
Полная версия:
Лечебная чайная попаданки
Ефим в углу медленно поднялся во весь свой огромный рост, и Устинья отступила на шаг. Аксинья, не говоря ни слова, взяла от печи ухват, присела, просунула его рогами в запечье и пошуровала там.
Из щели выкатились Гришкина свистулька, чья-то пуговица, моя медяшка, которую Ратибор оставил за отвар, и маленький холщовый мешочек на завязке, весь в кошачьей шерсти. Следом из-за печи вышел Шалфей и сел над всем этим богатством, недовольно подёргивая хвостом.
Устинья посмотрела на мешочек, на кота, на Аксинью с ухватом и на меня.
— Это он, – сказала я, – вчера у вас из корзинки, пока вы с Дарёной ругались. Он у нас ворует всё, что плохо лежит. Сначала ложки, потом колбасу, а теперь вот и наговорённую соль.
— Вот ведь… бес, – сказала Устинья с каким-то даже уважением, подбирая свой мешочек. – Мою соль никто не брал, а этот взял.
Она сунула мешочек за пазуху и, казалось, должна была уйти, но не ушла. Она стояла посреди горницы и смотрела на верёвки под потолком, где у меня сохли свежие пучки, которые утром принесла Дарёна от свояченицы, последняя осенняя мята и пижма. Потом подошла поближе и потрогала один пучок пальцем.
— Сушишь в горнице, – сказала она неодобрительно. – Тут народ, дух людской, дым. Травы в сени надо, на сквозняк.
— В сенях сыро, бабушка, – возразила я. – С реки туман, они там плесенью пойдут. А здесь от печи тепло, и окна я открываю.
— Плесенью, – фыркнула Устинья. – Пятьдесят лет в сенях сушу, и ни разу плесенью не шли.
— У вас сени, наверное, на солнечную сторону, а у меня на реку.
Устинья подумала, пожевала губами и ничего не ответила. Потом присмотрелась к пучку и нахмурилась.
— А вяжешь ты не так.
— Как это не так, бабушка?
— Бечёвкой вяжешь, суровой. А раньше ты красной ниткой вязала, крест-накрест, по-своему, я твои пучки за версту узнавала, когда ты их на рынке тайком продавала. – Она подняла на меня глаза, и взгляд у неё стал острым и цепким. – И руки у тебя иначе ходят. И глядишь иначе. Ты не та стала, Злата. Я тебя с девчонок знаю, ты всегда глаза в пол прятала, а сейчас вон как смотришь.
В горнице стало тихо. Ефим, ничего не понимая, переводил взгляд с меня на Устинью, Аксинья застыла с ухватом, а я смотрела на старуху и не знала, что ответить. Двадцать лет я врала покупателям только о том, что товар есть на складе, когда его там не было, и ни разу не врала о себе.
— Вдовство меняет людей, – наконец сказала я.
— Ну-ну, – протянула Устинья, и по её лицу я поняла, что она не поверила ни на волос. – Меняет. Это верно.
Она помолчала, потом, к моему удивлению, села на край лавки, прямо на овчину, и поставила корзинку себе на колени.
— Бондарёнок-то, – сказала она, глядя в сторону. – Сказывают, поправился.
— Поправляется. Ещё неделю поить надо.
— А чем ты его поишь?
— Чабрецом с солодкой и мать-и-мачехой, с мёдом. И пар чабрецовый.
Устинья пожевала губами.
— Солодку-то я знаю, – сказала она. – Только кто ж её детям даёт, она ж сладкая, баловство одно.
— Сладкое дети пьют охотно, а горькое выплёвывают, бабушка. Лекарство, которое выплюнули, не лечит.
Устинья хмыкнула, и мне показалось, что уголок её морщинистого рта дрогнул. Она долго сидела молча, а потом сказала, не глядя на меня:
— Мне ту мазь бабка оставила. Пятьдесят лет ею мажу. И её бабке её бабка… А что зубы у людей валятся, так у кого ж они к старости не валятся.
— У детей, бабушка, к старости они валиться не должны, – тихо сказала я. – А у Ванятки дёсны посинели за две недели.
Устинья ничего не ответила. Она посидела ещё, потом поднялась, взяла корзинку и пошла к двери, а на пороге обернулась.
— В сени ты травы не вешай, – сказала она ворчливо. – Раз на реку, так не вешай. Только печь закрывай, когда сушишь, а то дух печной в траву идёт, и мята после него горчит.
И ушла, а я осталась стоять посреди горницы, потому что, кажется, только что получила от Устиньи первый в жизни совет.
— Липу она так и не выпила, – вздохнула Аксинья, глядя ей вслед.
— Выпьет, – сказала я. – Не сразу, но выпьет.
Вечером, когда я гасила свечи в горнице, ложка Ванятки с лавки у печи исчезла. Я заглянула в запечье со свечой и увидела её там, рядом с Гришкиной свистулькой, а Шалфей лежал поперёк неё и смотрел на меня с видом существа, которое честно выполнило обещание, данное не им.
На лестнице скрипнула третья ступенька. Ратибор стоял там, на середине, и смотрел вниз, на меня со свечой у печи.
— Ждан сегодня записывал в свою бумагу бондарев самовар, – сказал он. – И мазь.
— Я знаю. Он записывает всё, что уходит из чулана и что приходит в дом.
— Я велел ему записать иначе. Не “вдова отняла мазь у бондаря”, а “вдова изъяла у бондаря ртутное снадобье, вредное для здоровья, как надлежит лекарю”.
Я подняла на него глаза. Он стоял на лестнице, в полутьме, и лица его я почти не видела.
— Зачем вы так велели? – спросила я.
— Затем, что так оно и было, – сказал он и ушёл наверх.
А я стояла у печи со свечой в руке, пока свеча не начала капать мне на пальцы, и думала о том, что за две недели Ратибор Велемирович впервые сказал обо мне что-то, что, кажется, было правдой и в его глазах тоже.
Глава 10
О ярмарке урожая в Яблонце начинали говорить за две недели, а за три дня говорили только о ней. Ярмарку ставили на большом лугу за рынком, у самой Светлицы, и съезжались на неё со всей округи: с хуторов, из соседних сёл, с того берега и даже, по словам Сеньки, из самого Велиграда, хотя в последнем я сомневалась. Торговали всем, что уродилось за лето, яблоками, мёдом, репой, капустой, льном, шерстью, пили, ели, плясали, мерились силой и до глубокой ночи жгли костры у реки.
— Тебе прилавок нужен, – заявила Дарёна за три дня до ярмарки, усаживаясь на свою любимую лавку с овчиной. – Без прилавка тебя половина города так и не попробует. Они ж к тебе в дом боятся, а на ярмарке все пьют у всех, там не разберёшь, кто ведьма, а кто нет.
— А что продавать? Взвар на ярмарке остынет, пока донесут.
— Сбитень, – сказала Дарёна, хлопнув ладонью по столу. – На ярмарке всё сбитень пьют, горячий, с пряностями. Только у всех он одинаковый, мёд да вода, а ты травы положи свои. И коврижку я испеку медовую, большую, на всю ярмарку хватит.
Сбитень я варила впервые в жизни, а знала о нём только из книжек, поэтому накануне ярмарки весь вечер стояла у печи с Аксиньей и Дарёной, пробуя, споря и записывая угольком пропорции на обороте очередной долговой расписки. Мёд мы взяли у деда-пасечника с того берега, тёмный, гречишный, густой и душистый, целую кадушку, за которую Аксинья торговалась так, что дед в конце концов махнул рукой и отдал за полцены, лишь бы она замолчала.
Мёд я развела водой в большом котле, довела до кипения и снимала пену, пока она не перестала подниматься, а Дарёна стояла рядом и учила, когда снимать, потому что, по её словам, если пену оставить, сбитень будет мутный и горчить. Потом в котёл пошли пряности: палочка корицы, несколько бутонов гвоздики, ломтик имбиря и щепоть душистого перца. Травы я добавила в самом конце, сняв котёл с огня, чтобы они не выварились: зверобой, мяту, немного чабреца и сушёные листья смородины, которые давали сбитню летний запах.
— Это ты чего туда кладёшь? – подозрительно спросила Дарёна, заглядывая через моё плечо.
— Зверобой. От него сбитень цветом гуще и на холоде согревает.
— А мяту-то зачем, в сбитень-то?
— Чтоб после мёда во рту свежо было, и чтобы голова не болела у тех, кто на ярмарке и брагу пьёт.
Дарёна попробовала, подумала, попробовала ещё, налила себе полную кружку и выпила до дна.
— Ох и хитрая ты, голубушка, – сказала она. – С таким сбитнем ты всех сбитенщиков разоришь.
Коврижку Дарёна пекла в своей пекарне, огромную, на противне во всю печь, с мёдом, с пряностями и с изюмом, а сверху посыпала толчёными орехами. Гришка караулил коврижку всю ночь, чтобы её никто не украл, и под утро, по словам Дарёны, уснул прямо на ней, и на одном углу остался отпечаток его щеки. Этот угол Дарёна отрезала и отдала ему на завтрак.
Прилавок нам сколотил Ефим, из старых досок от Гордеевых сундуков, а Кузьма-бондарь, узнав, что я везу на ярмарку сбитень, принёс в подарок два новеньких дубовых бочонка с медными кранами, чтобы сбитень не остывал и наливать было удобно. Бочонки мы обернули овчиной и войлоком, сверху укрыли старым Гордеевым тулупом, и Аксинья сказала, что так в них и до Масленицы будет горячо.
На ярмарку мы выехали на рассвете, на Кузьминой телеге, которую он тоже одолжил, вместе со своей старой пегой кобылой. Кобыла была упрямая и, отъехав от дома на десяток шагов, встала посреди Медовой улицы и не желала двигаться ни вперёд, ни назад. Аксинья хлестала её вожжами, Гришка тянул под уздцы, Дарёна кричала на неё так, что проснулась вся улица, а кобыла стояла и меланхолично жевала соломинку, торчавшую из-под тулупа на бочонках.
Помог Ждан. Он подошёл к кобыле с куском Дарёниной коврижки, показал его ей, а потом пошёл впереди, держа коврижку на вытянутой руке. Кобыла посмотрела на коврижку, вздохнула и тронулась, и так мы и ехали всю дорогу до ярмарки, Ждан впереди с коврижкой, кобыла за ним, а мы за кобылой, под хохот всех встречных.
— Он же сам эту коврижку съест, – шепнула мне Аксинья, глядя на Ждана.
— Съест, – согласилась я. – Но уже на ярмарке.
Шалфея мы оставили дома и заперли в горнице, но, когда сгружали бочонки с телеги на лугу, из-под тулупа на нас выглянула рыжая морда, заспанная, в соломе. Котёнок, видимо, забрался в телегу ещё ночью, пока мы её грузили, и проехал всю дорогу, пригревшись между тёплыми бочонками. Отправить его домой было не с кем, и он остался с нами, на прилавке, рядом с коврижкой, которую Аксинья тут же отодвинула подальше.
Луг к восьми утра был уже полон. Между рядами телег, прилавков и шатров толкался народ, ржали лошади, мычали коровы, которых привели на продажу, где-то пищала дудка и бухал бубен. Торговали всем: яблоками в корзинах и мешках, красными, жёлтыми, полосатыми, мёдом в кадушках, пирогами и калачами, глиняными горшками, деревянными ложками, лаптями, расписными платками, свистульками, бусами, лентами. Пахло яблоками, дымом и навозом, и я перестала различать отдельные запахи уже через четверть часа.
Наш прилавок поставили у края ряда, между сбитенщиком Федотом и бабкой Устиньей.
Устинья, увидев нас, поджала губы и демонстративно повернулась спиной. Перед ней на прилавке были разложены пучки трав, перевязанные суровой ниткой, горшочки с мазями, мешочки с наговорённой солью и сушёные корешки, связанные в косички, а над прилавком висела дощечка, на которой углём было начертано: “От всех хворей, от сглаза и порчи”. Ртутной мази на прилавке я не увидела, и это меня почему-то порадовало.
Сбитенщик Федот, рыжий, толстый, в высокой поярковой шляпе, с огромным медным самоваром за спиной, посмотрел на мои бочонки, на меня и громко сказал соседу, что ведьмин сбитень пить будут только ведьмы.
До полудня так и выходило. Люди шли мимо, смотрели на вывеску, которую Гришка прибил к прилавку, на меня, на рыжего кота среди коврижки, и шли к Федоту. Федот торговал бойко, сыпал прибаутками, наливал из самовара, а я стояла за прилавком, улыбалась прохожим и чувствовала себя совершенно бесполезной.
Всё переменил Шалфей.
Около полудня с реки потянуло холодным ветром, и народ, озябнув, повалил к сбитенщикам. Федот едва успевал наливать, сыпал прибаутками и звенел медяками, а на прилавке у него, на расшитом полотенце, громоздилась горка медовых пряников, печатных, с оттиснутыми петушками. Шалфей, который всё утро смирно спал у коврижки, проснулся, потянулся, посмотрел на эту горку жёлтыми глазами и, прежде чем я успела его схватить, одним прыжком перемахнул с нашего прилавка на Федотов.
Пряник он взял самый верхний, с петушком, и вцепился в него зубами, хотя пряник был размером с него самого. Федот, увидев рыжего вора среди своего товара, взревел, замахнулся на него поварёшкой и сшиб собственную шляпу, которая слетела прямо в самовар. Шалфей с пряником в зубах соскочил с прилавка и понёсся вдоль ряда, Федот за ним, Гришка за Федотом, крича “не бей, это наш!”, а следом бежала вся ярмарочная ребятня, которой было совершенно всё равно, за кем бежать, лишь бы бежать.
Котёнок пронёсся под телегой с капустой, пролетел между ног у коровы, которая испуганно замычала и шарахнулась на соседний прилавок с горшками, и горшки с грохотом посыпались на землю. Гончар выскочил из-за прилавка и тоже присоединился к погоне. Шалфей заложил крутой вираж, проскочил обратно мимо нашего прилавка и, не найдя лучшего убежища, нырнул под прилавок Устиньи, прямо в корзину с мешочками наговорённой соли.
Устинья наклонилась, сунула руку в корзину и вытащила Шалфея за шкирку. Он висел в её сухих пальцах, растопырив лапы, с пряником в зубах, который так и не выпустил, и смотрел на неё сердито и без малейшего раскаяния. Подбежал запыхавшийся Федот без шляпы, за ним гончар, за ним ребятня, и все остановились перед Устиньей, которая держала кота на вытянутой руке.
— Твой, что ли, разбойник? – сурово спросила она меня через прилавок.
— Мой, бабушка. Простите, он…
— Знаю я, кто он. – Устинья посмотрела на кота, потом на Федота. – Второй раз у меня в корзине. Соль мою ворует, теперь вон пряники. Бес, а не кот.
Она отняла у Шалфея пряник, обкусанный с одного края, протянула его Федоту, а кота протянула мне.
— Держи своего беса крепче, Сычиха. А то вон гончару теперь горшков на полтину платить.
Федот посмотрел на обкусанный пряник, потом на шляпу, которая плавала у него в самоваре, и расхохотался, громко, басом, так что затряслось брюхо. Следом захохотали гончар, ребятня, бабы у соседних прилавков, и через минуту вокруг нашего прилавка стояла толпа, которая хохотала, показывала на кота пальцами и пересказывала друг другу, как ведьмин кот обокрал сбитенщика.
Устинья, дождавшись, пока смех немного стихнет, подошла к нашему прилавку и положила на него медяк.
— Налей-ка мне своего сбитню, – громко сказала она, на весь ряд. – Коли кот твой меня второй раз грабит, так хоть погреюсь за его счёт.
Я налила ей полную кружку, горячего, из-под крана. Устинья взяла её обеими руками, понюхала, поморщилась, отпила, подумала и отпила ещё. Толпа вокруг затихла и смотрела на неё.
— Зверобой, – сказала Устинья, глядя в кружку. – И мята. И смородиновый лист. – Она подняла на меня выцветшие глаза. – А сладко. Пить можно.
Она допила кружку до дна, поставила её на прилавок и, не сказав больше ни слова, вернулась к себе. А я смотрела, как толпа, которая только что хохотала над котом, разглядывает теперь меня, бочонки и пустую Устиньину кружку, и понимала, что старая знахарка, которая неделю назад называла меня отравительницей на всю “Тёплую кружку”, только что выпила мой сбитень на глазах у половины ярмарки.
Первым подошёл гончар. Он сказал, что горшки ему побили не со зла и платить за них не надо, а сбитня он выпьет. За ним подошёл Федот, вытирая мокрую шляпу полой кафтана, и тоже выпил, причмокнул и сказал, что зверобой – это хитро, и что надо бы ему тоже попробовать, только чтоб я не обижалась. За Федотом подошли бабы, за бабами мужики, и к часу дня у нашего прилавка выстроилась очередь, а Аксинья только успевала собирать медяки в глиняную миску и пересчитывать их, шевеля губами.
Дарёнина коврижка кончилась к двум часам, а сбитень в первом бочонке к трём. Шалфей спал на тулупе, утомлённый своими подвигами, и каждый, кто подходил к прилавку, первым делом спрашивал, не это ли тот самый кот, а потом уже покупал сбитень. Сенька, который крутился поблизости весь день, сказал мне, что по ярмарке ходит уже пять разных историй про то, как ведьмин кот обворовал сбитенщика, и в одной из них он украл у Федота самовар целиком.
Около трёх к нашему прилавку подошёл Бархатов.
Я узнала его раньше, чем Аксинья шепнула мне имя. Народ перед ним расступался сам собой, кланялся, снимал шапки, бабы улыбались, а мужики спешили пожать руку. Он был высокий, плотный, лет пятидесяти, с аккуратной серебристой бородой и добрыми прищуренными глазами в смешливых морщинах. На нём был кафтан тёмно-вишнёвого сукна, а поверх кафтана распахнутая лисья шуба, рыжая, богатая, до самых сапог. За ним шёл молодой приказчик, худой, бледный, с кругами под глазами, нёсший под мышкой толстую книгу в кожаном переплёте, и я заметила, что ногти на руках, которыми он прижимал к себе книгу, обгрызены до мяса.
— Вот она какая, Сычова вдовушка, – сказал Бархатов, останавливаясь у прилавка, и голос у него был густой, мягкий и очень тёплый. – Слыхал я, слыхал, голубушка, что ты у себя в доме взварню открыла и людей поишь. А вот сам не заходил, всё дела да дела. Прости старика.
— Елисей Прокопьевич, – сказала я и поклонилась, как кланялись ему все остальные. – Сбитня?
— Наливай, наливай, голубушка, – он развёл руками и оглянулся на толпу. – И не мне одному. Всем, кто тут стоит, налей за мой счёт, весь ряд угощаю. Фрол, – он кивнул приказчику, не оборачиваясь, – отсчитай хозяйке, сколько скажет.
Фрол, бледный приказчик, полез в кошель, уронил его, кинулся поднимать, рассыпал медяки, и Бархатов только покачал головой с добродушной усмешкой.
— Вот ведь растяпа, – ласково сказал он. – Третий год у меня служит, а всё из рук валится. Ну ничего, Фролушка, ничего, собирай.
Толпа загудела, потянулась к прилавку, и я наливала кружку за кружкой, а Бархатов стоял рядом, принимал благодарности, шутил с бабами, трепал по головам ребятишек и смотрел на меня, добродушно щурясь.
— Ты, голубушка, на меня не обижайся, – сказал он, когда очередь немного схлынула. – Я человек прямой, говорю, что думаю. Тяжело тебе, поди, одной в этом доме. Горе ведь там, смерть. Да ещё постояльцы чужие. Я бы на твоём месте ни дня там не жил, всё бы мерещилось.
— Мне не мерещится, Елисей Прокопьевич.
— Это пока, – мягко сказал он. – А как зима придёт, ночи длинные… Ты вот что, голубушка. Ежели надумаешь продавать, приходи ко мне. Я тебе за дом дам хорошую цену, честную, больше, чем кто другой даст. Мне он без надобности, да ведь жалко тебя, молодую. Купишь себе домик поменьше, посветлее, да без покойников. А?
— Благодарю вас, – сказала я. – Но я пока не собираюсь продавать. У меня тут чайная, люди ходят, и половина дома не моя, а Тайного приказа.
— Приказ, – Бархатов покачал головой. – Да, Приказ… Ну, ты подумай, подумай. Я не тороплю.
Он достал из-за пазухи плоскую серебряную флягу, отвинтил пробку и отпил. Пробка была резная, из светлого дерева, с петушиной головкой наверху, гладкой и блестящей от многолетних прикосновений, и я заметила её потому, что Шалфей на тулупе вдруг поднял голову и уставился на эту пробку с самым живым интересом. Бархатов завинтил флягу и спрятал её обратно за пазуху, а котёнок проводил её долгим разочарованным взглядом.
— Елисей Прокопьевич, – раздалось у меня за спиной, и я обернулась.
Ратибор шёл к нам через толпу, неторопливо, в тёмном кафтане и плаще, и лицо у него было то самое, приветливое, открытое, столичное, от которого бабы в “Тёплой кружке” забывали про вязание. Ждан шёл за ним, на ходу доедая пирог, купленный, судя по всему, не у Дарёны.
— Ратибор Велемирович! – Бархатов раскинул руки и шагнул ему навстречу. – А я уж думал, вы ярмарку нашу стороной обходите, брезгуете. Вот, вдовушку нашу угощаю, а заодно и весь ряд. Выпейте и вы со мной, по-соседски.
Он снова достал свою флягу и протянул её Ратибору, но тот с улыбкой покачал головой.
— Благодарю, Елисей Прокопьевич, я на службе пью только своё, – сказал он и похлопал себя по боку, где под плащом висела его собственная фляга. – Привычка, не обессудьте.
— Понимаю, понимаю, – закивал Бархатов. – Столичная служба, она строгая. А вы, стало быть, всё по делу Гордея Лукича хлопочете? Слыхал, слыхал.
— По нему. Вы ведь знали покойного?
— Да кто ж его в Яблонце не знал, – вздохнул Бархатов. – Человек был тяжёлый, царство ему светлое, а всё ж таки человек. Я с ним дел не вёл, Бог миловал, я ведь деньги в рост не беру и не даю, сами знаете, грех это.
— А когда вы видели его в последний раз?
Бархатов задумался, огладил бороду и покачал головой.
— В последний раз я его видел живым и здоровым, Ратибор Велемирович, – сказал он с печальной улыбкой. – С бородой во всю грудь и с таким норовом, что и не подумаешь, что помрёт. Вот она, жизнь-то наша. Сегодня ты человек, а завтра поминай как звали.
Ратибор слушал его, чуть склонив голову набок, как слушал всех, и я видела, как разглаживается у него между бровями складка, как светлеет и успокаивается лицо. Он кивнул, улыбнулся Бархатову, и они заговорили о ярмарке, о ценах на сукно, о новых фонарях, которые Бархатов обещал городу к Свечнице.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Для бесплатного чтения открыта только часть текста.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:
Полная версия книги
Всего 10 форматов

