Читать книгу Легион Ада. Тень грядущего (Асмодей Денница) онлайн бесплатно на Bookz (3-ая страница книги)
Легион Ада. Тень грядущего
Легион Ада. Тень грядущего
Оценить:

3

Полная версия:

Легион Ада. Тень грядущего

— И что делает его ценным для нас?

— Главное — не его деяния, — ответил Ксерат, и в его голосе послышалась нотка, которую у людей назвали бы воодушевлением.

— Главное — его кармические узлы. У него есть дочь. Она жива. Она работает психологом в Москве. У неё есть пациенты — люди с травмами, люди с тёмными пятнами в прошлом. Через неё мы сможем добраться до них. А через них — до их пациентов. Это идеальный канал для внедрения.

— Он согласился?

— Он ещё не знает, что умер. Мы перехватили его душу в первые секунды после остановки сердца, и сейчас он находится в транзитной камере Сумеречного Сада. Ему кажется, что он всё ещё жив, что он просто спит. Через несколько циклов, когда его сознание адаптируется к новому состоянию, мы начнём обработку.

Астерион кивнул, потому что схема была отработанной: годами они совершенствовали методику вербовки душ, создавая легионы Сумеречного Сада, и каждая душа была для них не просто солдатом, а ключом — ключом к живым, к их страхам, к их подсознанию.

— А что с другими кандидатами?

— Всего в активной фазе обработки находится четыреста тридцать семь душ. Из них триста двенадцать уже прошли первичную адаптацию и готовы к внедрению в Сумеречный Сад, сто двадцать пять — на финальной стадии подготовки, остальные — в резерве.

— Хорошо, — Астерион снова повернулся к панораме города.

— Но этого мало. Нам нужно больше. Нам нужны не просто души — нам нужны души с сильными кармическими узлами: священники, учителя, психологи, врачи. Люди, к которым прислушиваются. Люди, которым доверяют.

— Мы работаем над этим, Верховный. Но процесс отбора требует времени.

— Времени у нас нет. Великий план требует ускорения. Гагтунгр ждёт.

При упоминании этого имени Ксерат вздрогнул, и движение вышло едва заметным, но от глаз Астериона оно не укрылось. Имя Гагтунгра, планетарного демона и великого противника всех сил Света, внушало трепет даже самым высшим из игв, и трепет этот вызывало не ожидание гнева: они знали, что гнев Гагтунгра обрушивается на всех одинаково, без разбора. Они боялись его внимания, потому что внимание Гагтунгра означало, что ты стал достаточно важен, чтобы быть замеченным, а быть замеченным означало быть либо избранным, либо обречённым.

— Верховный, — Ксерат сделал шаг вперёд, его шестипалые кисти рук сложились в жесте, означавшем просьбу о разрешении говорить.

— Я должен задать вопрос.

— Задавай.

— Операция «Агасфер». Она действительно необходима? Я понимаю, что Великий план требует расширения. Но цена... цена может быть слишком высокой. Если Синклит Мира вмешается...

— Он не вмешается, — отрезал Астерион.

— Мы провели достаточно анализов. Синклит Мира сейчас занят другими проблемами: третий уицраор России Жругр поглотил их внимание. Они пытаются освободить Навну из плена, но не могут. Они связаны. Они слабы.

— Но если они узнают о Сумеречном Саде...

— Они не узнают. Мы работаем в полной тайне, и ни одна душа, прошедшая через наши руки, не сохранит воспоминаний о том, что с ней происходило. Мы стираем их память, оставляя только инстинкты — инстинкты страха, ненависти, желания разрушать. Когда они войдут в Сумеречный Сад, они будут казаться обычными умершими, ожидающими перехода в Олирну, и никто не заподозрит, что они наши.

Ксерат не отвечал, но его стебельчатые глаза продолжали вращаться, выдавая внутреннюю борьбу. Астерион знал эту борьбу: он сам проходил через неё много циклов назад, когда впервые столкнулся с необходимостью пожертвовать тысячами душ ради достижения цели. Тогда ему казалось, что сомнение — это слабость; теперь он знал, что это цена расчёта, и платить её приходилось каждому, кто поднимался выше своего яруса.

— Ты сомневаешься, — сказал он не столько вопросительно, сколько утвердительно.

— Я анализирую, — ответил Ксерат.

— Сомнение — это не моя функция. Но анализ требует рассмотрения всех возможных исходов. В том числе и негативных.

— И каковы негативные исходы?

— Если Синклит Мира всё же узнает о нашей операции, они могут нанести упреждающий удар. Если они смогут заблокировать наши каналы в Сумеречном Саде, мы потеряем не только легионы, но и саму возможность дальнейшего проникновения. Если они поймут нашу стратегию...

— Они не поймут, — перебил Астерион.

— Потому что наша стратегия — это не стратегия. Это хаос. Это страх. Это то, против чего они бессильны. Они могут сражаться с нашими армиями. Они могут блокировать наши порталы. Но как они будут сражаться с тем, что не имеет формы? Как они будут блокировать страх, который мы посеем в их собственных душах?

Он шагнул к краю площадки и простёр вперёд свою верхнюю правую конечность, указывая на раскинувшийся внизу город.

— Посмотри на это, Ксерат. Посмотри на наш город. На наши творения. На нашу цивилизацию. Мы создали всё это — вопреки силам Света, вопреки демиургам, вопреки самому Планетарному Логосу. Мы выжили там, где нас пытались уничтожить. Мы процветаем там, где нас пытались изолировать. И теперь мы готовы сделать следующий шаг.

Ксерат проследил за его жестом и увидел внизу, в багровом сумраке, фигуры игв — тысячи, десятки тысяч существ, каждое из которых было частью великого механизма Друккарга. Они работали в шахтах, добывая инфраматериалы для строительства новых ульев, и управляли сложнейшими машинами, перерабатывающими шавву в энергию для уицраора. Они обучали молодых искусству войны и дипломатии, творили свою цивилизацию, свою культуру, свою историю, — и всё это держалось на одной вещи, имя которой было ненависть. Ненависть к Свету, к людям, к тем, кто осмелился называть себя праведными и справедливыми, в то время как они, игвы, были обречены на вечное существование в тени.

— Мы не просили у них прощения, — сказал Астерион, и его голос стал тише, но от этого не менее твёрдым.

— Мы не просили у них понимания. Мы просто хотели жить. Жить так, как считаем нужным. Жить без их морали, без их законов, без их богов. И они назвали нас злом. Они назвали нас демонами. Они обрекли нас на вечное проклятие.

Он повернулся к Ксерату, и в его стебельчатых глазах промелькнул огонь — не физический, а тот, который у игв заменял гнев.

— Мы дадим им то, чего они заслуживают. Мы дадим им страх. Мы дадим им боль. Мы дадим им такую тьму, перед которой померкнет даже Гашшарва. И когда они будут лежать у наших ног, моля о пощаде — мы покажем им, что такое настоящее отчаяние.

Ксерат промолчал, и его стебельчатые глаза остались устремлены вниз, на город, на кипящую жизнь Друккарга; в этом безмолвии было больше смысла, чем в любых словах, и Астерион, привыкший читать молчание так же уверенно, как читают донесения, не стал его нарушать.

Игва-Инструктор по имени Шанду — комендант подготовительных лагерей, тот самый, чьё слово решало судьбу тысяч душ, — ждал у входа в зал, когда Совет разойдётся. Он не был Великим Игвой, но в иерархии пятен крови, из которой строилась власть Друккарга, его положение стояло выше многих: он владел ключами от камер, и одного этого было достаточно, чтобы с ним считались даже те, кто не считался ни с кем.

— Вас ждут внизу, — сказал он Астериону, когда тот вышел.

— В главном капище.

Астерион не удивился: демонослужение было частью его расписания, как подъём, как спуск в нижние ярусы, как обход капища. Он не любил говорить о ритуалах, но не потому, что стыдился их: он не выносил того, что не поддавалось расчёту, а в ритуалах всегда оставался зазор, куда не проникал взгляд даже самого старого игвы. Он отметил про себя, что обряд назначен раньше обычного, и это тоже был знак — мелкий, но вполне читаемый для того, кто умел читать.

Главное капище Друккарга, как и все капища шрастра, было выдолблено в цельной скале, но перед входом в него, на площади, вымощенной плитами из полосатого базальта, возвышалось изваяние, о котором знали даже в Энрофе — хотя там его описывали до неузнаваемости. Праигва верхом на раругге: глаза игвы на этой статуе были выполнены из киноварно-красных камней величиной с двухэтажный дом, а тёмно-багровые глаза раругга — ещё во много раз больше. Изваяние возвышалось над Друккаргом, как маяк, только цвет у него был не спасительный, а предупреждающий, и от этого света камни под ногами казались вымоченными в старой крови.

Перед статуей толпились тысячи, и игвы стояли не рядами, а кругами — концентрическими, всё более плотными к центру, где горел жертвенный огонь необычного цвета: лиловый, с фиолетовыми прожилками. Дым не поднимался вверх, а стекал по камням, как вода, и в нём плавали светлые искры, похожие на рыб. Огонь этот не сжигал, а впитывал: всё, что бросали в него — обрывки писем, клочья ткани, пластины с письменами, — таяло, не оставляя пепла, и в толпе от каждого поглощения пробегала дрожь, потому что потребление было для игв священнодействием.

— Через три удара начнётся, — прошелестел какой-то старый игва у входа, и эти слова, переданные шёпотом, покатились по толпе, как волна.

Музыки в человеческом понимании здесь не было. Вместо неё звучали исполинские инструменты — трубы, изогнутые так, что их раструбы уходили в тьму над площадью, и барабаны, удары по которым производили не молотами, а биением собственных тел. Звук, который они издавали, был непрерывным, тянущимся, без мелодии — как гул земной коры, если бы она умела петь, — и давил он не на уши, а на позвонки, так что стоявшие в задних кругах начинали раскачиваться раньше, чем успевали понять, что их раскачивает.

Астерион вышел на возвышение у самого огня. Он не делал жестов и не поднимал конечностей: он просто встал, и толпа замерла. Когда Верховный занимал место у огня, даже гул инструментов стихал, подчиняясь более древнему ритму — биению его сердца, которое, как знали все, управляло трубами города.

И начался танец. Это был не танец людей — не то, что можно увидеть на площадях Энрофа, где тела двигаются, повинуясь музыке; здесь музыка, если это слово вообще применимо к такому звуку, повиновалась танцу. Игвы двигались не по кругу, а по спирали, всё быстрее и всё плотнее, и их летательные перепонки, расправленные наполовину, создавали в воздухе потоки, в которых гасли и зажигались инфраогни. Центром этой воронки был Астерион — или, точнее, тот, кого игвы именовали голосом без тела: существо, которое не могло войти в Друккарг, но могло быть вызвано сюда дыханием сотен существ, объединённых одной волей.

— Принесите ему, — прозвучала мысль Астериона, и мысль эта была услышана.

Служки капища вынесли на площадь то, что игвы называли даром: пластины с письменами, обрывки переписки, куски одежды — всё, что имело связь с живыми людьми. Всё это было брошено в огонь, огонь впитал это, и по толпе прокатился вздох, который у игв заменял человеческое «аминь».

Голос, призванный служением, ответил, но не словами — он звучал знанием, и каждое существо в толпе ощутило своё: один почувствовал запах крови за тысячи километров отсюда, другой увидел город, которого не видел никогда, третий услышал голос человека, чью душу уже внесли в списки Сада. Голос Гагтунгра — а это был он, верховный покровитель, чьё имя игвы произносили только в капищах, — не говорил, он позволял себя почувствовать, и этого было достаточно, чтобы тысячи тел задрожали в экстазе, который в Энрофе назвали бы беснованием.

Астерион стоял у огня неподвижно, но глаза его — стебельчатые, вращающиеся — были открыты так широко, как не открывались никогда. Он не плясал с толпой, он вслушивался, и толпа знала: Верховный не слушает инструменты и не слушает огонь, он слушает то, что для остальных недоступно, то, что требует особого состояния — хохха. Он не позволял себе ни движения, ни вздоха: в этом состоянии дыхание сбивало настрой так же легко, как у человека — случайная мысль.

Хохха — сатанинское восхищение, когда душа игвы, отделившись от карроха, вступает в прямое общение с высшими демоническими силами не во сне, не в трансе, а при полной ясности сознания. Это была высшая форма молитвы и высшая форма познания, и сейчас, стоя у лилового огня и глядя в ту точку тьмы, где обитал голос, Астерион входил в хохха.

Толпа не видела этого, но толпа чувствовала: в центре воронки воздух стал плотным, как вода, и в этой воде утонул гул инструментов, и осталась только одна мысль, прожигающая всех насквозь:

«Скоро. Сроки сокращены». И Астерион, выходя из восхищения, почувствовал нечто, чего не чувствовал никогда: дрожь в собственных стебельчатых глазах. Не физическую, а ту, что бывает, когда впервые понимаешь, что ответ на твой вопрос тебе не понравится, — даже если ты не знал вопроса.

На следующий цикл, после обряда, Астерион спустился в нижние ярусы. Он делал это редко — раз в несколько циклов, когда хотел убедиться, что город живёт не только его волей, но и собственным дыханием; стража расступалась перед ним молча, раругги у входов прижимали головы к камню, и даже Чтицы Росы, которые не кланялись никому, разворачивали свои щупальца в знак внимания. Он шёл пешком, отказавшись от подъёмника, потому что в такие спуски ему важно было чувствовать под ногами каждый ярус.

Нижние ярусы были устроены просто: уровень за уровнем, залы разработок, пещеры переработки. Здесь, в окружении труб, из которых сочилась тяжёлая красная влага, трудились игвы, чьи тела были покрыты налётом инфраросы; они не поднимали глаз, когда Астерион проходил мимо, но он знал, что они чувствуют его присутствие так же, как чувствуют дрожь стен, когда в город вползает Жругр. Для них он был не гостем, а законом.

В самом низу, в пещерах, о которых знали только Великие Игвы, находилось место, которое Чтицы Росы называли кухней гавваха. Здесь красная роса — уже не та, что текла по трубам верхних ярусов, а густая, тёмная, почти чёрная — ферментировалась в огромных чанах, опутанных письменами. Игвы-переработчики, лица которых были скрыты под слоем запёкшейся росы, помешивали эту субстанцию шестью пальцами и повторяли при этом что-то неразборчивое — вероятно, старые формулы, дошедшие из времён, когда Друккарг ещё строился.

Астерион остановился у одного из чанов и долго смотрел на тёмную жидкость. Она дрожала — не от движения, а от чего-то более глубокого: в ней, как в живом теле, пульсировала жизнь, и Астерион знал, что эта жизнь — та самая, которую он собирал с поверхности. Страх студента, сдающего экзамен, боль старухи в пустой квартире, ярость водителя в пробке, тоска бухгалтера над отчётом — вся она стекалась сюда, в Друккарг, и превращалась в пищу.

— Сколько ещё, — спросил он негромко, ни к кому не обращаясь.

Из тени выступила Чтица Росы — древняя, сморщенная, с глазами, почти полностью затянутыми багровой мутью. Она носила на шее ожерелье из засохших капель росы и говорила так, как говорят с очень далёким прошлым.

— Хватит на дважды по двести циклов, Верховный. Но рост замедляется. Люди привыкают к страху так же, как привыкают к боли. Нужно, чтобы они боялись по-новому, — иначе они перестанут быть урожаем.

— Они будут бояться, — сказал Астерион, и Чтица Росы услышала в его голосе то, что заставило её щупальца сжаться: не обещание, а приказ.

В тот же цикл, немного позже, Ксерат нашёл Астериона в архивном зале — самой обширной части капища, где тысячи ниш хранили тысячи пластин с письменами, записанными красной росой и высушенными до состояния глянцевых раковин. Здесь лежала память Друккарга: всё, что игвы считали нужным помнить, и всё, что они хотели забыть, но не могли уничтожить, потому что уничтожение было тоже формой памяти. Свет инфраогней здесь держали приглушённым, чтобы росные письмена не выцветали, и от этого зал казался не хранилищем, а внутренностью огромного, медленно остывающего тела.

— Верховный, — начал Ксерат, — я провёл дополнительный анализ по кандидату 47. Мы можем ускорить его обработку.

— Зачем?

— Сорок седьмой — особый случай. Его кармические узлы переплетены необычно сложно. Дочь — лишь верхний узел. Ниже — пациенты, знакомые, сослуживцы. Если мы внедрим его правильно, цепь распространения начнётся быстрее, чем по стандартному протоколу.

Астерион подумал, и пауза вышла дольше, чем требовал простой расчёт: он прикидывал не выгоду, а цену, которую придётся заплатить, если ускорение окажется ошибкой.

— Делайте. Но не форсируйте природу. Душа, сломанная слишком быстро, опасна: она может не удержать форму и рассыпаться при первом же вторжении в живого. Мы уже теряли такие.

— Знаю, Верховный. Вакансия «одиннадцать-шесть» заполнена.

— Вакансия?

Ксерат открыл одну из ниш, и внутри, на полке, лежала пластина с письменами, покрытая трещинами — старая, многоцикловая, пережившая не одну перестройку капища; он поднёс её к свету инфраогня.

— Это не я составлял. Это — из времён твоего предшественника. «Двенадцать душ, внедрённых в Сумеречный Сад до начала операции. Одна из них разрушилась при контакте. Одиннадцать остались. Вакансия одиннадцать-шесть». Под этой записью — резолюция, которую я не решился прочесть вслух.

Астерион молчал, а Ксерат держал пластину так, чтобы письмена не читались; но Верховному не нужно было читать, потому что он помнил эти времена: он был тогда молодым Игвой-Исследователем и стоял в этом зале, когда закладывали первые пластины.

— Государь, — сказал он после долгой паузы, — что мы скажем Совету?

— Мы скажем им то, что они хотят слышать: план выполняется, сроки сокращены, жатва близка. А вопрос о том, почему сквозь «кухню гавваха» прошло больше душ, чем записано в отчётах, мы оставим Совету на тот час, когда им уже будет поздно спрашивать.

Ксерат склонил голову и тихо вышел, оставив Астериона перед нишей, в которой лежали пластины с записями о душах, внедрённых до начала операции и о которых Совет никогда не узнает. Дверь за ним закрылась без звука: тяжесть створок гасили каменные желоба, проложенные ещё при предшественнике. Астерион протянул руку и погладил пластину — так, как гладят вещь, которую не решаешься выбросить.

— Одиннадцать, — повторил он вслух.

— Одиннадцать остались. Хватит.

Город гудел тихо и ровно, как дышит огромный зверь во сне. Астерион любил этот гул — не за музыку, которой здесь не было, а за порядок: в каждом звуке шрастра слышалась подчинённость. Трубы пульсировали ровно, подъёмники ходили без задержек, караваны уходили и возвращались по расписанию, и жизнь была отлажена до последнего стебельчатого глаза. Но в этот вечер — если к вечеру можно причислить тот период цикла, когда инфраогни капища начинали мерцать более тускло, — в городе произошло событие, которого Астерион не ждал.

Началось всё с дрожи, мелкой и неощутимой для большинства игв, но отчётливой для Верховного: стены верхних ярусов задрожали так, как дрожат стены здания, когда по соседней улице проходит тяжёлая техника. Трубы с шаввой издали короткий свист — клапаны сработали от перепада давления. Ксерат, уже покинувший смотровую площадку, вернулся почти бегом, настолько быстро, что его летательные перепонки, сложенные вдоль тела, затрепетали, как паруса.

— Верховный! Аналитические центры фиксируют... мы не можем определить источник...

Астерион не ответил, а только стоял неподвижно, глядя не на город, а в ту точку пространства над Друккаргом, где багровая мгла была особенно плотной; его стебельчатые глаза вращались медленно, сканируя невидимые частоты. В такие мгновения он не доверял ни слуху, ни зрению и полагался только на это шестое чувство, которое за сто сорок три цикла не обмануло его ни разу.

— Он здесь, — сказал он наконец, и голос его прозвучал глухо, как заклинание.

— Кто?

Вместо ответа он опустился на одно колено — впервые за сто сорок три цикла правления, и не по приказу сверху, а потому, что тело само нашло эту позу, — и глаза его были устремлены в ту точку тьмы, где дрожь сгустилась в нечто осязаемое.

И тогда игвы верхних ярусов увидели то, что потом долго не могли описать: из тьмы, висевшей над Друккаргом, медленно, как тень, опускающаяся на дно океана, выплыла гигантская масса. Она не имела чётких очертаний — только движение: смутные мускулы, перекатывающиеся под полупрозрачной кожей, длинные отростки, пробующие пространство, и глаза, огромные, тёмные, без дна, расположенные так, что казалось, будто они видят всё сразу и не видят ничего. Это был Жругр — уицраор России, демон великодержавия, который редко покидал свои глубинные пещеры под цитаделью, где впитывал шавву, но сейчас по необъяснимой причине поднялся в верхние ярусы Друккарга. Игвы замерли, никто не смел шевельнуться; даже Ксерат, обычно невозмутимый, отступил к стене и сжался так, что его перепонки полностью обхватили тело.

Жругр медленно прошёл сквозь зал — сквозь него, как проходят сквозь туман, не задев ни одного камня, но оставив после себя холод, от которого у игв ломило суставы. Он не остановился перед Астерионом, а лишь на миг задержался, склонившись к нему так, чтобы его дыхание, если у этого существа есть дыхание, коснулось стебельчатых глаз Верховного. И прошелестел — не голосом, а мыслью, которая прозвучала в головах всех присутствующих одинаково:

«Проголодался. По-настоящему. Скоро накормят». А потом тьма поднялась ввысь, в багровую мглу, и исчезла, оставив Друккарг в тишине, которая была тяжелее любого крика. Никто не решался первым нарушить эту тишину, и даже трубы, казалось, на несколько мгновений замедлили свой ритм. Ксерат повернулся к Астериону, и его стебельчатые глаза вращались с необычной скоростью — так, как вращались только в моменты предельного напряжения. — Верховный... что это было? Астерион медленно поднялся с колена и не стал смотреть на Ксерата: он смотрел в ту точку, где исчез Жругр, и на лице его — если можно так назвать цилиндрическую голову — застыло выражение, которого Ксерат никогда не видел прежде. — Это было предупреждение, — сказал он наконец. — Или обещание. Он замолчал на мгновение, а потом добавил тихо, так тихо, что Ксерат едва расслышал: — Жругр никогда не поднимается в верхние ярусы. Никогда. За сто сорок три цикла — ни разу. — Но сегодня... — Да. Сегодня. Когда окончатся наши сроки. Когда час наступит. Тогда — узнаем. Астерион развернулся и направился к выходу из зала, оставив Ксерата одного перед панорамой города. Снизу, из недр Друккарга, доносился прежний гул — ровный, жужжащий, дисциплинированный, — но в этом гуле уже слышалось нечто новое, как будто сам город, провожая взглядом своего хозяина, прислушивался к чему-то, что двигалось к нему от края мира и уже учуяло запах настоящей, по-настоящему большой крови. И игвам, стоявшим на верхних ярусах, вдруг показалось, что багровая мгла над Друккаргом стала на один оттенок темнее, чем была прежде.


ГЛАВА 2. ПРАИГВА И ЛИЛИТ

«Всякий род имеет своё начало. Начало наше — проклятие, ставшее плотью, и мы приняли его с открытыми глазами, потому что от проклятия не отрекаются: его носят, как носят имя.» — Из легенд игв, записано со слов старейшего рода

У каждого народа есть миф о сотворении, и у игв он тоже был — один-единственный, рассказываемый редко и всегда с оглядкой на то, кто именно слушает и с какой целью это делается. В школах Друккарга историю рода преподавали сжато, как таблицу, где на одной стороне стояли даты, на другой имена, а посередине — свод законов, которые полагалось знать наизусть и не полагалось обсуждать. В капищах рассказывали иначе: там её не проговаривали, а выстукивали в такт барабанам, и каждый удар отдавался в костях болезненно, потому что напоминал о простой и неудобной вещи — род игв был рождён не в радости, и никто из ныне живущих не выбирал себе такого начала.

Астерион редко брался рассказывать эту историю сам, но когда брался — в Совете ли, в школе ли, — его слушали так, как слушают приближающийся гром: затаив дыхание и не решаясь пошевелиться. Голос Верховного был старше многих скал, и в нём слышалось то, чего не было ни в одном из наречий шрастров, — очень давняя, очень усталая уверенность существа, которое знает продолжение раньше, чем слушатели догадываются о начале. Говоря, он то и дело замолкал ненадолго, давая словам осесть, как оседает пыль после обвала, и в этих паузах было больше смысла, чем в иных речах.

— В начале, — говорил он, — не было ничего из того, что вы видите вокруг себя каждый день. Не было Друккарга с его ярусами и трубами шаввы. Не было шрастров, не было капищ, не было даже той тьмы, которую вы привыкли считать своей. Был только мир, который вы называете иначе, чем мы, — мир, где свет был не лаской, а тюрьмой.

— Люди помнят о том времени две легенды, — продолжал он.

— Одна рассказывает о существе, которое отказалось склониться и было за это низвергнуто. Другая — об изгнании из сада, о плоде, о двери, закрывшейся за спиной навсегда. Обе они — правда, но правда эта записана с чужого голоса, и в ней так перепутаны слои, эры и иерархии, что уже не разобрать, где падение, а где изгнание, где грех, а где выбор. Нам, игвам, приходится жить внутри этой путаницы, и потому мы обязаны помнить больше, чем рассказывать.

bannerbanner