
Полная версия:
Поветрие
Родители юной грешницы восседали на диване. Сама она, склонившись устало на руку, сидела поодаль, в углу. Г-н Липецкий не только не подал студенту своей левой руки или двух пальцев правой (в кодексе наших мандаринов есть в этом отношении градации с мельчайшими оттенками), но, не вставая с места, едва заметно кивнул ему лишь издали головой. Дочь, со своей стороны, пошла навстречу товарищу.
– Это еще что за фамильярности! – повелительно заметил ей родитель. – Твое место вон там.
Не прекословя, девушка удалилась в свой угол.
– Не угодно ли вам присесть? – сухо указал он гостю на ближний стул.
– Чувствительно благодарен! – отвечал тот, презрительно косясь на товарку и занимая предложенное место. – Вы что-то очень уж торопили. Верно, у вас кто-нибудь серьезно болен?
– Н-да, серьезно болен – нравственно! Позвольте узнать прежде всего того-с…
– Чего-с?
– Сколько вам лет от роду?
– Оригинальный вопрос! Но я не барышня и не держу своих лет в секрете: мне 23, с хвостиком; хвостик не длинный: месяца в два.
– Так-с, милостивый государь, так-с. Следовательно, вы совершеннолетни и признаётесь законом компетентными к обсуждению своих действий, равно и ответственными за сии действия.
Шутливое выражение на лице Чекмарева уступило место выражению сосредоточенного внимания. Но, принудив себя к улыбке, он с небрежностью вынул часы.
– А! Как время-то летит! Что значит хорошее общество. Но слова ваши касательно нравственно больного надо, как я вижу, понимать фигурально; вопрос в чем-нибудь другом. Так не угодно ли будет вам обратиться прямо к делу; у нас, детей Эскулапа, должен я вам сказать, время – деньги!
Хладнокровие студента начинало бесить хозяина, и без того далеко нерасположенного к шуткам.
– Если время вам так ценно, – едко заметил он, доставая бумажник, – то позвольте и настоящее посещение ваше счесть докторским визитом и заплатить вам по таксе.
Порывшись в пачке ассигнаций, он вручил медику новенькую, зеленую. Тот преспокойно принял ее, как нечто должное и, смяв в комок, засунул в карман жилета.
– Всякое даяние – благо. Теперь я к вашим услугам. На чем мы, бишь, остановились?
– Дочь моя Надежда Николаевна не раз посещала ваши студенческие сходбища, – начал с расстановкою, видимо, сдерживая себя, г-н Липецкий. – Правда?
– Не отрицаю.
– И между нею и вами, г-ном Чекмаревым, состоялось некоторое предосудительного свойства сближение?
Эскулап быстро обернулся к сидевшей в отдалении товарке и вопросительно-строго посмотрел на нее.
– Ты можешь говорить без обиняков, – отвечала она тихо, но так, что всем было слышно, – родителям моим уже все известно.
Как затравленный гончими в тесное ущелье кабан, желающий предварительно удостовериться, какой тактики держаться ему с многочисленным неприятелем, Чекмарев молча и зорко обвел глазами поочередно всех присутствующих. Потом, прищурясь, заговорил холодным, деловым тоном:
– Гм, так вот она ваша нравственно-то больная. Что ж, допустим, пожалуй, что между нею и вашим покорным слугою произошло известного рода сближение; заметьте, что я не признаю положительно факта сближения, а допускаю только возможность его; что ж бы следовало из того?
– А то, – отвечал, несколько поторопившись, раздраженный старик-отец, – что вы, как человек порядочный, были бы обязаны жениться на ней.
– А! Ну, что ж, de gustibus non est disputandum[64].
– Прошу, однако, не забывать, сударь мой, – продолжал, более и более волнуясь, г-н Липецкий, – что к сему принуждает меня одна крайняя неотложность дела: слишком явные признаки вашего сближения, которые могли бы, чего доброго, броситься в глаза и лицам посторонним. То бы я, можете быть уверены, остерегся выдавать свою дочь за вашего брата, лекаришку и нигилиста. Вы, стало быть, можете благословлять судьбу свою, что я так сговорчив и за ваш гнусный образ действий уступаю вам еще высшее свое сокровище. Но дабы удостоиться полной моей милости, дабы я обращался с вами, как с подлинным зятем, вы обязаны выказать чистосердечное раскаяние с должным смирением и покорностью. В таком лишь случае вы можете рассчитывать и на приданое – в 15 тысяч. Поняли вы меня?
Неприятная улыбка исказила и без того непривлекательные черты студента.
– Понял-с, ваше превосходительство, как не понять. Вам желательно иметь в зяте послушную машину, и, приняв меня почему-то за подходящий сырой материал для такой машины, вы так увлеклись своим планом, что говорите о моем браке с вашей дочерью как о чем-то давно решенном, ожидающем только вашей родительской печати да рукоприкладства. На беду вашу, матушка-природа набила и мою башку достаточной порцией мозговой кашицы, а наука и обстоятельства развили в ней рассудок – или упрямство, если это слово вам более по нутру. Вы же не могли представить себе, что и у других людей обретается в верхней камере сказанная кашица, и не потрудились навесть наперед справку: намерен ли я вообще лезть в подставленное мне супружеское ярмо?
– Как? – вскрикнул, грозно приподнимаясь с места, г-н Липецкий. – Вы смеете того… мечтать о разрыве?
– Мечтать, ваше превосходительство, изволите вы. Я гляжу на дело с практической стороны. Но при вашей полноте волноваться вредно: может и кондрашка хватить. Успокойтесь и сядьте.
– Ну, ну… – проворчал г-н Липецкий, усаживаясь, однако, по совету медика.
– Вот и прекрасно, – продолжал Чекмарев, – теперь поговорим, как толковые люди. Войдите, Николай Николаевич, в мое положение. Я ведь перехожу в четвертый курс, до выхода остается мне, следовательно, целых два года. Дочь ваша мне нравится, и если, по истечении этих двух лет, она сумеет не потерять моего расположения, то я, по всей вероятности, буду не прочь жениться на ней и формальным образом. До того же всякая официальная связь была бы с моей стороны глупостью.
– Но, милый мой, – осмелилась тут подать голос Наденька, – ведь и Лопухов выпустил Верочку из «подвала», не окончив курса, а между тем они устроились отлично: тут же добыли переводов, а вскоре Лопухову предложили и место управляющего на заводе.
Чекмарев с сожалением покачал головою.
– Какое же вы еще дитятко! Женись после этого на вас; греха да беды наживешься. Ведь Лопухов – произведение бойкой фантазии романиста, которому ничего не стоило наделить своего героя всевозможными благодатями; назначь он ему хоть миллион годовой ренты – у него, у автора, от того ни гроша бы из кармана не убыло; было бы только эффектней. Попробуй же наш брат, несочиненный, существующий в действительности смертный, не окончив курса да «без кормила и весла» в виде диплома на лекаря или доктора, пуститься в «океан жизни», – не только бы ему не дали больных лечить, но, с тем возьмите-с, не дали б и заводом управлять; да, и совершенно резонно, ибо кто же поручится за познания такого господина? Остаются, значит, одни переводы; но, Боже, что это за черствый кусок хлеба! Не говоря уже о том, что достать переводы довольно трудно: переводчиков нынче – что нерезаных собак; но и доставши их, хоть ложись да с голоду помирай, цена на всякие переводы (исключая разве с английского, но в английском языке я пас), цена, говорю я, на них по случаю конкуренции до того понизилась, что скоро, кажется, придется самому деньги платить, чтоб только приняли перевод твой. Очевидно, значит, что без вышереченного кормила и весла и мысли допустить нельзя о церковном браке.
Г-н Липецкий дал высказаться Чекмареву; но долго сдержанный гнев бурно вырвался теперь наружу.
– М-да-с, да-с… Очень хороший расчет имели вы, милостивый государь мой, отличнейший, за исключением одной, самой пустяшной малости: вы забыли, с кем имеете дело, забыли, что я того-с… человек с весом!
– Никто этого и не оспаривал: пудов шесть, даже семь, наверное, весите.
– Дерзкий молодой человек! Худо вам будет! Я могу вам напакостить, на всю жизнь напакостить!
Дерзкий молодой человек сжал только плотнее губы, побледнел немножко; другого признака волнения не обнаружилось в неподвижно-холодных чертах его.
– Пакостите, если вас хватит на это, – отвечал он, приподнимаясь и берясь за кепи, – в чем я, впрочем, нимало и не сомневаюсь. Каши, во всяком случае, нам с вами, видно, не сварить, а три рубля своих я высидел сполна, так можно и отретироваться. Одно лишь считаю неизлишним заметить вам на прощанье: вы, может быть, воображаете, что я левой ногой сморкаюсь? Разуверьтесь. Я не из тех, что добровольно подставляют спину, а и сам наделен от природы кулачищами, предобрыми, я вам скажу, и в дело пускать их умею. Если вы поэтому судебным путем вздумали бы преследовать меня, то я отрекусь от всего: знать, мол, не знаю, ведать не ведаю. Не признался же я до сих пор ни в чем и вам? А то и того чище: попрошу кое-кого из друзей закадычных показать, что дочка ваша навещала и их: я выйду из воды, выражаясь с поэтами, сух и чист, как голубица; дочка же ваша – сомневаюсь. За вами выбор.
– Мальчишка! – вырвалось из груди задыхавшегося от бешенства отца.
– Ругайтесь, ваше превосходительство, не стесняйтесь, пожалуйста: ведь я не более как вами же приглашенный гость, а вы не менее как хозяин. Что до вас, Липецкая, – повернулся он к дочери, – то после того, что вы побежали жаловаться папашеньке, в надежде принудить меня nolens-volens[65] взвалить вас на мою шею, вы, конечно, не станете ожидать с моей стороны какого-либо послабленья и снисхожденья: отныне я не признаю в вас даже и натуральной жены своей. Желаю здравствовать честной компании.
И, заломив набекрень кепи, студент наш ловко повернулся на каблуках и мерно вышел.
– Это-, это… это… – пыхтел вслед ему г-н Липецкий, тщетно приискивая подходящее слово для оклеймения всей гнусности выходки дерзкого молодого человека.
– C'est terrible, infame, impertinent, abominable[66]! – разразилась супруга его, со своей стороны не затрудняясь в выборе достойных эпитетов.
– О, вы у меня еще запляшете! – заголосил разъяренный отец. – На весь город, на всю Русь протрублю свой позор, а вы у меня не улизнете: так ли, сяк ли, а заставлю жениться!
XVIII
К чему колени преклонять?Свободным легче умирать!И. НикитинНаденька, не проронившая в продолжение всей предыдущей сцены почти ни слова, привстала теперь, бледная, как воротничок на шее ее, с лихорадочно разбегающимися глазами, но тут же принуждена была ухватиться за ручку стула.
– Нет, папа… – прошептала она. – Оставьте… я не хочу выходить за такого человека… лучше всякий позор, чем быть женою подл…
Не договорив, девушка закатила глаза, затряслась и, как труп, грохнулась на пол. Г-жа Липецкая суетливо, в ущерб своему превосходительному сану, подбежала к ней и, достав из кармана флакончик с душистою жидкостью, опрыскала ею лицо дочери.
Тяжело вздохнув, та очнулась и, при помощи матери, присела опять на стул.
Отец, угрюмо и безучастно наблюдавший обморок студентки, остановился перед нею с расставленными ногами.
– Так-с, так-с. Вы, значит, не желаете выходить за подлеца? А оскандалить перед целым светом своих родителей вам нипочем? Нет, любезнейшая, шалите! Как честный отец говорю вам: вы будете его женою, законною, и в наикратчайшем промежутке времени!
Наденька успокоилась. Но спокойствие ее было ужаснее всякого волненья: отчаянье есть хоть признак борющейся, полной сил и сознания этих сил жизни; лицо же героини нашей было безучастно, бесстрастно, как бездушное, ледяное лицо мертвеца: последнее дыхание жизни, казалось, отлетело от него.
– Нет, папа, – беззвучно промолвила она, – я не буду его женою, не делайте себе пустых иллюзий.
– Что? Ты думаешь еще противиться? Девчонка дерзкая, мне противиться? О-го-го! Я насильно потащу тебя к алтарю!
– Не смешите, папа, мне, право, не до смеху. Разве в наш век можно заставить девушку против ее собственной воли выйти за кого бы то ни было? Мне стоит только сказать в церкви, что я не желаю его, и дело с концом.
– Вот как-с, вот как-с… Конечно, принудить тебя против твоего желания я не могу, но… но у меня остается еще одно средство: если ты не исполнишь моей воли, я прокляну тебя!
Бледная улыбка, как бесцветный лунный луч из-за осеннего тумана, мелькнула по лицу девушки.
– К чему эти фразы, папа? «Слова, слова, слова!» Если я достойна наказания, то и без вашего проклятья кара рано или поздно не замедлит постичь меня как необходимое следствие обстоятельств. Если же я безвинна, то проклятие ваше будет одним театральным колофонием. Проще уж, если вы уже точно желаете выместить на мне свое сердце, пригрозитесь выгнать меня на улицу; это будет иметь хоть некоторый смысл.
– А что ж ты думаешь, бесстыдница, я не выгоню тебя? Выгоню, как последнюю собаку выгоню, в век не пущу назад в дом, отрекусь от тебя перед всеми. Слышишь, Наденька?
– Слышу, папа. Но как ни тяжело мне, а я принуждена повторить свое: Чекмарев никогда не будет моим мужем.
– Последнее твое слово?
– Последнее.
– Ха! Прекрасно же, бесподобно! – пыхтел, не владея уже собой, раззлобленный старик. – Вот оно, уважение-то к старшим! Все было, значит, одной маской! Алексей, а, Алексей!
Он дернул за бронзовую ручку висевший над письменным столом сонетки с таким остервенением, что та осталась у него в руках.
– Mais, Nicolas… – попыталась угомонить спутника жизни более рассудительная супруга. – Что ты делаешь? Образумься!
– Алексей! – еще неистовее топнул ногою г-н Липецкий, и в дверях показался на этот раз бессловесный ливрейный исполнитель барской воли. – Выведи отсюда эту женщину!
– То есть как же так-с, ваше превосходительство? – вопросил не доверявший своим ушам Алексей. – Куда-с?
– Куда! Дурак! За дверь, на улицу. Да не пускать ее назад ни на какие просьбы. Нет у меня более дочери!
– Nicolas… – решилась вложить еще последний протест мать, в которой заговорило чувство более благородное.
– Молчать! – прикрикнул на нее супруг; потом повелительно указал слуге на дочь: – Исполняй, что тебе приказывают.
Нерешительно сделал Алексей два шага в направлении к Наденьке. Та остановила его движением руки и с усилием поднялась со стула.
– Не трудись, Алексей, и без тебя я знаю выход. Прощайте, маменька! – обратилась она к матери и в голосе ее зазвучала невольная нежность. – Мне жаль вас!
Г-жа Липецкая взглянула на грозного супруга: дозволит ли он ей обнять проклятое детище, и, прочитав на лице его прежнее безжалостное решение, со сдержанностью приложилась ко лбу дочери. Та поцеловала ее в губы, поцеловала ей руку, потом обернулась к отцу:
– Прощайте и вы, папа. Ослепленные закоснелыми предрассудками и самодурством, которые вы тщетно скрывали до настоящего времени под маской либерализма, вы, разумеется, не дадите мне проститься с вами, как бы следовало дочери с отцом. Прощайте же так. Дай Бог вам не раскаяться в сегодняшнем вашем поступке; горькая вещь – раскаяние! Но совесть моя – судья мне, что я менее виновна, чем вы, может быть, думаете, что вы слишком строго осудили меня.
Слезы, холодные, не утоляющие горя слезы струились по бледным щекам девушки. Тряхнув безнадежно головой, она бросила последний взгляд на мать и поспешила покинуть чуждую уж ей отчую кровлю.
XIX
Опротивела мне жизнь моя,Молодая, бесполезная!А. ПолежаевВ тот самый вечер, когда эта оживленная семейная драма происходила в многолюдном, аристократическом квартале города, а одном из столичных захолустий имела место другая, безмолвная, одноличная драма, не менее серьезная.
В нижнем этаже двухэтажного надворного строения, над дверью которого днем можно было прочесть небольшую, простенькую вывеску: «Народная библиотека», в невысокой, довольно просторной комнате, при спущенных шторах окон, занималась за конторкой девушка. При мерцании светившей ей одинокой свечи различались вдоль стен книжные шкафы. Перед пишущей над конторкой висел удачный портрет автора «Что делать?». Как бы для вдохновения себя, вскидывала она порой взоры на портрет; когда при этом черты ее обливались полным светом пламени, знавшие ее узнали бы в ней Дуню Бредневу. Лицо ее заметно осунулось, скулы еще более выдались, нос приострился. По временам у нее подергивало углы рта, судорожно сводило пальцы – и только; в остальном вид ее был спокоен.
Заглянув через ее плечо, никто не ожидал бы прочесть следующее:
«Вы, маменька, считали меня всегда необычайно умной, во всем спрашивали моего совета; послушайтесь же меня в последний раз: не убивайтесь по-пустому – игра свеч не стоит. Радостей от меня в прошедшем вы имели мало; в будущем могли бы ожидать их и того меньше: не была же я в состоянии последнее время уплачивать даже свою долю за квартиру, за стол; вы, старушка, должны были работать для меня! Нет, что вам в такой дрянной дочери, выкиньте ее из сердца; остается же вам сын, который с лихвою заменит ее. Что до библиотеки, то я распорядилась уже продажею ее одному содержателю пансиона, которому требуются именно такого рода книги. Я просила его зайти к вам на будущей неделе, когда вы уже несколько успокоитесь от неожиданного удара. Цену отдельным книгам вы узнаете из прилагаемого списка. Из вырученной суммы вы возвратите пяти товарищам Алеши (он назовет вам их) пожертвованные ими деньги; Наденьке также, что ей причтется. Если что еще останется, то, само собою разумеется, возьмите себе. Похороны устройте самые, самые простые: деревянный, некрашеный гроб да дроги в две лошади, или, если окажется дешевле, на носилках. До свиданья же, маменька! За гробом, надеюсь, скоро свидимся. Прощай и ты, Алеша, люби маменьку, исполняй беспрекословно все ее желания: ты у нее теперь единственная защита и опора.
Вы, Лев Ильич, сделали все зависевшее от вас, чтобы развить меня: вы имеете право требовать от вашей ученицы более подробного отчета в ее действиях. Выслушайте же меня. Отчаявшись достичь чего-либо в науках, я, как вам известно, предалась всей душой практической деятельности. По вашей же рекомендации, я достала переводов. Но… стыдно даже признаться: хотя я и научилась в гимназии (частным образом) английскому языку, хотя и понимала почти все, что собиралась переводить, но за перевод не знала взяться: русской фразы толково связать не умела; вот как основательно учат нас родному языку! Понятно, что от работы моей с состраданием отказались: „Такой, дескать, макулатуры и без вашей куда как довольно“. Я не упала духом: оставалась же у меня основанная мною народная читальня. Что я взялась за дело не совсем-то неумеючи, вы можете судить уже по выбору книг: были у меня „Илиада“ и „Одиссея“ (поэзия младенческой нации для людей младенчествующих), был „Мир Божий“ Разина, басни Крылова, хрестоматия Галахова… Но и тут неудача, первый блин комом: народ наш еще так туп, что не может понять всю важность умственного развития, и отнесся к моей библиотеке совсем холодно (сглазили вы своим предсказанием!); много-много заходило в день человека два-три. Напрасно печатала я объявления в газетах: простолюдин наш и в руки не берет газет! На роду мне, видно, написано не иметь возможности приносить пользу ближним, куда не кину – все клин, за что не возьмусь – все рушится, рушится от того, что подпорки шатки! Я, как Гамлет, который, полный прекрасных начинаний, не находил в себе сил к их осуществлению. Что же мне оставалось, Лев Ильич, сами посудите? Занялась я бухгалтерией – и выказала только бессилие свое на всякого рода головоломный труд; давала я уроки музыки, но, не говоря уже о бездоходности их (не свыше полтинника за урок), они опротивели мне своей бесполезностью: барышни наши ведь едва выйдут замуж, тут же оставляют музыку, так что она служит им, собственно, только для приманки женихов; а посвящать себя такой мелочной, такой – можно сказать – подлой цели я считала ниже своего достоинства. И вот – я осталась без всякой работы, без надежды и в будущем на какую-либо полезную деятельность. А если б вы могли знать, как это горько – признаваться себе: что ни на что-то ты не способна, никому-то не нужна, как булыжник, валяющийся на улице, ни на какую постройку не пригодный – разве на мощение мостовой! Но я не хочу служить мостовой, не хочу дозволить всякой плебейской пяте попирать меня; лучше уж зарыть себя в землю – и переносно, и буквально! Я высказалась. Надеюсь, Лев Ильич, что вы теперь не осудите меня. Прощайте. Еще раз примите мою благодарность за все ваши старания и, прошу вас, сохраните о вашей бесталанной ученице добрую память.
К тебе, Наденька, обращаюсь к последней. Помнишь, как ты во что бы то ни стало старалась обратить меня в свой закон? Старания твои увенчались некоторым успехом: мои детские верования поколебались – но не совсем. Еще тлится во мне тайная надежда на нечто лучшее, не досягаемое для меня здесь, на земле, – на наградный пряник. Каково же было бы мне без этого пряника? Ты, с твоей самостоятельной, породистой натурой, быть может, обошлась бы и без него; я умертвила бы себя с отчаяния; теперь я умираю хоть – относительно говоря – спокойно, чуть не с улыбкой. Что бы там ни ожидало меня – все-же оно будет не хуже здешнего бытия. Вот и все. Прощай; живи счастливо с твоим Ч.
ДБ.»
Перебелив духовную на большого формата почтовый лист, Бреднева, прикусив губу, со вниманием перечла еще раз написанное, исправила кое-где знаки препинания, потом зажгла черновую на свечке, бросила ее на пол и обождала, пока не обуглился и не свернулся последний уголок ее. Притопнув ногою тлеющие остатки, она подошла к двери, повернула ключ, чтоб увериться, замкнута ли та в два оборота, оглянулась на окна, спущены ли шторы; затем, вернувшись к конторке и подняв крышку, достала оттуда бутыль с каким-то черным, крупнозернистым порошком, дробницу, ваты, ящик с пистонами и пистолет. Продув дуло, она принялась заряжать его. Хотя мешковатость, с которою происходило последовательное набивание оружия требуемыми снадобьями, и изобличала в ней неопытного стрелка, однако самый процесс заряжения был ей хорошо знаком: навела, видно, заблаговременно справку, как приняться за дело. Вот она взвела курок, насадила пистон. Теперь подкатила к конторке деревянное кресло, зажгла вторую свечу и поставила обе по двум сторонам портрета любимого романиста.
В дверях раздался нетерпеливый стук. Самоубийца всполошилась, торопливо схватила пистолет, уселась поудобнее в кресло и, устремив взор на ярко освещенное в вышине изображение дорогого автора, поднесла оружие ко рту… Осечка! – Ах, я беспамятная! Говорил же он мне… – пробормотала она, вскакивая с места, насыпала себе из пороховой бутыли на ладонь горсточку пороху, сняла пистон, втиснула в затравку несколько порошинок и снова надела на нее гремучую шляпку.
Стук повторился.
– Отопрись, Дуня, это я, – послышался коченеющий от мороза женский голос.
Бреднева насторожилась.
«Никак Наденька? Разве впустить? Ведь она умная, поймет… Притом же можно выказать перед нею хоть раз-то силу духа».
– Ты, Наденька? – спросила она, подходя к двери.
– Я, Дуня, поскорей, пожалуйста… совсем замерзну.
– Но с условием, Наденька, не мешать мне, что бы такое я ни предпринимала?
– Не буду мешать!
– Честное слово?
– Между честными людьми не требуется клятв; обещаюсь – значит, и сдержу свято.
Бреднева повернула дважды ключ и толкнула дверь. Из мрака сеней выделилась фигура студентки. Самоубийца с некоторым испугом отступила шага два назад.
– Но, Наденька, на кого ты похожа?
Та переступила порог комнаты. На ней было только платье, ни бурнуса сверху, ни мантильи. Ничем не прикрытые, остриженные в кружок кудри, всклокоченные свирепствовавшей на дворе непогодой, блистали каплями дождя и прилипли у висков. Лицо посинело от холода, челюсти слышно ударялись друг о друга.
– Здравствуй, Дуня… Меня выгнали из родительского дома… я к тебе…
– Выгнали? Тебя? Да возможно ли? Но я, право, не знаю, как приютить тебя, я сама…
– Что? Говори без церемоний: и ты меня знать не хочешь?
– Нет, моя милая, не то… На вот, прочти, узнаешь. Наденька сняла напотевшие очки и, все еще не придя в себя, стала пробегать поданное ей завещание. Глаза ее неестественно заблистали.
– Что хорошо – хорошо! И ты, значит, собираешься в елисейские?
– Да… но ты, Наденька, обещалась не препятствовать мне.
– И не буду, напротив: хочу сопутствовать тебе. Для компании ведь и жид удавился.
– То есть как же так? Ты тоже намерена покончить с собою? Тебе-то зачем?
– Есть, видно, свои основания. Скажи, считаешь ли ты меня достаточно развитою, чтобы обсуждать свои действия?
– О да, еще бы.
– Ну, а я, подобно тебе, пришла к заключению, что «жизнь – пустая и глупая шутка». Каким манером, спрашивается только, думаешь ты совершить прогулку в надзвездный край?
Вместо всякого ответа Бреднева подняла оружие, которого не выпускала до этих пор из рук, к губам. Наденька вовремя удержала ее за руку.
– Ах, нет, Дуня, только не так! Личные кости разорвет, всю физиономию обезобразит, потечет кровь…