Влахернском дворце и постыдной связи с императрицей был сослан Иоанном в Морейский деспотат. Да не к кому-нибудь, а к Георгию Гемисту, по прозванию Плефон, известному своим почитанием языческих культов и прочей богомерзкой ереси. Одно только народная молва не могла объяснить: почему все-таки императрица Мария даже спустя многие месяцы своих выездов на охоту вместе с Мануилом так и не зачала…
При дворе и в торговых рядах Константинополя после исчезновения горбуна все вздохнули с облегчением: недоброе предвещал этот странный человек со склянками на поясе. Люди верили, что сама жизнь Мануила, уже одно то, что он такой уродился у своей матери, Евдокии-блудницы, и земля его носит, является для города дурным предзнаменованием. А кроме прочего, именно после его рождения как раз и замироточили иконы, заплакали статуи на ипподроме, а из львиноголового фонтана вместо воды начала струиться кровь. Вот это-то совпадение и было замечено умными людьми, после чего никто уже не сомневался, что Мануил крепкими узами связан с нечистью!
После его отъезда в Мистру о нем забыли лет на десять. И как-то спокойно и тихо стало в Константинополе. Статуи больше не проливали свои слезы, и золотое изваяние Юстиниана, говорят, перестало по ночам покидать свой пост. Тайные предзнаменования постепенно забылись, а императора в народе стали восхвалять за то, что он так славно придумал: взял да и отослал дьявольское отродье в далекую Мистру! Там, почитай, ему и место, горбуну этому. И все в городе на этот весьма долгий период сделалось хорошо и ладно. Купечество вновь стало процветать, придворные поверили в то, что войны с османским султаном не будет и удастся договориться миром. Никто более не тревожился, всем казалось, что жизнь в Константинополе наладится и пойдет по прежнему руслу, а Бог даст, сделается еще и краше.
Впрочем, к самому императору судьба оказалась неблагосклонна. Через два года после отъезда Мануила из Влахернского дворца отправился Иоанн на Вселенский собор в земле Феррарской. Едва удалился он от городских ворот, как слегла от чумного поветрия императрица Мария. Несколько дней лежала она в бреду в своей одинокой спальне, после чего умерла, так и не подарив мужу наследника и даже самого его не дождавшись домой.
Василевс, вернувшись, долго горевал о своей любимой жене и в четвертый раз так и не женился. Оставил он всякие попытки обзавестись сыном и престол после себя решил передать младшему своему брату Константину.
А потом как-то по осени и сам Иоанн захворал-занемог, да вскоре и преставился. И вот на трон взошел новый император, подарив народу надежду на спасение и благоденствие. Но в тот же год, в один из пасмурных зимних дней, чуть только снег стал ложиться на купол Святой Софии и статую Юстиниана перед ней, через Селимврийские ворота в город въехала повозка, запряженная двумя серыми кобылами. Возничий правил в сторону императорского дворца и как-то по-особенному косился в сторону своего седока.
Повозка остановилась аккурат напротив входа во Влахернский дворец, и с нее сошел мужчина, облаченный в черный плащ и алую бархатную шапочку, какую в те времена носили все ученые мужи. Он осторожно огляделся по сторонам, сжимая в руках какую-то книгу, обернутую в несколько слоев холстины. И когда сошел он со своей повозки, люди, стоявшие рядом, с ужасом увидели, что мужчина хромает на левую ногу, а под плащом его виден небольшой горб.
Тут же все узнали в приезжем горбуне Мануила, превратившегося из юноши в великолепно сложенного, несмотря на физические изъяны (кои были заметны, но не слишком бросались в глаза), красивого мужа лет тридцати. Дьявольские глаза его были по-прежнему настолько ясны, что могли сбить с толку любого. И лишь наблюдательный собеседник увидел бы, что зрачки у него разного цвета: один зеленый, а другой черный.
С опаской глядя по сторонам, Мануил вошел в императорский дворец, спокойно миновал стражу и через несколько минут уже стоял перед василевсом Константином. Совершив перед новым императором земной поклон, он передал ему книгу, завернутую в холстину с такими словами:
– Государь мой! Это единственный том, в котором собраны все «Законы». Учитель Гемист кланяется тебе и шлет свои благословения вместе с этой книгой.
Никто не знает, почему и за какие заслуги, но горбун снова был приглашен на службу к василевсу и пробыл в императорском дворце до той самой весны 1453-го, пережить которую Константинополю было не суждено.
И по торговой улице Меса вновь поползли слухи, что недобрые вести привез с собой горбун и что беды и несчастья предвещает он одним своим появлением. Многие советники предлагали императору убрать горбуна из дворца, но василевс Константин, как и его почивший брат, ни в какую не соглашался. Говорил, что Мануил обладает некими знаниями, какие необходимы для лучшего ведения государственных дел. Окружение Константина догадывалось, какими такими знаниями владеет горбун: судя по всему, император, потеряв всякую надежду на ратников своих и на помощь католиков в войне с османами, решил прибегнуть к силе колдовской и дьявольскому служению.
Едва горбун вновь появился в городе, как в него вернулись и дурные предзнаменования. Закаты над Пропонтидой опять стали кроваво-красными, а по вечерам снова слышался топот одинокого всадника. Мало того, сторожевые отряды еще и приносили из-за городских стен тревожные вести.
К власти в Османском государстве пришел безжалостный и деспотичный султан по имени Мехмет. И стал он творить такое богопротивное беззаконие, что его предкам и не снилось. Без всякого разрешения и предупреждения стал Мехмет-султан строить крепость на ромейском берегу Босфора. И крепость эта была настолько грозной и устрашающей, что сразу стало понятно, куда султан метит: хочет он завоевать Константинов град и подчинить себе всю землю ромейскую.
Май в тот год выдался холодным и тревожным. Тревога будто витала в воздухе, и каждая звезда на небосклоне пророчествовала о близком конце. По вечерам марево затягивало небо, и на луну, взошедшую над городом, наползали зловещие черные облака. Временами казалось, будто это птицы или летучие мыши, а может, и сами ангелы апокалипсиса кружат в небе и тени их скользят по краю белого диска, предвещая недоброе…
На Мануила бросали подозрительные взгляды, будто бы это он был повинен и в возведении османской крепости, и в тех зловещих планах, что строил новый кровожадный султан. А когда неприятельские войска подошли к городу, горбуна на улицах видели разве что только поздним вечером.
Знающие люди говорили, что в Мистре Мануил помогал учителю Гемисту, по прозвищу Плефон, которого впоследствии отлучили от церкви за еретические учения. Горбун даже якобы ездил вместе с ним во Флоренцию, на тот самый собор, где греки заключили унию с погаными католиками. Там-то он и продал свою душу дьяволу! И вернулся в Константинополь, чтобы приблизить его кровавый и жестокий конец…
Говорили также, будто в самую последнюю ночь Мануила видели бегущим со стороны Влахернского дворца куда-то в сторону Золотого Рога с огромным свертком, который он прижимал к груди бережнее, чем мать прижимает своего младенца. Бежал он быстро, несмотря на свою хромоту и горб, словно бы от кого-то убегал, задумав что-то недоброе. И тут путь ему преградил будущий патриарх Константинопольский Григорий Схоларий, в сопровождении своих слуг шедший в сторону убежища, дабы укрыться от наступающих султановых войск.
Завидев горбуна, Схоларий рассердился, вены на его висках вздулись, а лицо исказилось гневом.
– Проклятый Мануил! – процедил он сквозь зубы. – Неужто это именно ты предал василевса Константина, нашего императора? Это ведь ты во всем, подлец окаянный, виноват! Неужто пройдоха и отступник Гемист, эта тварь еретическая, научил тебя своей поганой ереси, той, что ты теперь исповедуешь? Знай же, Гемиста я отлучил от церкви, и ему суждено подохнуть без отпевания! И тебя, гниду сатанинскую, отлучаю!
Хромой горбун, запыхавшись, остановился и молча взглянул на Схолария недобрым своим взглядом. В темноте его глаза сверкнули так, будто бы светились изнутри адским пламенем, и неясно было, то ли это отсветы факелов, что держали в руках слуги Схолария, то ли языки пламени, пылающего у Мануила внутри, но одного этого дьявольского взгляда Схоларию хватило, чтобы в ужасе попятиться назад.
– Сатана… – прошептал он одними губами. – Ты и сам стал Сатаной!
Гримаса ужаса исказила лицо Схолария, и, побелев как снег, он зашептал молитву, которая всегда в Константинополе считалась спасительной:
– Святый Боже, святый крепкий, святый бессмертный…
Мануил молча стоял и, переводя дыхание, смотрел на Схолария и его остолбеневших спутников, вторивших его молитве, своим горящим взглядом, а потом плюнул на землю и что есть силы снова бросился бежать.
И, по словам Схолария, пробежал горбун всего-то около стадии, а потом на глазах у всех земля под его ногами разверзлась и открылись врата преисподней. Из пропасти той вырвались наружу языки пламени и раздался смех дьявольский и вопли мучеников. Мануил, прежде чем сделать шаг в пропасть сию, обернулся к Схоларию, еще раз сверкнул глазами и извергнул какое-то сатанинское проклятие. А потом исчез в огне вырывавшемся из-под земли безо всякого следа! И не было у Схолария ни малейшего сомнения, что перед ним в ту минуту стоял не кто иной, как сам Сатана! И честной и чистой молитвою своей отправил он проклятого горбуна восвояси. Врата преисподней закрылись, и все на этом месте сделалось как прежде. И когда посмотрели слуги Схолариевы на землю – туда, куда плюнул проклятый горбун, – то увидели там полоза черного и в ужасе попятились…
С тех пор Мануила никто никогда не видел, хотя то тут, то там появлялись слухи о нем: кто-то говорил, что некий горбун служил спустя сто лет при султане Сулеймане и лицом он был как две капли похож на Мануила, но притом ничуть не состарился. А другая легенда гласит, что горбун был замечен во Флоренции, при дворе герцогов Медичи… Да только все это лишь людская молва – как ее проверить? Это ведь и младенцу ясно, что всякая власть на земле от Бога, но при каждом властителе есть свой диавол, искушающий его и так и сяк. А если государь поддался искушению, то уж и поминай как звали…
Бейоглу
Вряд ли мне доведется когда-нибудь вспомнить, почему, слоняясь по району Бейоглу, из всех букинистических магазинов и лавок старьевщиков, каких здесь великое множество, я выбрал в тот день именно эту. Может, увидел в витрине что-то интересное, или ноги сами принесли. Но это был один из тех магазинов, что до смерти мне нравятся: не сверкающая чистотой арт-галерея для богатых коллекционеров и не сувенирная лавка, в которой обыкновенно покупают всякую мелочь в подарок родственникам. Нет, это был магазин с душой! Пахло в нем пылью старинных книг и все было многослойным, разным и неоднозначным.
Стены здесь пестрили историческими фотографиями: на одной – Ататюрк в полном парадном костюме османского янычара, на другой – старый городской трамвай поворачивает от Новой мечети на Галатский мост, на третьей – покосившиеся деревянные дома, каких в Стамбуле становится все меньше и меньше. Здесь можно было найти и множество книг, написанных еще арабской вязью, и старинные почтовые открытки с гашеными марками, и редкие издания Корана и Джалаладдина Руми.
А в отдельной стеклянной витрине в углу, между бесконечными стеллажами, полными книг, была целая выставка древних вещиц: позеленевший от времени бронзовый пузатый чайник с изогнутым носиком, стоявший на керамической подставке с традиционными сине-голубыми узорами, рядом – трубка для курения с неправдоподобно длинным мундштуком и маленькой чашкой для табака и потемневшая от времени ручная мельница, в которой какая-нибудь кухарка из богатого дома молола специи, должно быть, еще во времена расцвета Османской империи. Возле мельницы расположились письменные принадлежности: маленькие и большие металлические палочки для письма, устройство, служившее, видимо, для разметки строк, и металлическая чернильница, совсем крохотная, но, похоже, увесистая, в виде птичьей головы с приоткрытым клювом. К ней был привязан полуистлевший кожаный шнурок – доказательство несусветной древности.
Я долго рассматривал эту чернильницу в витрине, присев на корточки, а потом как-то неловко встал и случайно задел рукавом вертушку с открытками, тетрадями и блокнотами, стоявшую рядом. С самого верха вертушки прямо мне в руки свалилась пачка тетрадей, и я, как совершенный дурак, стоял и смотрел на эти тетради в полном недоумении. Неужели вот он, неожиданный ответ на так давно мучивший меня вопрос? Ответ до смешного простой и попавший в самую точку. Вероятно, действительно и не было никакого другого выхода для меня, кроме как записать всю эту историю на бумаге, и тогда ничего не будет упущено, забыто или потеряно…
Пораженный этой мыслью, я стоял в оцепенении, пока бархатистый, но строгий мужской голос не окликнул меня:
– Простите, с вами все в порядке?
– Д-да, – обернувшись, сказал я, внезапно вырванный этим вопросом из своих размышлений.
– Вы на эти тетради уже несколько минут смотрите, – проговорил он на ломаном английском (ко мне, впрочем, всегда так обращались, уж больно внешность у меня не турецкая), – а мне магазин скоро закрывать…
Я понял намек продавца и молча подошел к кассе, а он последовал за мной. Продавец немного сурово смотрел на меня своими черными глазами через половинчатые очки в роговой оправе, спущенные на самый кончик носа, отчего и сам выглядел как букинистическая редкость. Вероятно, он мог бы поведать мне очень много интересного про те вещицы, что были выставлены в витрине, но я не хотел у него в тот момент ничего спрашивать. У меня в голове уже была своя история.
Я достал кошелек, потом почти автоматическим движением вытащил из стакана, стоявшего у кассы, одну из копеечных ручек и положил на пачку тетрадей. Продавец молча нажал несколько кнопок на кассе, после чего я, подумав еще немного, положил на пачку тетрадей еще несколько ручек: одной здесь точно не отделаешься. Продавец снова нажал кнопки и выжидательно посмотрел на меня.
– Это все?
Вместо ответа я утвердительно кивнул и положил на прилавок купюру в 50 лир, так ни слова и не проронив, потому что был уже слишком увлечен тем, что собирал по кусочкам историю, лежавшую в разных уголках моей памяти.
Забрав покупки и сдачу, я вышел из магазина, и хозяин, проводив меня своим суровым взглядом из-под очков, пошел за мной, чтобы закрыть стеклянную дверь на ключ и повернуть лицом на улицу табличку с надписью «Закрыто».
Стоял душный стамбульский вечер, готовый наполниться протяжно-звенящим напоминанием муэдзинов об Аллахе. Над Галатской башней носились стрижи, и, по-видимому, собиралась гроза, хотя небо, едва тронутое розовыми отсветами опускающегося в Мраморное море солнца, было еще высоким. Словом, вечер был таким, что фрагментам моих воспоминаний в голове становилось тесно и они рвались на страницы только что купленных тетрадей, стремясь побыстрее стать историей. Историей, какой я ее себе представлял. И хотя мне хотелось что-то в ней приукрасить, а о чем-то и умолчать, но я понимал, что уж кому-кому, а самому себе врать совершенно бесполезно. Поэтому придется рассказывать все как есть, начистоту.
Выйдя из магазина, я перешел узкую мощеную улицу, сел за столик в ближайшей кофейне, нетерпеливо разорвал тонкую пленку, в которую были упакованы тетради, снял колпачок с ручки и еще до того, как официант принес мне кофе, а напряженное небо разразилось далеким раскатистым грохотом и первыми крупными каплями, падающими на сухую мостовую, еще до того, как муэдзины, будто бы почувствовав грозу, затянули свой звенящий призыв на вечернюю молитву, я исписал несколько чистых, скрипящих под мягкой гелевой ручкой страниц.
Дождь набирал силу, вода стала потоками стекать по мощеной улице вниз, а я полностью погрузился в то время, откуда эта давняя история берет свое начало. В поисках ее истоков я мысленно шел по городу и представлял, что передо мной движется человек. Он только что вышел в вечернюю тишь, вдохнул прохладный и влажный воздух, взглянул на серые облака, медленно ползущие по звездному небу, и направился по безлюдным улицам в сторону Золотого Рога, а на плечи и капюшон его ветхого плаща падают с неба первые капли мелкого дождя…
Я неотступно следую за ним и хочу заглянуть ему в глаза, хочу заговорить с ним, хочу задать ему множество вопросов, но все, что мне остается, – это лишь его смутная тень. Тень, отбрасываемая им не на мощеную константинопольскую улицу и не на каменные стены домов, а на мою бестолковую жизнь, обретшую благодаря ему смысл.
Вилла Кареджи
На виллу Кареджи, некогда, в период своего расцвета, принадлежавшую семейству Медичи, а в нынешние времена входившую в ведомство обедневшего муниципалитета, с трудом находящего деньги на ее реставрацию, я попал будучи молодым аспирантом из российской глубинки с совершенно неясными перспективами. Окончив школу экскурсоводов и пройдя практику в нескольких итальянских городах, я был направлен сюда с рекомендациями на работу помощником куратора. Я хотел попасть сюда, потому что в моей голове был чистый, ясный и совершенный образ этого таинственного места. Великая платоновская академия! Место, где заканчиваются темные века и начинается Возрождение. Вилла, на которой призрачный образ грядущих времен явился самому Боттичелли… Но увы, вместо великолепного памятника рубежа эпох меня ждала нестерпимо скучная должность в забытой со времен Медичи деревне.
Двухэтажный мансион с традиционной рыжеватой черепичной крышей, окруженный великолепным, но неухоженным тосканским садом, вызывал большую гамму самых разных чувств. Безусловно, место, куда забросила меня судьба, было восхитительным, но не меньше, чем красоты, было в нем таинственности и величия. Отличающийся надменной простотой герб семьи Медичи, который здесь можно встретить повсюду, напоминал о том, кому некогда принадлежала Флоренция. Однако те времена давно миновали, а теперь одичавшие розы и дикий виноград придавали всей вилле довольно запущенный вид.
Полузаброшенной виллой изредка интересовались молодые ученые, пишущие диссертацию по искусствоведению, но гораздо чаще заезжали сюда пожилые туристы, направлявшиеся из Флоренции к тосканским виноградникам и случайно свернувшие не на ту дорогу. Или по срочной надобности искавшие туалет, ради которого они готовы были выслушать экскурсию, не слишком длинную, чтобы не задерживаться на пути к основной цели их путешествия – Кьянти Классико.
Для меня же вилла Кареджи была местом мистическим и невероятным. Несмотря на свой весьма неприглядный вид, она являлась одним из тех немногих архитектурных сооружений, что должны напоминать нашим современникам о прежнем, средневековом облике собора Святого Петра в Риме или собора Святого Марка в Венеции и давать представление о том, что мы обрели благодаря людям, собиравшимся здесь в далеком пятнадцатом веке, чтобы посвятить себя платоновской философии.
Но увы, как и многие другие памятники такого рода, вилла была предана забвению – хотя бы потому, что для многих ныне живущих итальянское Возрождение представляется скорее результатом, нежели процессом, который, по сути дела, продолжался целых три века!
Увы! Бесконечные толпы туристов едут за Возрождением в Сикстинскую капеллу и в собор Санта-Мария-дель-Фьоре, а не на ветхую романскую виллу, в которой одна лишь маленькая деталь – изящный балкон с греческой колоннадой – выдает пока еще несмелое, нерешительное восхищение архитектора античностью, предрекающее, однако, великое будущее зарождающемуся здесь стилю.
Чем больше я вдыхал тосканский воздух, раскаленный полуденным зноем, тем больше понимал, что именно здесь и находится то самое европейское место силы, где зародился импульс, побудивший людей вытащить из грязи мраморные античные статуи, попираемые до той поры ногами, и вновь, как в былые времена, поклоняться им, но не за их одухотворенность, а за их гармонию и красоту. Здесь, именно здесь зародилось нечто такое, что заставило Христа и Деву Марию не просто обрести человеческие тела, но и занять в церкви то место, которое занимали боги в античных храмах…
Однако, если бы все это, рассказанное мной на экскурсии, получило в чьей-нибудь душе чуть больший отклик, чем просто многозначительные покачивания головой, признаться, я был бы весьма польщен.
В Кареджи я большую часть времени был предоставлен сам себе и, согласно гуманистическим идеалам Возрождения, вел прекрасную жизнь: у меня было свободное время, душевный покой, изобилие книг, удобное место для чтения… Вот только поговорить здесь, кроме призраков Марсилио Фичино и Сандро Боттичелли да еще нескольких хотя и живых, но довольно мрачных людей, было совершенно не с кем.
Куратором виллы и по совместительству человеком, искавшим деньги на ее порядком затянувшуюся реставрацию, был Виченце Бали, начинающий седеть высокий и застегнутый на все пуговицы итальянец, считавший восстановление виллы делом всей своей жизни и оттого ни под каким предлогом не желавший ее покидать.
Из всех ныне живущих людей о вилле Кареджи больше Виченце Бали вряд ли кто-то знал. Он мог рассказать буквально все о каждой имеющейся здесь комнате, о каждом чердаке и подвале, о каждой потайной двери, даже о любой трещине в стене или неровности пола. Он мог часами говорить об архитектурных особенностях позднероманского стиля, но излюбленной его темой была сама платоновская академия, которую он горячо и искренне хотел возродить сразу после того, как закончится реставрация виллы. Кажется, он даже защитил (или, возможно, только собирался защитить) диссертацию о неоплатонизме, но, отчего-то не найдя себя в научном мире, решил посвятить свою жизнь служению одной из первых платоновских академий как месту.
Виченце обнаруживал некоторое сходство с Сандро Боттичелли, если верить автопортрету художника, оставленному им на «Поклонении волхвов». Копия этой картины висела на вилле, и мне часто приходила в голову мысль об их возможном дальнем родстве, а временами – о неприкаянной душе великого художника, вновь обретшей плоть в наши дни. Как бы там ни было, но Виченце обладал такими же пухлыми губами и густой вьющейся шевелюрой, хотя больше всего наталкивал на размышления об их сходстве холодный надменный взгляд, каким, судя по картине, мог смерить собеседника Боттичелли.
С синьором Бали у нас несколько раз случались интересные диалоги, но ближе к концу разговора его всегда заносило на тему, как он сам это называл, «нового возрождения». Притом хотел он возродить не внешний облик античности, а сами по себе языческие культы. Он подолгу рассуждал о том, как прекрасно было бы построить на Капитолийском холме новый действующий храм Юпитера, а в Пантеоне проводить службы всем римским богам. Идея эта показалась мне вначале интересной и неординарной, потом оригинальной, но повторенная в третий раз, она прозвучала до того странно, что затевать с Виченце новый разговор о философии Возрождения мне уже совершенно не хотелось.
Наступил момент, когда, обнаружив, что прочитал уже все книги, казавшиеся мне стоящими, и совершенно потеряв интерес к тому, чтобы произносить перед очередным заплутавшим пенсионером дежурные слова про платоновскую академию вместо того, чтобы просто показать ему, где здесь туалет, я решил, что пора поговорить с Виченце и двигаться дальше.
– Ну что ж, Леон, – сказал он, выслушав все мои доводы, – этого стоило ожидать. Хотя вы очень нравитесь мне как историк, стоит признать, что здесь такие специалисты, как вы, долго не задерживаются…
Он произнес это таким тоном, будто снова собирался завести свой любимый разговор о строительстве нового храма Юпитера в Риме, и я уже приготовился слушать его очередной длинный и скучный монолог на эту тему, но монолога не последовало, а вместо этого Виченце встал и сделал несколько шагов по кабинету. Единственное, что он присовокупил к своему «ну что ж», был лишь короткий пассаж о том, как ему грустно, что бороться за реставрацию виллы приходится практически в одиночку.
Мне стало искренне жаль его: ведь было совершенно ясно и то, что лучше него с задачей привлечения средств на реставрацию никто не справится, и то, что никто, кроме него самого, в этом, похоже, не был заинтересован. Виченце отпустил меня с миром, пожелав мне удачи и пожав на прощание руку, – словом, сделал все так, что я уехал с прекрасной, но порядком надоевшей мне виллы с чистым сердцем.