Читать книгу Поветрие (Василий Петрович Авенариус) онлайн бесплатно на Bookz (6-ая страница книги)
bannerbanner
Поветрие
ПоветриеПолная версия
Оценить:
Поветрие

4

Полная версия:

Поветрие

– У… какие страсти! – ужаснулась Наденька, смыкая веки и отталкивая от себя богатырскую руку. – И вы в состоянии говорить об этом так хладнокровно?

– А вас уже и стошнило? Слабенькая же вы, подлинно что женщина, в операторы не годитесь.

– Чекмарев, велите подать мне воды для рук.

– Ха, ха, ха! Смыть с них кровь ближнего? Ну, да Господь с вами, вы у меня в гостях: надо уважить. Эй, кто там?

В комнату глянула служанка.

– Барышне умывальную чашку. Да скоро ли китайская трава?

– Сейчас.

– Вы еще не пили, Липецкая?

– Нет, но и не буду… – пробормотала в ответ Наденька, отходя на другой конец комнаты.

Когда ей принесли воды и кокосовое мыло, она необыкновенно тщательно обмыла пальцы и ногти, потом обсушила их носовым платком. Чекмарев, вытерев ладони лишь полою халата, намазал себе на трехкопеечный розанчик масла и с заметным аппетитом стал уплетать его за обе щеки, захлебывая горячим чаем. Пропустив свои два-три стакана, он с трудолюбием занялся опять гладиаторскими мышцами.

Наденька между тем вывесилась из окошка, выходившего в сад, сняла очки и, неподвижная, как каменное изваяние, вглядывалась пристальным, раздумчивым взором в уснувшее под нею царство растений. Отблеск вечерней зари давно уже угас на отдаленных перистых облачках, и небесная синева, бледная, холодная, как утомленная после бала красавица, проливала на дольний мир скудный полусвет, еле обрисовывавший домовые крыши и трубы, да кудрявые древесные верхушки; все, что было ниже, скрывалось тем непрогляднее в таинственный сумрак. Только несколько приучив глаз к темноте, Наденька различила под развесистой сенью деревьев – тут скамеечку, там уходящую в глубокую чащу дорожку. Кое-где стояли отдельные деревья, как осыпанные свежим снегом: то была черемуха в полном цвету; прохладные струи ночного воздуха обдавали девушку пряным ароматом этого растения, смешанным с более нежным запахом едва распускавшихся сиреней, которых, однако, в общей мрачной массе деревьев нельзя было разглядеть.

Щекою упершись в ладонь, грудью прилегши на подоконник, студентка долгими затяжками упивалась душистою прохладою ночного сада. В недвижном воздухе не слышалось ни звука. Где-то лишь далеко пролаяла собака – и замолкла; откуда-то донесся чуть слышный свисток, неизвестно – парохода ли, фабрики или петербургского гамена; зазвенел комарик, закружился в воздухе над русой головкой девушки и вдруг стрелой умчался в мрак деревьев. Сладостно-грустно мечталось Наденьке: забыла она и себя, и Чекмарева.

Тут на плечо к ней легла вдруг тяжелая пятерня. Содрогнувшись, она схватилась за нее, но в то же мгновение отчаянно взвизгнула и кинулась в сторону: рука, за которую она ухватилась, принадлежала мертвецу-гладиатору.

Чекмарев расхохотался.

– Эх вы трусиха! Ну, можно ли до такой степени замечтаться? Поделом вору и мука.

– Ах, Чекмарев, вы серьезно меня испугали… Я и не слышала, как вы подкрались. Бросьте ее, эту страшную руку; тяжелая, как рука командора.

Презрительно скосив рот, медик исполнил, однако, просьбу товарки. Свалив препарат и все употребленные для него в дело инструменты на нижнюю полку развалившегося от долгой службы книжного шкафа, он воротился к девушке.

– Вы, Липецкая, все еще не можете отделаться от этой бабьей чувствительности, – заметил он, усаживаясь на подоконник около нее. – Если вы от природы, как женщина, и более хрупкого сложения, то должны преодолевать свою слабость, укреплять при всяком удобном случае свой nervus vagus.

Наденька, погруженная в раздумье, не слушала его.

– Скажите, Чекмарев, – подняла она голову, – как вы думаете, может ли мужчина вполне образованный полюбить плебейку?

– Да вы что понимаете под любовью? Тогенбургское воздыхание к деве неземной?

– Да, безграничную преданность, ненарушимое согласие в помыслах, чувствах, делающие из двух супругов одно нераздельное целое.

– Экую штуку сказали! Да какой же разумный человек любит еще этою бесцельною, рыцарскою, мещанскою любовью? Если, как вы говорите, известный индивидуум мужеского пола любит такою любовью известный индивидуум женского пола, то по сему одному он уже должен быть причислен к ракообразным, сиречь ретроградным животным, и не может считаться современно образованным.

– Да говорят же вам, что он образован, образованнее, может быть, меня да вас… Или же я не понимаю его образа любви? Простой, невоспитанной горничной дал он слово вовек не разлучаться с нею; какое ж побужденье могло иметь тут место, как не любовь, мещанская что ли?

– О ком речь?

– Это нейдет к делу. Отвечайте мне на вопрос: мещанская это любовь или какая другая?

– Да он связан с нею церковным браком?

– Нет, одним гражданским.

– Каким там гражданским? У нас на Руси, слава Богу, не введена еще эта ехидная выдумка деспотизма. Гражданский брак только и имеет целью крепче закабалить нашего брата, мужчину: изволь обязаться формальной подпиской, что обеспечишь женину будущность да и в приданое ее не запустишь лапы. Остроумно, нечего сказать! Одно меня удивляет: как на западе еще находятся дураки, что решаются жениться на подобных условиях.

– Но мы, Чекмарев, отклонились от предмета разговора. Лица, про которых говорю я, просто живут себе вместе, ни в чем не обязавшись письменно.

– Ну да, так это брак натуральный. Один он-то и есть настоящий, брак предписанный нам природой. Понравились друг другу – сошлись, приелись – разошлись. Ни бессмысленных письменных уговоров, ни свадебных церемоний…

– Ну, а человек, про которого у нас идет речь, обязался (конечно, не на бумаге) жить с тою девушкой целую жизнь?

– Значит, пришлась ему уже очень по нраву. Что ж, это бывает.

Наденька тяжело вздохнула и вывесилась опять в сад. Из сумрака деревьев клубились к ней одурительные благоухания черемухи и сирени. Она затрепетала и закрыла глаза рукою. Студент рядом крякнул и пододвинулся ближе.

– А, Липецкая…

Девушка, не отнимая руки от глаз, в каком-то забытьи прошептала:

– Что вы говорите?

– Натуральный брак, видите ли, сам по себе вещь очень рациональная, и если б, например, в вас было достаточно энергии и самостоятельности…

Он с назойливою доверчивостью взял ее за свободную руку. Девушка вздрогнула и повернулась к нему лицом. Сквозь светлые потемки летней ночи ему было видно, что черты ее расстроены и бледны, что глаза ее полны слез.

– Уйдите вы, уйдите от меня… – менее с испугом, чем с невыразимою грустью пролепетала она, высвобождая руку.

– Нет, не шутя, Липецкая, – убедительно продолжал он. – Чем поддерживается вселенная, как не магнетическим тяготением друг к другу разнородных элементов, чем органическая природа, как не взаимной симпатией разнородных полов? Не будь этой симпатии, мир бы вымер; но она вложена природой как безотчетное стремление во всякое живое существо, и всякое четвероногое, всякая глупая птичка, всякая букашка, наконец, в зрелом возрасте ищет сочувственного сердца. Неужели человеку, высшему существу в органическом мире, идти в разрез с законами природы? Нет, с достижением им возмужалости, натуральный брак есть для него, можно сказать, даже святая обязанность. На что же и жизнь, как не для того, чтобы пользоваться ею? Ну, все здравомыслящие и пользуются…

– Все, все? И они?

– И я, и ты, и он, и мы, и вы, и они. Судорожная дрожь пробежала по членам девушки, и, рыдая, кинулась она на шею красноречивого натурфилософа.

– Я ваша…

– Как? Серьезно?

– Целуй меня, голубь меня, Лев, ненаглядный ты мой!

– Мое имя не Лев.

– Ах, не разочаровывайте… Лев, жизнь ты моя!

XIII

Гибнет чувство мое одинокоеБезотзывно, бездольно, безродно!Н. Щербина

Немного дней спустя г-жа Липецкая переселилась в небольшое родовое имение в новгородской губернии, куда взяла с собой и дочку. Здесь, в отдалении от целого света, предоставленная исключительно себе самой, Наденька принялась писать дневник. Представляем на выдержку несколько листков из этих самопризнаний.

* * *

Наконец, наконец-то в деревне! Прощай, злодей мой, и думать о тебе не хочу; как досадливую, запачканную страницу вырву я тебя из моей памяти!

И ты, болотистый город, все вы, люди болотистой почвы, с вашими мелочными, эгоистическими целями – прощайте, если возможно, навеки!

Одиночества – вот чего мне нужно, чего алкает всеми фибрами чувства наболевшая душа моя! Природы! Здесь задышу я опять вольно, широко-широко, здесь сброшу с себя нравственное иго, подавляющее мои духовные силы.

Покуда, конечно, во мне еще темно, неподвижно, как в смрадных водах Мертвого моря: один насыщенный раствор солено-горьких слез и ни живой рыбки.

Когда я вчера, сейчас по приезде, спустилась в наш старинный сад, когда побрела вниз по запущенной аллее к пруду, когда-то зеркальному, теперь сплошь застланному сетью водорослей и желтых лилий, когда увидела перед собою старую знакомку – лодку, однажды белую, с голубым краешком и пунцовыми подушками, нынче полинялую «под бурями судьбы жестокой», меланхолически уткнувшуюся носом в застоявшуюся, гнилую воду, – у меня защемило сердце, так защемило, что не ударься в этот самый миг в мою щеку на лету майский жук – я расхныкалась бы, серьезно! Но тут я поневоле рассмеялась, оглянулась вокруг и, заметив на ближней березе целый синклит тех же жучков, обхватила обеими руками, по старой памяти, ствол дерева и давай трясти; жуки дождем посыпались на меня. Я отскочила – и вздохнула! Скука, Боже, что за скука!

Набрела я на качели – те же, что прежде. Доска, как в былое время, на крепких канатах, перекинутых через массивные железные кольца. Одна желтая краска столбов утратила от дождей свой яркий колорит. Вскочила я на доску – неуклюже закачалась она подо мною; кольца, как пробужденные от вековечного сна, жалобно завизжали. Вновь безысходно заныло сердце! Соскочив на мураву, я без оглядки помчалась к дому, преследуемая плачем качелей.

На балконе остановила меня мать.

– Mais qu'avez vous[50], Nadine? Ты вне себя…

– Маменька, душенька! Велите снять качели, очистить пруд да подстричь деревья: светская облизанность все-таки лучше этого глухого, ужас наводящего запустенья.

– Светская облизанность! Да как ты смеешь… Недослушав фразы, я поспешила далее, в свою комнату, чтобы не показать неуместных слез, подступавших уже к горлу, к глазам. Пошло, глупо – плакать, я это повторяла себе тогда же, а не имела над собою власти: слезы без удержу катились по моему лицу.

«Слабость, имя тебе – женщина!» – сказал Шекспир, и, кажется, не даром. Сложены мы нежнее, вместе с тем и чувство наше восприимчивее, глубже, богаче. Но, по законам физики, то, что выигрывается в силе, теряется во времени, и наоборот; усиление всякой способности в человеке происходит в ущерб другой: слепые слышат значительно лучше зрячих; если, поэтому, мы чувством богаче мужчин, то они должны превосходить нас рассудком. Нет, этого еще не следует! Я не хочу этого, не хочу, не хочу!

Я читала Мишлё; у него есть некоторые, довольно живо схваченные житейские картинки. Вот одна из них. Речь идет о малютке-девочке.

«Ее как-то пожурили, и вот она, прикорнув в уголку, обвертывает какую-нибудь вещицу, маленькую деревяшку что ли, в лоскуток полотна, в матерчатую тряпку, оставшуюся от выкройки маменькинова платья, стягивает ее посередке ниткой, немного повыше другою, чтобы обозначить таким образом талью и шею, и нежно целует, баюкает ее.

– Ты меня любишь, – говорит она шепотом, – ты никогда не сердишься на меня.

Вот вам игра, но игра серьезная, серьезнее, чем представляется на первый взгляд. Кто эта новая личность, это дитя нашего дитяти? Проследим все роли, исполняемые этим таинственным созданьицем.

Вы полагаете, что тут действует одно подражание материнства (maternite), что ей хочется иметь собственную дочку лишь затем, чтобы быть „большою“, большою, как ее мать, чтобы самой иметь возможность кем-либо управлять и помыкать, кого-либо голубить и корить. Есть тут, пожалуй, и подобного рода побуждение, но не оно одно: рядом с подражательным инстинктом идет другой, врожденный, обнаруживающийся во всяком распускающемся женском организме, хотя бы эта будущая женщина и не имела перед собою образца в лице матери.

Назовем предмет его настоящим именем: это первая любовь. Идеалом в нашем случае служит не брат (он слишком задорен, слишком шумлив), а маленькая сестрица, такая же, как она, кроткая, любящая, которая и приласкает, и утешит.

Новая точка зрения, не менее верная: это первая попытка самостоятельности, первый робкий протест начинающей сознавать себя личности.

Под такой, самой по себе весьма грациозной формой кроется, без ведома малютки, зарождающееся стремление обособиться, известная доля оппозиции, женского противоречия. Она приступает к своей роли – роли женщины; под вечным игом терпит она теперь от своеволия матери, как впоследствии будет терпеть от своеволия мужа. Ей необходима поверенная, хоть маленькая, самая крохотная, с которой можно было бы повздыхать… о чем? да покуда, пожалуй, ни о чем, или – как знать – о чем-нибудь ожидающем ее в будущем. Ах, да и как же ты права, дитя мое! Много горечи подмешается еще к кратким часам твоего земного счастия! Увы! Мы, обожающие вас, сколько слез причиняем мы вам!»

Правда, m-r Michelet, истинная правда! Страдаем мы чрез вашего брата, жутко страдаем! Да и впрямь, не обречены ли мы с самых пелен на пассивную роль? Если сравнить с девочкой, описываемой Мишле, любого мальчугана – найдем ли мы в нем хоть тень той застенчивой замкнутости в самого себя, той выносливости, той потребности в дружеской душе для сердечных излияний? Нет, он весь нараспашку, и если ищет общества сверстников, то только затем, чтобы быть между ними первым. Удаль ему врождена; никого на свете он не боится – разве отца своего; лазать по деревьям, по крышам за голубями – страсть его. Дайте ему куклу – он свернет ей шею, переломает руки и ноги. Ему нужно ружьецо, нужна лошадка, а за неимением наличной, первый чубук, первая трость преображаются в коня, и, совершенно счастливый, с оглушительным гамом, гарцует он по всем комнатам дома. Самою природою назначен он обладателем, самовластным господином мира. Как же после этого соревновать с ним слабенькой, чувствительной женщине, свертывающейся при всяком грубом прикосновении, как мимоза, в самоё себя, нуждающейся в надежной опоре для поддержания своего воздушного тела? Но обвиваясь цепким плющом около своей опоры, около любимого человека, она все-таки не делается его рабою: как он ей, так и она ему необходима: мягколиственными, душистыми ветвями обвивается она вокруг него так сердечно, так любовно… и не знает он существования раздельно от нее: без ее нежной заботливости, робких ласк – этой эссенции его жизни, он уже сам не по себе; и выбивается он из сил, чтобы добыть ей все удобства жизни, и домогается почестей и славы, чтобы было ей чем погордиться. В таком супружестве не может быть и речи о рабстве, о деспотизме: оба господствуют, оба с радостью несут иго своего второго я. Если бы мне, например, нести иго Л…? Как бы чудно легко было оно, более чем легко: тогда лишь я чувствовала бы себя…

Ха, ха, ха! Как я, однако, нелепо замечталась, даже слезы навернулись… Полно, дитятко, не всем же, право, звезды с неба хватать. Иной бы, пожалуй, пожелал быть Ротшильдом, да мало ли чего? Нет, я могу даже благословлять судьбу свою; чего лучше: ни с кем не связана, никому не обязана; хочу связаться – Чекмарев под рукой; вздумаю бросить – уйду, «прощайте-с»! и дело с концом; никто и взыскивать не может. Право, завидное положение.

Разумеется, между нами не будет никогда той заветной симпатии, той бесконечной преданности, как между истинно любящими, живущими исключительно друг для друга… Ну, да ведь в целом мире нашелся бы, может, один только человек…

Вон, несбыточные иллюзии! Это уже ни на что не похоже: глаза заволокло дождевою тучей, а в горле скребет, как перед ливнем… Лейтесь же, лейтесь, горючие: никто вас не видит! Господи, что за скука!!

XIV

Нет, я больше не имею сил терпеть. Боже! что! они делают со мною!

Н. Гоголь

Тиша, голубчик мой, ни на кого тебя не променяю.

А. Островский

Долго крепилась я, долго не хотела признаться себе; но теперь не может быть сомненья: я буду матерью…

Говорят, будто замужние с тайным восторгом замечают подобное состояние. Со мною совершенно противное: всю дрожь пробирает, нехорошая дрожь, на лбу холодный пот выступает. «Неужто, неужто?» – твердила я все последние дни, то отгоняя от себя неотвязную, ужасную мысль, то стараясь разными софизмами доказать себе неосновательность предчувствия.

Так вот он, хваленый ваш натуральный брак! Будущее дитя мое, дитя от нелюбимого человека! Еще не родившись, ты мне уже ненавистно! И ведь никакого исхода: терпи, жди! Это, наконец, невыносимо, лучше окончить с собою…

Я, однако, довольно холерического темперамента: в порыве негодования и отчаянья изорвала на себе платье. Благо, что утреннее, ситцевое, а то бы невыгодно… Ха, ха! До истерики смешно.

Что же делать? Метаться по комнате? «Караул» кричать? Да почти что одно только и остается! Разве Чекмареву написать? Может, он-то хоть что придумает; ему же ближе всего заботиться о детище своем.

Боже, как противно писать к нему, лучше бы, кажется… Право, не знаю, на что бы я вместо того решилась. Ну, да полно сентиментальничать, дело серьезное, серьезное как смерть. Бери, матушка, перо, смотри, чтобы не дрожало в пальцах, чтобы он не угадал твоей борьбы; и ни слезинки! Не забывай, что ты студентка.

* * *

Ответа, Чекмарев, ради всего святого – ответа! Вот уже третий день, как отослала письмо, и хоть бы строчку! Долго ли наконец ждать? Как ошалелая, маюсь, не зная, куда деться; как медведь на цепи, слоняюсь из угла в угол; на свет не глядела бы, право!

Мать заметила мое расстройство.

– Ты, ma chere, как будто indisposee[51]? He послать ли в город за доктором?

– Отстаньте, пожалуйста, с вашим доктором! – ожесточенно прикрикнула я на нее, так что она, бедная, не нашлась даже, что сказать, совсем оторопела.

Я заперлась в своей келье. Теперь, конечно, жаль ее: иногда у нее прорывается родительское чувство, и оно-то, вероятно, внушило ей те заботливые слова. Но прошу покорно владеть собою, не сердиться на весь свет, когда это ненавистное дитя ежеминутно, ежесекундно напоминает о себе!

Зачем, однако, по какому праву я изливаю на него свою желчь, на это ни в чем не повинное существо? Нет, оно виновно, виновно уже тем, что от нелюбимого человека!

Чекмарев! Да скоро ли ты заблагорассудишь удостоить меня ответа? Хоть луч бы чего-нибудь!

Ответ Чекмарева.

«Нечего, я думаю, говорить вам, Липецкая, что новость ваша нимало меня не обрадовала. Угораздило же вашу природу так поторопиться! Чтобы и ей, и бабушке ее, и тетке, если есть такая, пусто было! Ну, да жалобами дела не поправишь, факт существует; спрашивается только: как вы полагаете извернуться из него?

Мой взгляд на воспитание вам известен: я вижу в детях не игрушку для родителей, а собственность государства. Практические спартанцы отрывали человека уже младенцем от груди матери – и доставляли государству верных, мужественных граждан, крепких нервами и мышцами. Расслабленные идеалисты – фешенебельные афиняне умели только стишки пострачивать да двусмысленные статуйки вырубливать, в гражданских же доблестях спартанцам и в подметки не годились. И у нас на Руси есть свои спартанцы, в ограниченном покудова числе, но есть; это – мы, молодое поколение, с девизом: „Сапоги полезнее Пушкина“. Просто, а красноречиво!

Итак, чтобы воротиться к нашему незваному потомку, – куда вы намерены пристроить его? Для первого раза я советовал бы отдать его в воспитательный, в ожидании улучшения наших финансовых обстоятельств. Всегда ведь есть возможность узнать стороною, куда, в какую деревню отправят его; а там, как заведутся пекунии, можно его, пожалуй, передать и в лучшие руки, в Женеву что ли, в пансион. Первое дело – укрепить его физически, чему лучше всего может способствовать здоровый деревенский воздух; и притом не приучать к родителям, ибо из подобных миндальностей, как говорится, окромя дурного ничего хорошего не может выйти.

Вот, значит, вам мой совет. Вы вольны, конечно, не принимать его; но в таком случае я омываю руки и не отвечаю за последствия. Была бы честь предложена, а от убытка Бог избавил. Ежели же вы будете настолько рассудительны, что поступите по моему желанию, то даю слово приносить на алтарь семейный и свою посильную лепту: само собою разумеется, что сумму, недостающую на воспитание filius'a[52], вы, как женщина самостоятельная, постараетесь добывать сами.

Как видите, я делаю все зависящее от меня в этом деле, специально касающемся только одних вас.

Едва ли стоит прибавлять, что сделка наша остается между нами; вы хоть и молоды, а настолько развиты, что не станете мечтать о связи официальной. От натурального же брака я не прочь; так, значит, и знайте. Не последует же сейчас повторение бенефиса!

С чем и имею удовольствие (или неудовольствие, как хотите) оставаться

вашим Ч.»

Так ведь и чуяла, так и знала! Как лед, он бесчувственно холоден к своему детищу, хуже: он боится его! Изыскивает разные увертки, чтобы только отделаться от него.

А ты, бесталанное, всеми отверженное творение, что ожидает тебя? Самые близкие тебе, твои родители, помышляют лишь об одном, как бы сбыть тебя с рук, да незаметней, чтобы стыда перед людьми не нажить. Нет, дитя мое родное, я, мать твоя, не отвернусь хоть от тебя; ты – частица меня, первый цвет моей бесполезно увядшей молодости, я не отдам тебя никому, никому не отдам! Пускай клеймят меня, пускай гнушаются мною, как погибшей, – для тебя одного буду жить я вперед, воспитывать из тебя человека в полном значении слова, и станешь ты моей гордостью, моей честью!

Но если они, из презрения к твоему рождению, будут унижать тебя, коситься, указывать на тебя пальцами: «Незаконный, незаконный! Где твой папаша? Нет у тебя папаши! Или есть, да тысячеголовый, всякий встречный».

А что же? Не будут ли они и правы? Один лишь формальный брак служит некоторою гарантией любви нераздельной, какою она предписана нам природой, гарантией законного права детей на земное существование наряду с прочим человечеством.

Нет, Чекмарев, мы на этом не покончим, мы потолкуем еще с тобою. Ребенок наш, говорю я тебе, не получит спартанского воспитания: мы сами воспитаем его, мы, мать его и отец; да не будет он и отвержен светом, не будет иметь причины стыдиться своего происхождения, потому что он будет законным, потому что ты женишься на мне. Тебя это удивляет? Ведь ты наотрез отказался? Погоди, дружок, придет охота. Доныне я ненавидела тебя, теперь – угомоню свое сердце, заставлю его полюбить тебя, полюбить в нашем общем детище. Я отдамся тебе всецело, со всеми заветными моими, несбывшимися верованиями и упованьями; твое благоденствие, благоденствие нашего дитяти будет восполнять все мое существование: волей-неволей ты полюбишь меня! Сам явишься ко мне с повинной, умолишь принять себя законным мужем. Да, милый, единственный мой, я приступом завоюю твое расположение, любовь твою!

XV

Ты все пела? Это дело:Так поди же, попляши!И. Крылов

Безотрадна, отвратительна наша северная осень, слезливая, хандрящая! В то время, когда на юге Европы, под открытым небом, в мягкой, благорастворенной атмосфере устраиваются народные празднества в честь удачного виноградного сбора, и отовсюду на эти торжества стекаются поющие толпы побесноваться раз в волю, в светлом потоке всеобщего братского веселья смыть с себя липкую грязь повседневной прозы, – природа-мачеха северной Пальмиры, с ехидным равнодушием, без громогласных угроз, лишь визгливо хихикая, отвертывает над нами кран небесного сита, и стоим мы и терпим, трясясь и корчась, как бедные умалишенные под непроизвольным душем, терпим в продолжение трех-четырех месяцев; поистине ужасно! Счастливы еще баловни фортуны, имеющие возможность выезжать под этот душ в герметических каретах, а у себя дома двигаться в нагретых покоях, не обеспокоиваемые немолчным завыванием ветра и ворчливым грохотом кровельных железных листов – этой неизбежной музыкой воздушных пятых этажей. К счастливцам подобного рода могла причислять себя и наша героиня. Но зловещая туча заволакивала все гуще и мрачнее душевную синеву ее, начинал моросить проницательный, меленький дождик, обещая разразиться нескончаемым осенним ливнем. Чекмарев не поддавался ни на какие доводы и искусно отвиливал всегда каким-нибудь ловким парадоксом; с другой стороны, не давал ей покою вечный страх, что проведают ближние.

Небольшой эпизод, приключившийся вскоре по возврате студентки из деревни, отвел на короткое время одурительный нравственный гнет, неотвязным кошмаром лежавший на молодой, неокрепшей душе ее.

1...45678...11
bannerbanner