
Полная версия:
Князь Курбский
Долго шли они по едва заметной тропинке, наконец, показалась из-за кустарников черная, низенькая, полуразвалившаяся хижина, сложенная из камней.
Заскрипела дверь, и княгиня вошла в жилище. Печь, почерневшая от дыма, несколько грязных досок на земляном полу, несколько полок над широкой лавкой, кучи соломы в углах – вот что предстало ей при первом взгляде. Двое детей играли на земле глиняными черепками.
Эстонец, бросив нож на окно, сказал жене, что он встретил русскую женщину с сыном и что они голодны.
Толстая малорослая эстонка что-то проворчала сквозь зубы и принесла кусок хлеба и кувшин с отбитыми краями, налитый молоком.
Таков был ужин княгини Курбской. Она встала и сказала Юрию:
– Сын мой, мы должны благодарить Бога за пристанище, которое он дал нам.
Сын молился возле матери. Эстонец и жена его смотрели на них с удивлением.
Гликерия, взяв за руку эстонку, благодарила ее ласковой улыбкой и поклоном. Скорбь сердца, которая обнаруживалась в ее лице, возбудила жалость в эстонке.
Утомленная усталостью, княгиня села, вздохнув, на соломе, набросанной в углу хижины, и, сняв с себя шубу, покрыла дрожащего Юрия. В это время, при свете горящей лучины, блеснуло драгоценное ожерелье княгини.
– Ах, ах, светлые камешки! – закричали дети, и эстонец с жадностью уставился на ожерелье. Между тем княгиня закрыла ожерелье фатою и, перекрестясь, легла на соломе.
Эстонец, разостлав шкуру на полу, лег возле лавки, на которой заснули жена и дети.
Лучина погасла; при глубоком мраке ночи нельзя было ничего видеть в хижине.
Княгиня Курбская, думая о супруге и сыне своем, не могла сомкнуть глаз: прошедшее было бедственным, будущее казалось ужасным и мрачным, как тьма ночи, ее окружавшая.
Скоро показалась луна, и свет ее сквозь пробитое отверстие, служившее окном хижине, озарял княгине мрачное ее пристанище.
Вдруг послышался шорох; она взглянула и увидела, что эстонец встает и тянется через лавку к окну. О боже, он смотрит на княгиню и сына ее, спящего кротким сном невинности. Гликерия, закрыв рукой глаза, тихо молилась: «Пресвятая Владычица! помилуй меня!»
Схватив нож, эстонец задел за веретено, лежавшее на окне; веретено, застучав, покатилось на лавку; стук его разбудил жену эстонца. Открыв глаза, она испугалась: нож блестел в руке ее мужа.
– Молчи, молчи! – сказал эстонец. – Я знаю, что делаю.
– Ах, ты хочешь убить русскую и ее сына?
– Заколоть и бросить в яму, а шубу ее, серебряные деньги и светлые камни возьмем себе.
– Побойся! Это злое дело. Юмалла все видит и накажет тебя.
– Бес с тобой, молчи…
– Муженек мой, жаль мне этой женщины. Помилуй ее для меня! Пожалей мать, сжалься над ребенком, не трогай их! – говорила жена, останавливая его.
– Пергала! Что тебе в них?
– Помилуй, хоть для малых детей твоих! Не заливай нашей хижины кровью!
И жена выхватила нож из руки его и бросила на окно.
Они еще шептались, споря между собою; княгиня во все это время едва смела дышать. Вскоре все затихло.
Луна скрылась за тучами. Гликерия не могла ничего видеть, но прислушивалась. Эстонец ворочался, кашлял, наконец, захрапел, и княгиня Курбская во мраке ночи, встав на колени возле спящего сына благодарила слезами небо за спасение жизни их.
На другой день княгиня встала с зарею, но не знала, на что решиться. Если бы она вышла с сыном из хижины, эстонец мог бы догнать их в лесу и погубить, притом же, потеряв путь, она могла встретить новые опасности. Но сам эстонец вывел ее из недоумения; он дал ей знак, чтоб она сняла свое ожерелье и шубу, и бросил их на лавку своей жене; после этого эстонка подала ей прялку.
Княгиня поняла, что хотят ее удержать. Эстонец указывал Юрию, чтобы он подложил дров к разведенному огню. Молодой князь смотрел в глаза эстонцу с боязнью и удивлением, но тот махнул пред ним ножом с угрожающим видом, и Юрий повиновался; дрожащими руками, не привыкшими к тяжелой работе, он подложил дров, между тем эстонец раздувал тлеющий огонь. Скоро княгине Курбской показали дорогу к роднику, который был недалеко от хижины. Гликерия должна была прясть на семейство эстонца и носить в хижину воду.
Она покорилась своей судьбе, плакала, но не роптала на небо, как ни ужасна была перемена ее состояния; терпение и кротость ее даже переменили грубость эстонки в ласковость. В самых унизительных работах Гликерия не видела унижения; хижина стала опрятнее, даже дети эстонца стали смирнее.
Часто сидела она с Юрием пред входом в хижину, здесь, говоря с сыном своим, она внушала ему покорность к Богу и любовь к добру.
Иногда как бы сквозь сон вспоминая прежнее, Юрий спрашивал ее: увидит ли он отца, и зачем родитель покинул его.
– Люди разлучили нас, – отвечала княгиня со слезами, – но Бог соединит если не в этой, то в другой, лучшей жизни. Если Бог освободит нас из неволи, – говорила она Юрию, – не открывай никому своего имени; это подвергнет нас величайшей опасности. Мы не должны терять надежды на освобождение, сын мой! Бог знает, к чему ведет. Освободив нас от злодея, Он здесь спасет нас от неволи, если это во благо нам, а терпение наше будет нам в заслугу пред Его милосердием. После разлуки с отцом твоим мне тяжелее было бы в нашем боярском дому, нежели в этой хижине, где мы отдалены от врагов отца твоего; здесь никто не смеется нашему бедствию, мы окружены бедностью, что сроднее с горестью нашего сердца, нежели светлые княжеские палаты. Жизнь мрачна и во дворце для души, темной грехами, а с чистым сердцем, сын мой, можно найти спокойствие и в мраке пустыни! Юрий, если Бог и мне велит с тобою расстаться, не забудь слов моих и помни о матери!..
Летом княгиня ходила с эстонкой собирать землянику, растущую обильно на покатости широкого рва, в который эстонка кидала иногда зерна стекляруса, куски лент, ломти хлеба с суеверными приговорками; тут рос старый клен; эстонка кланялась пред ним и с суеверным страхом целовала камень, возле него лежащий. Она говорила княгине, что сюда приходят не за одними ягодами, но и для молитвы лесным духам, покровителям хижин и оберегателям домашних животных.
Прошло лето, миновала и осень; зима убелила дорогу, и ветви сосен ломались, отягощенные снегом. Скоро настал жестокий холод.
Княгиня сидела весь день за пряжею льна до позднего вечера при свете зажженной лучины; тогда плотно заколачивали отверстие и запирали двери; волки, бродившие по лесу, часто по ночам выли пред хижиной.
Глава IV. Странница
В морозное утро, когда лес побелел от инея, а тропинки и деревья сверкали яркими звездочками при сиянии солнца и дым исчезал в воздухе розовым паром, эстонец запряг тощую лошадь в дровни и поехал с Юрием в лес нарубить сучьев, но невдалеке от хижины лошадь чего-то испугалась и понесла. Эстонец оглянулся и увидел двух волков, которые бежали за ними по снегу. Голодные волки уже догоняли лошадь. Эстонец замахнулся на них топором, но обледеневший топор выскользнул из рук его и упал в снег; хищные звери готовы были броситься на путников; мальчик с воплем прижался к эстонцу, тогда злодей, желая спасти себя, схватил Юрия и бросил его на дорогу.
В этом месте был глубокий овраг, занесенный метелью; Юрий провалился под сугроб. Яростные звери нагнали эстонца и кинулись на него. Испуганная лошадь умчалась в глубину леса.
Юрий, оцепенев от стужи, уже замерзал, но Провидение послало ему избавителя. Несколько возов, нагруженных товарами, проезжали мимо, и позади них в широких санях новгородский купец. Он заметил волчьи следы, кровь на снегу и руку Юрия, которая торчала из-под снега. Новгородец велел отрыть снег; наконец Юрия вытащили.
Красота мальчика возбудила жалость в сердце новгородца, но напрасно старался он привести несчастного в чувство. Новгородец спешил в Великие Луки и не мог долее медлить в диком и опасном месте. Он думал, что мальчик заблудился в лесу. Не видя хижины, находившейся далеко в стороне за деревьями, и не примечая никакого пристанища, он решил взять с собой Юрия, опасаясь, чтоб он не стал жертвой диких зверей; посадил его в свои сани.
Лошадь примчалась из лесу с пустыми дровнями; это привело в ужас жителей хижины. Эстонка обегала все тропинки и возвратилась с воплем: она нашла обагренные кровью лоскутья одежды и кушак, которым был подпоясан ее муж; волчьи следы, заметные невдалеке, открыли ей страшный жребий его. Княгиня не сомневалась более, что и Юрий погиб с ним вместе.
Прошло четыре месяца. Гликерия не выходила из хижины; четыре месяца тяжких страданий провела она на одре болезни. Эстонка, видевшая гнев Божий в смерти своего мужа, усердно ходила за больною; она привыкла к княгине и жалела ее. Несчастное семейство терпело во всем недостаток. По временам эстонка отлучалась в ближайшее селение для покупки хлеба; тогда дети ее оставались с княгиней, шум их тревожил больную, вид их напоминал ей сына, бывшего одних с ними лет.
– Милый сын, лютые звери растерзали тебя, – восклицала она в изнеможении, и сердце ее обливалось кровью, но вера подкрепляла в тяжком испытании. – Не смею роптать на Тебя, – говорила она, обратив мысли к Богу. – Ты, взяв от меня сына, может быть, спасаешь его от вечного бедствия!
Весенняя теплота, животворя землю, возвратила силы княгине. Мало-помалу она начала прохаживаться около хижины. Скорбь и болезнь изменили вид ее; глаза потускли от слез, тихая тоска согнала улыбку с ее уст. Княгиня находила утешение только в благочестивых молитвах.
Она решила оставить хижину и взять в ближнем селении проводника до Нарвы. Эстонка возвратила ей несколько камней из ее ожерелья, другие же были заброшены детьми; но еще оставалось много денег, и эстонка отдала их вместе с шубою. Жалея расстаться с княгинею, она не смела ее останавливать, да притом и сама, боясь оставаться в лесу, собиралась перейти с детьми в соседнее селение.
Княгиня простилась с нею и, расспросив о дороге, пошла тропинкою, ведущею к Чудскому озеру, откуда лежал прямой путь к Нарве. Там княгиня могла ожидать известия о своем супруге, но с ужасом помышляла, как горестно будет их свидание, если судьба соединит их.
Она шла с пожилой эстонской крестьянкой. Нейпус светил ровным зеркалом в необозримую даль; ярко горела огненная полоса на краю небосклона и еще долго мерцала по захождении солнца; роса ложилась на поля, на кочках вспыхивали летучие огоньки. Наконец, появился месяц и озарил все пространство; ночь была так ясна, что по сторонам песчаной дороги отражались тени кустарников. Скоро показались рыбачьи хижины на берегу озера; здесь Гликерия и спутница ее провели ночь и на заре пошли дальше.
Княгиня уже не боялась быть узнанной; страдания не оставили в ее сердце места для боязни. Несколько всадников встретились ей на пути, лицо одного из них показалось знакомо; это был боярский служитель, добрый Непея. Он не узнал княгиню Курбскую. Заметив, что он отстал от товарищей, она назвала его по имени. Непея с удивлением посмотрел на нее, соскочил с коня и простодушно приветствовал княгиню. Он проживал у окольничего Головина в Нарве и направлялся в Псково-Печорский монастырь. Встретив княгиню, он вызвался проводить ее до Нарвы.
Наградив за труд свою спутницу, княгиня пересела в телегу, нанятую Непеей; он сам повез ее. Дорогою она спросила его: нет ли вести о князе Андрее Михайловиче?
– Слышно, – сказал он, – что князь был во Владимирце ливонском, а оттуда поехал к польскому королю; о тебе же, боярыня, были слухи, что ты утонула, а после стали говорить, что тебя загубили с сыном. Да где же он, свет мой ясный, Юрий Андреевич? Бывало, я на руках его нянчил; аль не стало его в живых, что ты горько плачешь? Не взыщи на простоту мою, государыня-матушка, не думал тебя словом опечалить. Жизнь бы отдал, боярыня, чтобы видеть тебя веселою, как была ты прежде, когда жив был господин мой, Алексей Федорович Адашев.
Так говорил Непея княгине и, услышав об ее участи, горевал вместе с нею.
– Не привел Бог меня, матушка, оборонить тебя от лиходеев твоих! Со мной ты не боялась бы их; не выдал бы я тебя! Попытался бы кто поразведать со мной силы своей, так сорвал бы я с плеч его буйную голову, разметал бы всю силу нечистую; ведь ты слышала, государыня, что я поймал немецкого славного витязя, из наибольших первого; вот уж можно сказать, что был храбрец! А жаль мне, что положил он в Москве свою голову, под мечом царя Грозного. Что делать, горе да беда над кем не живут! А и в горе люди песни поют; вот и здесь, на пригорке, бедные эстонки поют и пляшут! Кстати, остановимся коня покормить…
Прекрасен был вечер, небо на западе представлялось светло-бирюзовым морем, в котором почти неприметно неслось легким ветерком несколько золотых облачков. Молодые эстонки, провожая праздник, собрались на цветущем холмике вокруг ветвистого вяза. Цветные ленты, опущенные из заплетенных кос, развевались на плечах их; бисерные узоры и радужная бахрома украшали передники; держась одна за другую, девушки составляли цепь, в средине которой играл на кобозе, приплясывая, веселый эстонец, а молодая крестьянка пела:
– Юрий, Юрий, не пора ль мне прийти?– Ах, любезная, нет, погоди,Для чего вчера не пришла?Ты меня одного бы нашла;Теперь пятеро нас собралось,Лучше утром с зарей приходи;Приходи же, я буду один;Но роса падет, легче ступай,Поскорей по траве пробегай!..– Ах, тогда время в поле идти,Наше стадо мне надо пасти,Нет, уж лучше приду той порой,Когда змеи и жужелиц ройПризатихнут в траве луговой.Эстонки веселились, но упомянутое ими имя возбуждало горестные мысли в княгине.
Запад алел при закате солнца, которое, как багряный щит, величественно погружалось в тихие воды необозримого Чудского озера; песни умолкли, крестьянки разошлись, а княгиня Курбская приближалась уже к Нарве.
Нарвский окольничий, Петр Головин, был из числа тех праводушных бояр, верных сынов отечества, которыми издревле хвалилась Россия, и особенно в то время, когда добродетели Адашева и Сильвестра возбуждали соревнование в сановниках, окружавших царя. И после падения Адашева, когда любимцы отдалили от трона старых бояр, еще во многих городах русских оставались воеводы, которых народ называл добрыми боярами, и новые царедворцы, называвшиеся приверженцами Адашевых. Головин давно был в приязни с Курбским и не изменил дружбе: он встретил княгиню с искренним радушием, а в городе разнесся слух, что к окольничему приехала бедная родственница жены его.
Княгиня провела несколько месяцев в семействе друзей; предаваясь задумчивости, она желала только уединения, но утешение дружбы доступно и огорченному сердцу. Ожидая удобного времени для отплытия из Нарвы, она тревожилась, не имея никакого известия от супруга; но дошел слух, что князь жил то в Вильне, то в Ковне, а иногда и в Варшаве, и с почестию принят королем Сигизмундом Августом. Самое местопребывание князя было ей неизвестно наверное, и она оставалась, не зная, куда же ей отправиться.
Вести из Москвы были ужасны; гнев Иоанна страшил всех, кого подозревали в сношениях с Курбским, и княгиня боялась за Головина, страшилась, чтобы не открыли ее пребывания в Нарве. Разосланные лазутчики наблюдали за поступками и словами воевод и бояр.
Наконец, дошли в Нарву неожиданные слухи из Литвы; княгиня не хотела им верить, но странные вести подтверждались: князь Курбский, возведенный в достоинство первостепенного польского вельможи, готов был вступить в брачный союз с сестрой Радзивилла, вдовою знаменитого князя Дубровицкого. Молва уже называла их супругами.
Горестная и оскорбленная Гликерия не думала, чтобы князь мог так скоро изгнать из памяти ее и сына; новый брак казался ей поруганием супружеской верности; но недолговременно было негодование кроткой души; княгиня размыслила, что это могло случиться по неверному слуху о ее участи и не сомневалась, что князь был обманут рассказами о мнимой гибели ее в замке Тонненберга, тем более что после этого около года она прожила в эстонской хижине. Княгиня простила ему неумышленную измену, но еще новая скорбь прибавилась к ее бедствию: она узнала, что Курбский идет с поляками на Россию.
Дни и ночи несчастная проводила в молитве, чтоб умилостивить небо за супруга; присутствие друзей было ей в тягость; она не хотела удручать их своею тоскою, не могла участвовать в их беседе; все призывало ее в святое уединение от мятежного мира; все мысли ее обратились к пристани спокойствия для гонимых бедствием; сердце ее избрало Богородицкую Тихвинскую обитель; там желала она провести остаток дней своих и, заключась в тесной келье, посвятить себя Богу.
Головин одобрил ее намерения. Княгиня спешила отправиться в путь и простилась с друзьями. Непея сопровождал ее.
Дорога лежала по берегу реки Наровы; за несколько верст от города река, свергаясь с крутых утесов, кипела водопадом; великолепное зрелище представлялось княгине: быстрые воды на покате, сливаясь стеною, падали с ревом на камни, разбиваясь в пену и отражая радугами солнечные лучи в тонком облаке брызг. Далеко разносился грохот водопада! Птицы не смели пролетать над ними и, оглушаемые падением воды, падали в кипящую бездну.
Беспрерывное стремление воды, неумолкающий шум водопада напоминали ей о быстроте времени, сброшенные порывом ветра в волны Наровы, деревья стремительно увлекались в ее жерло и исчезали в кипящей пучине. Так слабые смертные несутся по волнам жизни с течением времени, падают в бездну вечности, появляются минутно и исчезают в безвестности. «Где вы, – думала княгиня, – столь драгоценные мне, еще недавние спутники моей жизни, родные мои? Навек увлечены вы от любви моей, но вы живы для Бога! Он соединит меня с вами».
С этими мыслями княгиня продолжала путь к Луге и оттуда в Новгород, где наместник, Дмитрий Андреевич Булгаков, мог доставить ей надежный способ к безопасному достижению обители Тихвинской, где сестра его была игуменью.
Глава V. Грамота
Мы оставили князя Курбского на пути к Вольмару, где у городских ворот ждал его слуга с двумя конями. Быстро понесся князь под мраком ночи по знакомой дороге, не отдыхая до самой горы Удерн. Здесь он остановился в роще до рассвета; слуга стерег коней у источника. Дерпт остался далеко; гора Удерн находилась несколько в стороне от проезжей дороги, но Курбский, ожидая погони, отдыхал недолго. Прежде нежели блеснуло солнце, он сел на коня, и восходящее светило дня уже застало его в лесу.
За лесом путь его преграждала река, стремившая темные воды между песчаных холмов; она носила название Черной. Суеверное предание разносило молву, что в ней потонул черный витязь и что тень его иногда являлась на берегах пугливым путникам. Узкий, сплоченный из бревен плот привязан был к дереву у берега реки; моста для перехода не было, и перевозчик еще не появлялся. Он спокойно спал на прибрежном холме, в ветхой избушке. Лучи солнца, блеснув в отверстие хижины, разбудили его; он потянулся, открыл глаза и закричал от испуга: его плот быстро несся к противоположному берегу. Человек в черной одежде стоял возле двух черных коней на плоту, который, казалось, двигался сам собою; за конями не видно было слуги, управлявшего плотом. Воображению эстонца представлялось такое сходство незнакомца с черным витязем, что он нисколько не сомневался в истине предания и, зажмурив глаза, бросился на пол, дрожа от страха.
По песчаным возвышениям, на которых местами росли темные сосны и можжевельник, Курбский продолжал путь к Вольмару; по обеим сторонам видны были болота, поросшие мхом. Открывалась уже долина пред Вольмаром, по которой извивается извилинами светлая Аа. Вдалеке белели ряды палаток польского войска, составлявшего сторожевую цепь; последние лучи солнца освещали долину; вечерний ветерок веял прохладой от струй реки, которая, уклонясь влево, возвращалась быстрым изворотом в долину Вольмарскую, расстилалась полукругом и, снова изменяя своенравное течение, стремилась по лугам в противоположную сторону. Курбский, примечая утомление своего коня, сошел с него, сел на прибрежный камень, погладил по спине изнуренного аргамака, велел слуге провести коней по траве и утолить их жажду; а сам, сев на камень, обозревал окрестности. Верхи вольмарских зданий виднелись из отдаленных садов, отражая блеск огнистой зари; восток туманился в отдалении влажными парами, и синий сумрак сливался с розовым сиянием запада. Курбский услышал легкий шум, стая птиц пролетала пред ним, высоко поднявшись над рекою. Курбский следил за их полетом; они стремились к Нарве и вскоре скрылись.
Он увидел двух литовских всадников, с двумя широкими посеребренными крыльями, прикрепленными к панцирю. Князь сказал им, что желает видеться с верховным вождем литовского стана.
Литовцы, удивленные видом и осанкою Курбского, отвечали, что готовы проводить его в шатер воеводы Станислава Паца, начальствовавшего в литовском стане, под Вольмаром.
– Не воеводу Паца, – сказал Курбский, – я должен видеть королевского наместника в Ливонии, князя Радзивилла. Мне известно, что он в Вольмаре.
– Великого маршала литовского, князя Радзивилла? – сказал один из литовцев, посмотрев с удивлением на Курбского. – Много ступеней до наияснейшего князя: начальник наш, Станислав Пац, а есть еще воевода Зебржидовский; а может идти и выше, к старосте самогитскому Яну Ходкевичу; сам светлейший князь Радзивилл не в стане, он в городском замке.
– Я сказал, что мне должно говорить с самим королевским наместником, ваше дело – указать мне дорогу к нему.
Литовцы отрядили несколько воинов для сопровождения незнакомца в Вольмар, но, желая показать принятые ими предосторожности, побрякивали своими саблями.
Князь Радзивилл, почетнейший из вельмож при польском дворе, гордый богатством и властью, уважаемый королем Сигизмундом Августом за личную храбрость, не раз встречался с князем Курбским на поле битвы и не мог забыть лицо этого военачальника. Когда известили его о русском, желающем видеть его, Радзивилл велел пустить его, но при взгляде на него поднялся с кресел, забыв свою важность, и, казалось, не верил внезапному появлению Курбского.
– Если не обманываюсь, – сказал Радзивилл, – я вижу…
– …изгнанника Русской земли, – прервал его Курбский, – пришедшего просить убежища от великодушия короля Сигизмунда Августа…
Лицо Радзивилла прояснилось радостью, хотя в глазах его еще заметна была недоверчивость, при виде столь знаменитого человека, прибегающего к покровительству противников. Но он скоро уверился в том, чему желал верить, и ожидал уже видеть ослабление сил московского царя, надеясь, что за Курбским многие перейдут в пределы Польши.
Оставшись наедине с Курбским, Радзивилл обнадежил его именем короля, что он будет принят согласно его сану и доблестям.
– Сигизмунд Август, – сказал он, – умеет чтить мужество в противниках и будет хвалиться, приобретя преданность героя, останавливавшего успехи его оружия.
Предложив Курбскому остаться в Вольмарском замке, торжествующий Радзивилл спешил отправить гонца к королю с неожиданной вестью и угадал удовольствие Сигизмунда Августа. Король, находившийся в Вильне, приглашал к себе Курбского занять первостепенное место между его вельможами.
Свершились ожидания Курбского. Самолюбие его было удовлетворено, и все мысли его обратились к возможности ужаснуть Иоанна. Этот порыв возмущенных чувств заглушил голос упрека в душе его, и сама скорбь об оставленном семействе уступила место голосу мести, болезни гордой души его. Готовясь к свиданию с королем, Курбский обдумывал предприятия мести, к собственному своему позору бесславя имя свое изменой.
В то же время он с нетерпением ожидал вести о прибытии своего семейства в Нарву, но, к удивлению его, Шибанов, успевший пробраться из Нарвы окольными дорогами в Вольмар, известил его, что, остановленный в пути, потерял из виду княгиню – и напрасно несколько дней ожидал ее в Нарве. Князь успокаивал себя мыслью, что Тонненберг, известный ему хитростью и осторожностью, где-нибудь укрывает ее в надежном месте до первой возможности прибыть безопаснее в Нарву, тогда как, по слухам из Дерпта, русские воеводы, не находя городских ключей, вынуждены были разломать городские ворота и послали погоню.
Желал ли князь оправдать пред Иоанном или пред самим собою свое преступление, но, не показывая робости беглеца, решил вызвать самого Иоанна к ответу пред Россиею и пред Польшею, пред современниками и потомством. Он начал писать к нему грамоту, объясняя причину своего бегства. Перо быстро бежало в дрожащей руке его по длинному свитку, но в смятении души Курбский не находил ни мыслей, ни слов к выражению всего, что желал сказать; подробности снижали силу письма, а негодование стремилось выразиться в каждом слове. Курбский разорвал свиток, отбросил его и начертал на другом строки, которыми был довольнее; чувствовал слезы, вырывающиеся из глаз на эту грамоту, не хотел стереть их и оставил свидетелями скорби своей.
«Царю от Бога прославленному, – писал он, – еще более воссиявшему благочестием, ныне же омраченному за грехи наши. Да вразумится прокаженный совестью, какой нет примера и среди безбожных народов! Не буду исчислять всех дел твоих, но от скорби сердца, гонимый тобой, скажу в кратких словах. О царь! За что погубил ты сильных в Израиле? Воевод, тебе Богом данных, предал смертям? Проливал святую, победоносную кровь их в самих храмах Господних, обагрял кровью мучеников порог церковный, воздвиг гонение на преданных тебе, полагающих за тебя душу свою? Неправедно обвинял ты в изменах и чародействе, усиливаясь свет прелагать во тьму и называть сладкое горьким. Чем прогневали тебя христианские представители? Храбростью их покорены тебе царства, где праотцы наши были рабами. Счастием и разумом вождей твоих даны тебе сильные города германские; за это ли нас губишь? Ужели ты думаешь быть бессмертным или, прельщенный в небывалую ересь, не думаешь предстать нелицемерному Судье на Страшном суде Его? Он Спаситель мой, сидящий на престоле херувимском, судья между мною и тобою. Какого зла не претерпел я? Не могу исчислить всех бед и напастей! Еще душа моя объята горем и рука трепещет от скорби. Всего лишен я и из земли Божией изгнан тобою. Не упросил тебя покорностью, не умолил слезами, не преклонил к милости прошением святителей церкви; ты воздал мне злом за добро, за любовь непримиримою ненавистью. Кровь моя, как вода пролитая на брани, вопиет на тебя к Богу. Да будет Бог-сердцеведец обличитель мой; я рассмотрел себя в делах, мыслях и совести и не вижу себя ни в чем пред тобою виновным».