Читать книгу Легион Ада. Тень грядущего (Асмодей Денница) онлайн бесплатно на Bookz (2-ая страница книги)
Легион Ада. Тень грядущего
Легион Ада. Тень грядущего
Оценить:

3

Полная версия:

Легион Ада. Тень грядущего

Человек услышал и не услышал, потому что слух здесь работал иначе, чем зрение, и слова доходили до него не через воздух, а через что-то другое, более глубокое и более древнее. Он хотел спросить «где я?», но губы не слушались; он хотел встать, но тело не было его телом — оно было лишь оболочкой, тенью того, что осталось, когда сердце остановилось. Человек смотрел в красные глаза, и ему казалось, что в глубине их медленно вращается другая пара глаз — та, что принадлежала существу, которое не было игвой и не было человеком, а было чем-то третьим, тем, что игвы прятали даже от самих себя.

— Не бойся, — сказала фигура.

— Ты будешь служить великой цели. Ты будешь частью чего-то большего, чем ты сам. Ты станешь Легионом.

— Кто ты? — спросил он наконец.

— Я — тот, кто открывает двери, — ответила фигура.

— А ты — тот, в кого эти двери войдут.

Человек не понял, и в этом непонимании не было ничего нового. Но фигура уже повернулась и вышла, оставив дверь открытой, и в дверном проёме, в серой дымке Сумеречного Сада, на миг проступили очертания другого мира — мира, в котором горели огни и слышались голоса. Мира, который человек когда-то называл домом. А потом дверь закрылась, и в камере снова не осталось ничего, кроме серой дымки.

Астерион, стоявший у карты, почувствовал это движение — как чувствуют движение воздуха в запечатанном зале, где неоткуда взяться сквозняку. Он не обернулся, потому что знал, что происходит там, внизу, в Саду: он сам это спланировал, и в этом знании не было ни торжества, ни жалости.

— Сорок седьмой, — произнёс он вслух, будто пробуя имя на вкус.

— Ценный. Очень ценный.

Позади него раругги приподняли головы: голос хозяина прозвучал не совсем обычно, и звери уловили в нём то, чего не уловил бы никто из Совета. Но Астерион уже замолчал, и они снова опустили тяжёлые морды. В зале висела тишина, и в этой тишине, если прислушаться, был слышен звук, похожий на капающую кровь. Красная роса по-прежнему стекала по жертвенному конусу, и по-прежнему где-то в глубине Друккарга перемалывали инфраматериалы машины, и по-прежнему на поверхности, в мире людей, спали миллионы, не зная о том, что в толще Уральских гор, в конусообразном зале, кто-то только что произнёс слово, которое станет началом конца.

Но это было ещё не начало.

Начало было в том, что человек в серой камере Сумеречного Сада открыл глаза — те самые глаза, которыми он больше не принадлежал себе. В темноте перед собой он увидел не дверь и не фигуру, а белое, чистое пятно, слишком похожее на свет для места, где света не бывает по определению. И в этом не было ничего хорошего ни для него, ни для тех, кто уже считал его своей собственностью.

За пределами зала Совета шла жизнь, о которой в Энрофе не сложили бы ни одной сказки, потому что у сказок есть свойство заканчиваться, а жизнь Друккарга не заканчивалась. Она текла, как течёт расплавленная лава где-то в недрах, на которые опирался этот мир: неспешно, тяжело, по законам, которые для поверхности земли были невидимы, но от этого не менее железны. Игвы-строители трудились в нижних уровнях, возводя новые ярусы цитадели. Их было, по человеческим меркам, не счесть: тысячи, десятки тысяч тел, снующих по штольням, подвешенных к балкам, шагающих по мосткам над бездонными провалами, где в багровой полутьме двигались, как рыбы в тёмной воде, исполинские тени раруггов. Каждое движение строителя было выверено, каждый жест экономичен: здесь не было места ни суете, ни лени, ни случайному взгляду вдаль. Друккарг строился веками, строился так же, как строились его города-спутники, и строился он не по плану, которого можно коснуться рукой, а по чертежу, вырезанному в самом веществе этого мира: всякий, кто видел карту шрастра, видел и его будущее.

В школах, выдолбленных в скалах, молодые игвы учились первым наукам античеловечества: читать узлы гавваха, различать запах страха у спящих городов, хранить молчание дольше, чем это выдержал бы человек. Учителя их, старые игвы, чьи каррохи были покрыты сетью паутины и шрамов, повторяли одно и то же из цикла в цикл: «Человек — это урожай, и урожай собирают, когда он созрел. Всё остальное — обман чувств, которому поддаются лишь те, кто забыл, кем он был». Молодые слушали, смотрели на жертвенные конусы, мерцающие в полумраке, и учились не задавать вопросов, потому что вопросы были привилегией Совета, и не всякого.

В мастерских ниже школ кузнецы игв — те, чей род уходил к самым первым векам шрастра, — ковали орудия, назначение которых не все из них понимали, но все знали наизусть. Материал, из которого они делали свои изделия, не был металлом в человеческом смысле: это была инфраматерия, плотная, как застывшая ночь, и при работе с ней не было ни искр, ни жара, а только глухой звук, похожий на удар по сердцу. Стены мастерских были покрыты письменами, выведенными красной росой — той самой, которую игвы копили для уицраора, но малую толику которой каждый из них считал себя вправе употребить для собственных целей. Считалось, что письмена эти помогают работе; на деле они лишь напоминали о том, для чего эта работа. А высоко над городом, там, где перевёрнутые вершины гор уходили в багровую мглу, стояли капища: их в Друккарге было немного, но каждое было огромно, как целый квартал, и смотрелось так, словно его выдолбили из цельной скалы задолго до того, как появились первые машины. В капищах этих, в особые часы, собирались на демонослужения; о них в Энрофе ходили слухи, и слухи эти, как ни странно, были ближе к правде, чем к вымыслу, — правда была просто слишком велика, чтобы её можно было пересказать без искажений.

Игвы-стражи, стоящие на выходах из города в мир поверхности, не знали сна — во всяком случае, в человеческом смысле слова. У них были свои способы бодрствования: они впитывали в себя гаввах, струящийся по трубам, и ждали. Ждали они одного — приказа, и эта готовность была единственным, что отличало их от камня, на котором они стояли.

Были в Друккарге и те, кто не был ни строителем, ни школяром, ни стражем, — они называли себя Чтицами Росы, хотя игвы вообще не имеют пола в привычном нам понимании, и слово это было скорее данью древней памяти, чем живым именем. Они ходили по трубам, по которым текла шавва, и собирали капли, упавшие на пол; они же переписывали письмена, когда красная роса выцветала, и они же, по неписаной традиции, первыми слышали звуки, которые не должны были существовать: скрип в стене, стук в полу, шёпот в вентиляции. О том, что они слышали, они говорили мало, но когда говорили — им верили, потому что они никогда не имели права голоса и не имели причин лгать.

В самый низ, туда, где кончались штольни и начинался опоясывающий город ров с огненной жидкостью, попадали немногие. Оттуда доносились звуки, которые в Друккарге предпочитали называть работой машин, и в этих звуках было слишком много порядка, чтобы они могли быть случайными. Иногда ров выбрасывал на поверхность обломки — осколки чего-то, что некогда было большим и твёрдым, — и Чтицы Росы собирали их и складывали в хранилища, куда никто никогда не заглядывал. Археология, подумали бы вы, но нет: это было забывание, организованное с той же тщательностью, с какой велась вся остальная жизнь шрастра.

Астерион не спускался вниз и вообще редко покидал верхние ярусы, где воздух был чище, а шавва — богаче, и где каждый, кто проходил мимо, мог видеть, что он на месте. Он знал каждую деталь своей столицы не потому, что видел её глазами, а потому, что она вся была его продолжением: каждый камень, каждый стебельчатый глаз, каждая капля росы. Он был Друккаргом, и Друккарг был им; и когда он говорил «мы станем их снами», он говорил это от имени всего этого огромного, тёмного, дышащего города.

В Сумеречном Саду, тем временем, трое новых саджаров — «Те, кто помнит», — закончив подготовку, стояли перед Игвой-Инструктором. Инструктор был стар, даже по меркам Друккарга, и его трубчатый рот был оснащён дополнительными щупальцами, которыми он, казалось, чувствовал саму мысль. Он не спешил и дал им простоять в молчании столько, сколько требовалось, чтобы они поняли: время здесь не течёт, а отмеряется.

— Вы помните свою цель? — спросил он наконец.

— Помним, — ответили они, и голоса их звучали пусто, как эхо в безлюдном коридоре.

— Назовите её.

— Проникнуть в сознание живых. Посеять страх. Создать хаос.

— Хорошо. Вы помните свои инструменты?

— Помним. Страх. Боль. Отчаяние. Мы будем использовать их, чтобы сломать волю. Чтобы открыть путь для Великого Плана.

Инструктор медленно обошёл их, изучая каждого, и его стебельчатые глаза вращались, сканируя кармические узлы — те самые нити, которыми каждый из саджаров был связан с живыми: с сыновьями, дочерями, матерями, с теми, кого они любили и ненавидели. Узлы были на месте, тугие, прочные, как стальные канаты, и именно они, а не страх и не боль, делали этих троих пригодными для дела.

— Вы готовы к внедрению, — сказал он.

— Следуйте за мной.

Он повёл их через серое пространство Сада к месту, которое выглядело как ворота, — огромная арка, сотканная из багрового света. Свет этот не был светом в человеческом смысле: он был плотнее, тяжелее, он давил на глаза, которых у саджаров не было, и на окна, которых у них тоже не было. Но саджары знали: за аркой — мир, в котором горят другие огни, те, что для игв являются лишь слабым эхом. Он посмотрел на каждого из них по очереди, и в этом взгляде не было ни тепла, ни снисхождения, только проверка: всё ли на месте, ничего ли не забыто.

— Это портал в мир живых, — сказал инструктор.

— Вы войдёте в него и найдёте своих. Вы будете жить в их снах, питаться их страхами, расти в их подсознании. Когда вы станете достаточно сильны — вы выйдете наружу. Вы станете их реальностью.

— Помните, — сказал он.

— Вы не возвращаетесь. Вас не ждут. Всё, что вы помнили, — ложь, которую вам внушили, чтобы вы могли жить. Настоящая ваша память — ваша ненависть.

Саджары кивнули, и в серых их глазах не было ни страха, ни сомнения. Там было только то, что игвы вложили вместо всего остального: пустота, огранённая в орудие. Один за другим они шагнули в арку. Багровый свет принял их, сжал, переломил — и выпустил по ту сторону, в мир, где по улицам ходили живые, не зная, что совсем рядом, в нескольких шагах от их снов, уже стоят те, кто ждал, кто помнил и кто нёс в себе не своё имя. Игва-Инструктор стоял у арки, пока багровое свечение не погасло, и только потом повернулся и пошёл назад, к камерам, где ждали своей очереди другие. Впереди были ещё камеры, ещё саджары и ещё арки, и он шёл к ним ровным шагом, каким ходят те, кому некуда спешить и нечего терять.

В Друккарге, в конусе главного капища, Астерион всё ещё стоял перед картой мира и не обернулся, когда в зал, тихо ступая, вошёл Ксерат. Тени от его конечностей лежали на мерцающих линиях, и казалось, что карта вздрагивает под ними. Игва-Исследователь остановился на почтительном расстоянии, выждал положенное и только потом произнёс:

— Верховный. Новые саджары вошли. Первый из них уже нашёл свою цель — дочь того самого кандидата, сорок седьмого. Она жива, она работает психологом в городе, о котором мы говорили. Её зовут Аня.

Астерион не ответил, потому что смотрел на карту, на мерцающий узел связей над большим городом. Пальцы его, длинные, шестипалые, медленно перебирали воздух, будто ощупывая нити, которых не видел никто, кроме него. Связи над городом отзывались на каждое движение едва заметной пульсацией, и он читал её, как читают пульс.

— Аня, — повторил он наконец, пробуя имя на вкус, как пробуют на вкус каплю шаввы.

— Хорошо. Очень хорошо.

— И...

— Ксерат замялся, и это замешательство было для него настолько непривычным, что Астерион всё-таки повернул голову.

— Верховный, протокол требует доложить. Мы зафиксировали аномалию в северном секторе Сада. Её невозможно объяснить приборами и невозможно списать на сбой. Пятно.

— Пятно?

— Света, Верховный. Очень слабого. Почти неразличимого. Но оно есть, и оно не гаснет.

В зале наступила тишина, и раругги у входа переступили с лапы на лапу. Астерион медленно повернулся — так медленно, как поворачивается огромная машина, когда ей нужно сменить направление, — и в этом движении не было ни страха, ни гнева, только очень старая, очень усталая сосредоточенность. Стебельчатые глаза его нашли Ксерата раньше, чем повернулась голова.

— Свет, — повторил он.

— В Саду.

— Мы проверяем, не ошибка ли это приборов.

— Это не ошибка, — сказал Астерион, и в голосе его впервые за долгое время проскользнула нотка, которую трудно было назвать иначе, чем осторожностью.

— Свет приходит вместе с новыми душами. Иногда — до них.

Ксерат молчал, потому что знал: нельзя спрашивать дальше. Он знал и то, что не спросит, потому что ответ мог оказаться таким, что его пришлось бы забыть, а забывать по своей воле в Друккарге не умел никто. Он просто ждал, и это ожидание стоило ему больше, чем иной бой.

— Продолжай наблюдение, — сказал Астерион.

— И усиль охрану всех порталов в Сад. Если Свет решил явиться сюда раньше нас — мы встретим его достойно.

Он снова повернулся к карте, и позади него Ксерат замер на миг — ровно настолько, чтобы запомнить это мгновение, — а потом вышел так же тихо, как вошёл. Астерион остался один; он смотрел на линии психоэнергий, на узлы, которые уже начали пульсировать под его пристальным взглядом, и не видел того, что видел бы человек, стоящий рядом. Он не видел надежды, он видел только расчёт.

Но где-то в глубине Друккарга, там, куда не доходил даже его взгляд, в серой камере Сумеречного Сада, человек, которого игвы называли сорок седьмым кандидатом, снова закрыл глаза — и увидел перед собой белое, чистое пятно.

Пятно было похоже на свет.

А света в Сумеречном Саду не бывает.

(Запись обрывается. Продолжение расшифровки — в книге первой, глава первая.)

ГЛАВА 1. ГОРОД ПОД УРАЛОМ

«Они не знают страха, потому что страх — это их пища. Они не знают любви, потому что любовь — это их отрицание. Они есть то, что остаётся, когда из души вырезано всё человеческое.» — Из дневника неизвестного узника Друккарга

Город под Уралом не был похож ни на одно творение человеческих рук, и всякий, кто впервые видел его изнутри, на несколько мгновений терял способность понимать, где здесь верх, а где низ. Он простирался на десятки километров вглубь и вширь, выдолбленный в толще компенсационного выступа — того самого геологического образования, которое в мире людей называли просто Уральскими горами. Но здесь, в четырёхмерном пространстве шрастра, эти горы не были горами в привычном понимании: их вершины устремлялись не вверх, к небу, которого здесь не существовало, а вниз, к раскалённому центру планеты, образуя гигантские сталактиты из базальта и застывшей лавы. На этих сталактитах, словно гнёзда исполинских насекомых, крепились города античеловечества, и самым большим из них был Друккарг — столица российского шрастра и единственное место, где жизнь не замирала ни на один цикл.

Верховный Игва Астерион стоял на смотровой площадке одного из верхних ярусов центрального капища и смотрел вниз, туда, где в багровом полумраке кипела жизнь миллионного города. Его стебельчатые глаза вращались медленно и безостановочно, фиксируя каждую подробность: движение раруггов в нижних уровнях, мерцание инфракрасных огней в окнах-щелях жилых ульев, ритмичное пульсирование труб, по которым текла питательная роса — шавва, собранная игвами на поверхности и доставляемая сюда для уицраора. Сто сорок три цикла он правил этим городом и всё это время вдыхал воздух, пропитанный серой и теплом газов, исходящих из недр планеты; сто сорок три цикла он наблюдал, как его народ трудится, творит, воюет и умирает, чтобы возродиться в следующем каррохе. За все эти циклы он ни разу не усомнился в правоте своего дела, и сама мысль о сомнении казалась ему таким же излишеством, как украшение на рабочем инструменте.

Город жил не по часам, а по циклам, как жили все шрастры, и в этой мере времени не было ни начала, ни конца, потому что начало и конец определялись здесь не стрелками, а событиями: появлением новой партии шаввы, завершением очередного яруса цитадели, прибытием каравана с поверхности. Всё остальное — то, что в Энрофе называли минутами, часами и бессонными ночами, — служило лишь фоном, на котором разыгрывались события, достойные того, чтобы их запомнили. В жилых ульях, выдолбленных в стенах верхних ярусов, игвы отдыхали в тех положениях, которые их каррохи считали допустимыми, и сон их был коротким, подчинённым общему ритму: он кончался не тогда, когда тело требовало отдыха, а тогда, когда будильный сигнал — низкий, проникающий сквозь стены гул — разносился по всем уровням. Подъём был мгновенным, без потягиваний и зевков, и игвы вставали так, как встаёт стена, когда её поднимают краном, — целиком и сразу.

Каждый ярус имел своё назначение, и назначение это не обсуждалось. Верхние, самые чистые, принадлежали Совету, жрецам-служкам капища и стражам; средние — строителям, мастерам и школярам; нижние, куда даже воздух доходил тяжёлым и горячим, — работникам шахт, переработчикам шаввы и тем, кого в Друккарге предпочитали не называть никак, потому что их было слишком много, чтобы давать им имена. Между ярусами по вертикальным штольням круглосуточно двигались подъёмники — платформы, несущие на себе десятки тел, стоящих неподвижно, как изваяния, — и никто в них не разговаривал. Разговоры в Друккарге вообще были редкостью: игвы общались жестами, реже шипящими обрывками односложного языка, и только в крайних случаях, когда вопрос касался смерти, рождения или войны, — полноценными фразами, которые тут же записывались протоколистами.

Красная роса — шавва — текла по городу, как кровь по телу, и трубы, опутывавшие стены, пульсировали с той же частотой, с какой билось сердце Астериона: связь между Верховным и городом была не метафорой, а физической реальностью. Когда он был спокоен, город дышал ровно; когда гнев поднимался в его груди (если у игв, лишённых человеческих органов, есть грудь, вмещающая гнев), трубы начинали дрожать, и Чтицы Росы в нижних уровнях знали, что где-то наверху случилось событие, требующее тишины. Сами Чтицы при этом старались не смотреть вверх: считалось, что взгляд снизу ускоряет чужой гнев, а ускорять гнев в Друккарге не желал никто.

Гаввах — страдание, стекающее с поверхности, — был для Друккарга тем, чем для человеческих городов являются еда, вода и топливо вместе взятые. Его собирали те же трубы, но в иных, особых резервуарах, расположенных глубоко под капищем, и там, в темноте, куда не заглядывали даже Чтицы, гаввах сгущался и ферментировался, превращаясь в субстанцию, которую игвы впитывали не ртами — трубчатые рты служили им для речи и для ритуальных глотков, — а всей поверхностью карроха. Так они латали трещины и восстанавливали утраченные связи между циклами. Гаввах был их лекарством, их хлебом и их стимулом; без него Друккарг превратился бы в мёртвую пещеру, где не осталось бы даже эха.

Питание шаввой было привилегией уицраоров и отчасти Великих Игв, а рядовые игвы питались гаввахом и сушёной инфрарастительностью, которую выращивали в специальных пещерах на границе шрастра — там, где четыре измерения ещё не полностью выродили трёхмерный свет. Растения эти были безжизненно-серыми, ломкими, и вкус их напоминал вкус золы, но игвы не замечали горечи, потому что вообще не замечали вкуса. Вкус в шрастрах оставался привилегией тех, кто мог позволить себе роскошь помнить, каково это — иметь чувства.

В школах, выдолбленных в скалах средних ярусов, шёл урок, который вёл один из старейших наставников Друккарга — Игва-Учитель по имени Ругг. Он был стар даже по меркам Верховного, и его каррох имел такой вид, будто его высекли из камня заодно с самими скалами; двигался он медленнее молодых, но его слово в Совете значило больше, чем слова иных Великих Игв, потому что он учил тех, кто через циклы будет учить других. Воздух в школе был сухим и тёплым, как в остывающей печи, и в нём держался слабый запах гавваха, которым здесь поили даже молодых — в дозах, от которых их глаза пока оставались прозрачными.

— Человек, — говорил Ругг, обращаясь к десятку молодых игв, сидящих перед ним на каменных глыбах, — это не враг. Врага уважают. Человек — это урожай. Урожай не уважают, его собирают. Но и не презирают: презрение портит сборщика. Урожай — это данность. Его сроки, его всхожесть, его запах — всё это можно изучить.

Молодые игвы слушали не моргая, и стёкла их стебельчатых глаз были прозрачны, как у всех юных: они ещё не накопили той мути, что отличает старых, но уже усвоили главный урок Друккарга — смотреть можно только туда, куда приказано, и спрашивать только о том, о чём спросят сами. Ни один из них не задал вопроса, хотя вопросы у них были: запрет впитывался здесь раньше, чем карта психоэнергий.

— На их языке есть слово «надежда», — продолжал Ругг.

— Запишите его. Это самое ценное из того, что мы выращиваем в них. Надежда — это ведь вера в то, что ещё можно что-то спасти. Мы выводим эту веру в такое качество, когда она становится тюрьмой: человек цепляется за неё сильнее, чем цеплялся бы за жизнь, потому что надежда ему дороже жизни. А мы — мы знаем, где у этой тюрьмы дверь.

Он сделал паузу и добавил, понизив голос:

— Дверь — это мы.

В конце урока каждый из молодых подошёл к стене, где висела карта психоэнергий, и пальцем, обмакнутым в красную росу, вывел одно слово. Слова были у всех разные — «Москва», «терапия», «сон», «мать», — и это были их первые задания на будущее, розданные задолго до того, как появится первая жертва. Роса высыхала быстро, и уже к перемене стена казалась исписанной не красным, а бурым, будто раны успели затянуться коркой.

В мастерских ниже школ, под сводами, с которых капала инфрароса, кузнецы ковали не металл, а инфраматерию — ту самую аггу, из которой состояли их собственные каррохи. Работали они не по одному, а группами, потому что агга сопротивлялась рукам и требовала согласованного давления многих тел; письмена, выведенные красной росой на стенах, были не украшением, а чертежами, и каждый узор соответствовал определённому изделию. Глядя на такой узор, кузнец знал, что должно получиться, даже если сам ни разу не видел готового оружия.

Среди изделий были и такие, о назначении которых кузнецы не спрашивали. Запрет на вопросы в Друккарге был абсолютным, но подобные изделия вызывали даже у старых мастеров безмолвное недоумение: это были формы, которые, если их оставить в покое, начинали шевелиться — не механически, а так, как шевелится живое, когда не понимает, где находится. Одно такое изделие — длинный, гибкий клинок из спрессованной тьмы — хранилось в отдельной нише, затянутой паутиной. Чтицы Росы говорили, что клинок этот родился ещё до прихода первых игв в Друккарг и что он помнит то, чего не помнит ни один живой; их словам не верили, но ни один игва не решался взять его из ниши, и паутина на ней оставалась нетронутой.

Астерион не спускался вниз, он наблюдал. Стоя на смотровой площадке, он видел город целиком, но не глазами, а той особой, шестой формой чувств, которая позволяла различать движение гавваха по трубам так, как человек различает пульс по венам. Он видел, как в нижних уровнях закипает работа, как уходят на поверхность караваны и возвращаются с полными резервуарами шаввы, как растут новые ярусы цитадели, — и всё это было его, и всё это было правильно.

Позади него раздался звук — сухой, шуршащий, похожий на шелест сухих листьев под чьей-то невидимой ногой. Астерион не обернулся, потому что знал, кто стоит за ним: Игва-Исследователь по имени Ксерат, один из самых молодых в Совете, уже успел проявить себя как выдающийся ум, а его трубчатый рот был оснащён дополнительными чувствительными щупальцами, позволявшими улавливать тончайшие оттенки гавваха — той самой энергии страдания, что питала всё античеловечество.

— Верховный, — произнёс Ксерат.

— Аналитический центр завершил обработку данных по сорок седьмому кандидату.

— Говори.

— Сорок седьмой кандидат — мужчина, пятьдесят три года, русский. Бывший сотрудник органов государственной безопасности. В 1989 году участвовал в подавлении протестов в Тбилиси. В 1991-м — в событиях в Вильнюсе. Затем — длительный перерыв в карьере, работа в частных охранных структурах. В 2008-м — возвращение на государственную службу. Участвовал в операциях на Северном Кавказе. Имеет на счету не менее двенадцати подтверждённых убийств, не считая тех, что остались в статистике как «сопутствующие потери».

Астерион медленно повернулся, и его стебельчатые глаза остановились на лице Ксерата — точнее, на том, что у игв считалось лицом: цилиндрической голове с тремя парами глаз, расположенных по сторонам, и трубчатым ртом, из которого то и дело высовывался раздвоенный язык-щуп.

bannerbanner