Читать книгу Солдатские медальоны (Артемий Мар) онлайн бесплатно на Bookz
Солдатские медальоны
Солдатские медальоны
Оценить:

4

Полная версия:

Солдатские медальоны

Солдатские медальоны

Глава 1


7 рассказов из солдатских медальонов

сборник посвящается всем неизвестным солдатам

22 июня 1941 года они ушли на войну.

Эти рассказы — голоса из медальонов.

Голоса тех, кто не вернулся.

Они оставили нам последнее слово.

Оглавление

«Голоса из камня»(Брестская крепость, июнь–июль 1941)

«Я не трус»(Демянский котёл, апрель 1942)

«Нас осталось трое»(Аджимушкайские каменоломни, июль 1942)

«Стёртые имена»(Ржев, июль 1942 / 2022)

«Ваш отец и муж»(Сталинград, 1942–1943)

«Четыре строки»(Карелия, Суоярвский район, 1942–1943)

«Медсестра»(Сталинск / 1-й Украинский фронт, 1941–1945 / 1985)


Глава 1

«Голоса из камня»

(Основано на реальных надписях, оставленных защитниками Брестской крепости на её стенах в июне-июле 1941 года)

22 июня, 3 часа 15 минут

Иванов проснулся от того, что стена дрогнула. Не во сне — наяву. Он лежал на койке в казарме, и штукатурка сыпалась ему за воротник, мелкая, колючая. В ушах звенело, и кто-то рядом кричал — резко, по-детски. Сел, обхватив голову руками, и не сразу понял, что кричит он сам.

Стена дрогнула снова. С потолка посыпалась известка. Степанчиков уже стоял у пролома, где было окно, сжимая винтовку. Его лицо было белым, глаза — широко открытыми, а за ними полыхало оранжевое небо.

Потом стена качнулась в третий раз, и лампочка под потолком погасла. Стало темно. В темноте — крики. Много криков. Снаружи — хлопки, гул, свист. Где-то совсем рядом, за стеной, женский крик оборвался на полуслове.

Иванов встал. Пол под ногами ходил ходуном. В темноте нашарил шинель, рванул к пирамиде у входа. Пирамида была пуста. Метнулся к соседней. Там стояли две винтовки. Схватил одну, нащупал затвор — сухой, без смазки, но целый. Сунул руку в гнездо для патронов — пусто. За спиной хрипел раненый, кто-то бился в темноте, пытаясь вылезти из-под обломков.

— Патроны есть?! — крикнул он в темноту.

— Возьми на поясе! — ответил голос справа.

Иванов скользнул рукой по поясу мёртвого бойца, лежавшего у пирамиды. Нашёл подсумок — два отделения, в каждом по пачке. Пятнадцать штук в каждой? Нет, три обоймы. Выдернул их, сунул в карман шинели. Сбоку, на ремне, висела граната в чехле. РГД-33. Дёрнул, сорвал с пряжки. Ещё одна была у второго убитого — снял и её.

Выбежал в коридор. Здесь было светлее — где-то в торце горела керосиновая лампа, её тени метались по стенам. В свете лампы увидел лица. Молодые. Старые. В гимнастёрках, в трусах, босиком. Кто-то бежал к выходу, кто-то сидел на полу, обхватив голову руками.

— Снаряды! — крикнул кто-то из темноты. — Снаряды рвутся в казармах!

Иванов понял это по запаху. Смесь гари, кирпичной пыли и чего-то сладковатого. Услышал, как в соседнем помещении, обрушивается перекрытие.

Толкнул дверь и выбежал во внутренний двор. В лицо ударил горячий воздух. Света не было — только вспышки. Длинные, белые, они выхватывали из тьмы фигуры людей, силуэты казарм, чёрные провалы окон. Земля дрожала под ногами.

— Что это? — спросил кто-то рядом. Это был Степанчиков.

Иванов не ответил. Смотрел на крепостные стены. Они стояли серые, тяжёлые. Над ними рвались снаряды, но они держались. И в этот момент он понял: здесь опасно. Им надо идти в подвал.

Попытались спуститься в подвал, но лестницы не было — снаряд пробил перекрытие, и вниз не пройти.

Кто-то крикнул, что в соседней, западной казарме, уцелел склад с боеприпасами и подвал ещё держится. И они побежали туда. Бежали перебежками, пригибаясь. Снаряды ложились справа, слева. Кто-то падал, кто-то вставал. Иванов бежал, не оглядываясь.

Спустились в подвал. Здесь было темно и сыро. Низкий кирпичный свод давил на плечи, пахло плесенью и пороховой гарью. Иванов сел на пол, прислонился спиной к холодной стене и закрыл глаза. Снаружи всё ещё грохотало, но здесь, внизу, звуки были приглушёнными, как сквозь толщу земли.

А потом наступила тишина. Внезапная, звонкая. И в этой тишине он услышал: своё дыхание — частое, рваное.

Осмотрелся. Рядом сидели ещё двое. У одного за ремнём висела сумка с запасными обоймами, у другого — две гранаты РГД-33 с запасными рубашками. Иванов нащупал свой вещмешок: три пачки. Шестьдесят штук. На троих — на день, если стрелять редко.

— У кого сколько? — спросил он.

— У меня две обоймы в кармане, — ответил тот, что с сумкой. — И ещё с полсотни осталось в цинке, там, в казарме. Но к нему теперь не пробиться.

— У меня только то, что в винтовке, — сказал второй. — Пять штук. И гранаты.

— Считай каждый выстрел, — сказал Иванов. — Будем бить только наверняка.

Степанчиков сидел рядом, тоже прислонившись к стене, и смотрел в одну точку.

— Ты как? —Иванов кивнул на рукав Степанчикова.

Степанчиков посмотрел на царапину, провёл по ней пальцем, стряхнул запёкшуюся кровь.

— Царапина. Заживёт, как на собаке. — Вода есть?

Иванов сунул руку за пазуху, нащупал флягу. Она была почти полная. Он открутил крышку, сделал глоток. Вода была тёплой, с привкусом металла, но горло сразу отпустило. Он протянул флягу Степанчикову. Тот взял, глотнул, вернул.

— Надолго не хватит, — сказал Иванов. Он встал, подошёл к узкому окну подвала — оно выходило во внутренний двор. Светало. Серый, мутный рассвет. За окном — дым, тяжёлый, масляный, с запахом горелого кирпича.

Двор был пуст. Только трупы. Вчера их не было. Один лежал лицом вверх, и его открытые глаза смотрели в серое небо. Иванов отвернулся.

Он отошёл от окна, присел на корточки рядом со Степанчиковым.

— Выхода нет, — сказал тихо. — Немцы вокруг. Двор простреливается.

— И что будем делать? — спросил Степанчиков.

— Надо искать выход. Или прорываться. Здесь мы не выдержим — патронов на день, воды на два глотка.

— Иванов, — позвал Степанчиков.

— Что?

— Слышишь? Немцы.

Иванов замер. Прислушался. Снаружи — голоса. Чужие, резкие, с командными нотками. Они приближались.

Он поднялся, подошёл к узкому окну подвала. Сквозь закопчённое стекло увидел: через двор, цепью, шли серые фигуры. В касках. Медленно, с автоматами наперевес.

— К бою! — пронеслось по подвалу.

Они ждали.

Атаку отбили.

Прошло ещё несколько часов. Обстрелы стихли, атак не было, но тишина была тревожной — слишком правильной, слишком чужой. Иванов поднялся, прошёлся по подвалу. В одном из дальних помещений, за низкой аркой, он остановился.

Здесь было теснее, чем в основном зале. Низкий свод почти касался головы. Единственное окно — узкое, под самым потолком — пропускало тусклый серый свет. И в этом свете Иванов увидел стену. Она была исписана. Неровные, глубокие буквы, выцарапанные ножом или штыком. Он подошёл ближе, наклонился, провёл пальцем по строкам, шевеля губами:

«Нас было пятеро: Седов, Грутов И., Боголюб, Михайлов, Селиванов В. Мы приняли первый бой 22.VI.1941 г. — 3.15 ч. Умрём, но не уйдём!»

Иванов смотрел на эти буквы, на фамилии, на дату. 3.15. То же самое время. Те же стены. И они уже знали. Уже написали. «Умрём, но не уйдём».

Он перевёл дыхание и только тогда заметил, что в помещении кто-то есть. В углу сидели трое. Один — в гимнастёрке, без каски, с перевязанной головой. Двое других — в нижних рубахах в пятнах крови, босиком. Они молчали. Просто смотрели на него. Их глаза были странными — не испуганными, не пустыми. В них была та самая спокойная твёрдость, которая бывает у людей, уже принявших конец.

— Кто вы? — спросил Иванов. Голос сел.

Тот, что с перевязанной головой, ответил тихо:

— Пятеро нас было. Двое уже там. — Он кивнул за спину Иванова.

Иванов обернулся. В углу, за ящиками, лежали два тела. Одно — лицом вверх, с открытыми глазами. Другое — скорчившись на боку, лицом к стене. Рядом — пустая фляга. Всё. Ни патронов, ни оружия. Только тела и тишина.

Иванов снова посмотрел на троих живых. Они не отводили глаз.

— Вы не уйдёте? — спросил он. И сам знал ответ.

Тот, с перевязанной головой, посмотрел на него. Взгляд был тяжёлым, но ровным.

— Мы уйдём, — сказал он спокойно. — А Седов и Михайлов? Они здесь останутся?

Иванов хотел сказать: «Они уже мёртвые, их не спасти».

Но он посмотрел в глаза этому человеку и промолчал. Он понял: они написали «Умрём, но не уйдём». Не для врага. Для себя. И они уже ушли, когда дописали последнюю букву.

— Мы на месте, — сказал второй. И кивнул на стену, на фамилии, на слова «Умрём, но не уйдём». — Здесь наше место.

Третий — тот, что держал в руках флягу, — перевёл взгляд с фляги на Иванова. И тихо, без укора, без злости:

— А вы уходите.

Иванов смотрел на них — на троих живых, которые уже были мёртвыми, на надпись, на тела в углу. Потом перевёл взгляд на Степанчикова, который стоял в проёме арки и тоже смотрел.

Мы, попробуем, прорваться ночью, — сказал он тихо.

Тот, с перевязанной головой, кивнул. Без осуждения. Без презрения. Просто кивнул.

Иванов повернулся и пошёл в основной зал подвала. Степанчиков шёл следом.

— Ну? — спросил кто-то.

— Там трое. Они не пойдут.

Он помолчал, потом поднял голову и оглядел подвал. В полумраке сидели люди. Кто-то спал, привалившись к стене. Кто-то смотрел в одну точку. Женщина с ребёнком на руках — ребёнок плакал тихо, но мать уже не пыталась его укачать.

— Слушайте меня! — сказал Иванов громко. Голос его сорвался, но он повторил: — Слушайте все!

Люди подняли головы. Он видел их лица — грязные, измученные, с красными глазами.

—Мы так не сможем. Патронов мало, воды нет. Еды нет. Лекарств нет. Если останемся — умрём. Немцы не лезут, потому что ждут. Они знают, что мы умрём сами. От голода, от жажды, от ран.

Он выдержал паузу.

— Надо прорываться. Ночью. Там, за обводным каналом — лес. Если дойдём — спасёмся.

Он замолчал, давая людям время. Женщина с ребёнком подняла глаза. В них мелькнула надежда — слабая, но живая.

К вечеру в подвале собралось человек двадцать. Военные — кто с винтовками, кто с гранатами, раненые, которых поддерживали под руки. Женщины. Дети. Старики.

Среди них были и те, кто остался. Не все могли идти. Кто-то был тяжело ранен, кто-то — слишком обессилен. Они не говорили «армия вернется». Они просто молчали. И смотрели.

Вышли в полночь. Тихо. Без криков. Пригнувшись, перебежками. Прошли мимо развалин казармы, выбрались к обводному каналу.

— Идём, — прошептал Иванов. — Тихо.

Начали переходить канал — по мелководью. Вода была холодной. Кто-то пил воду. Там, за каналом, был лес. Свобода.

Немцы ждали. И тогда ударил пулемёт — длинно, сухо, из развалин дома на том берегу. Очередь легла по воде, взметнула брызги. Кто-то упал в воду. Закричала женщина — и захлебнулась криком. Дети заплакали, им затыкали рты, но немцы уже слышали.

Люди бросились обратно. Кто-то бежал, кто-то полз, кто-то остался лежать в воде. Пулемёт бил по бегущим, коротко, экономно.

— Назад! — крикнул Иванов. — Назад, в крепость!

В темноте мелькнуло светлое пятно — платье той женщины с ребёнком. Она бежала, прижимая девочку к груди, спотыкаясь, падая на колени. Пули ложились рядом — по воде, по грязи.

— Беги! — кричал он. — Беги!

Она упала. Не удержалась — поскользнулась на мокрых камнях. Упала на бок, прикрывая ребёнка собой. И затихла.

— Что теперь? — кричал Степанчиков.

Иванов посмотрел в сторону церкви. Её силуэт маячил на фоне тёмного неба — массивный, серый, с высокими сводами.

— Туда, — крикнул он. — В церковь.

Пулемёт всё ещё бил с того берега, но теперь — по развалинам казарм, по тем, кто метался в темноте. Иванов пригнулся и побежал. За ним — остальные. Кто-то бежал, кто-то полз, кто-то падал и не вставал.

В церковь вбежали не все. Иванов перевалился через порог, упал на каменный пол, тяжело дыша. Поднял голову, оглянулся. Здесь, в самом высоком здании крепости, собирались те, кто ещё мог держать оружие. Их было немного — человек двадцать. Может, тридцать. Остальные остались там, во дворе, у канала, в подвалах.

В дверях стоял Степанчиков. Рядом с ним — та самая женщина. Она держала девочку, прижимала к себе так сильно, что ребёнок не плакал. Девочка была жива.

Рядом — двое бойцов, которых Иванов не знал по имени. Ещё один раненый.

И всё. Не было старика, который сидел у стены и всё время перебирал чётки. Не было молодого лейтенанта с перевязанной шеей. Не было еще двух гражданских и двух женщин с детьми.

Иванов посмотрел на дверной проём. Там было темно. И тихо. Только ветер задувал внутрь, шевелил пыль на полу.

Он закрыл глаза. И не открывал их долго.

Тех, кто добежал, было втрое меньше.

Прорваться не удалось.


2. Дни

В церкви было темно. Высокие своды уходили в чёрную пустоту. Иванов сел на пол, прислонился спиной к холодной стене и закрыл глаза. Он слышал своё дыхание — частое, рваное. И капли. Мерно. Неотступно. Как отсчёт времени.

Сюда, в церковь, переделанную под клуб, бежали в первые часы войны, когда снаряды рвали казармы и люди искали спасения за толстыми стенами. Сюда, как в самое крепкое здание, стекались выжившие. Но к концу первого дня многие ушли — кто-то попытался прорваться через ворота Цитадели, к своим, кто-то укрылся потом в подвалах казарм, где тоже держали оборону. Несколько групп вышли из клуба этой ночью, и не вернулись.

А сейчас, у этой стены, сидели те, кто добежал. Их осталось мало.

Иванов и Степанчиков сидели рядом. Светало.

Иванов поднялся. Не мог больше сидеть. Хотелось пить, а капли падали где-то рядом — мерно, неотступно, и он пошёл на звук. Прошёл мимо колонн, мимо разбитых окон. Звук вёл его к лестнице на второй ярус. И замер.

Перед ним стоял седой старик. Глаза провалились, лицо изрезано морщинами, волосы белые.

— Кто ты? — спросил он.

И снова всмотрелся в старика. И понял: это он сам. В зеркале. Отвернулся, и пошёл дальше. Туда, где будка киномеханика.

Там было ещё темно. Он провёл рукой по стене, и нащупал царапину. Наклонился, вглядываясь. И прочитал по слогам, шевеля губами:

«Нас было трое москвичей — Иванов, Степанчиков, Жунтяев».

Он отшатнулся. Провёл пальцем по строкам. Край кирпича царапнул кожу. Он не отнял руки. Стоял и смотрел. Отошёл, сел у стены. Закрыл глаза. Потом открыл снова. Надпись не исчезла. Ему казалось, что это мерещится — от усталости, от голода, от всего.

— Степан, — позвал он. — Иди сюда. Сюда, наверх.

Степанчиков поднялся по лестнице, подошёл. Посмотрел. Молчал.

— Это мы? — спросил Иванов.

Степанчиков покачал головой.

— Может, однофамильцы?

— А Жунтяев?

Степанчиков смотрел на стену. Провёл пальцем по буквам — по своей фамилии. Буквы были свежие, выцарапанные недавно.

— Чушь, — сказал он. — Это не мы. Я не писал.

— И я не писал, — сказал Иванов.

— Тогда кто?

Они не нашли ответа.

В тот день они отбивали атаки. Немцы лезли снова и снова, но церковь держалась. Толстые стены, узкие окна. Иванов стрелял, перезаряжал, стрелял снова. Степанчиков был справа, кто-то — слева. Рядом кто-то упал, захрипел. Отбились.

Потери: двое. Иванов пересчитал патроны, разложил на полу перед собой. Три обоймы и россыпь. Сорок три штуки.

Потом нащупал на поясе гранаты. Две. РГД-33. Одна с запасной рубашкой, вторая — простая. Он проверил чеки. Две гранаты — это не патроны. Это последнее слово.

В обед — снова атака. Немцы лезли через южный пролом. Отбились. Людей не потеряли.

Патронов: двадцать восемь.

Тишина наступила с ночью. Сначала стихли выстрелы, потом — крики. Остался только запах гари и пороха.

Утром второго дня. Отбились. Потери: четверо. Патронов: восемнадцать.

Он сидел у стены и смотрел на свои руки. Они дрожали. Желудок давно перестал требовать, только сосало под ложечкой — глухо, неотступно. Пальцы немели, когда он сжимал их в кулак. Воды не было. Фляга опустела ещё вчера. Колодец разбили снарядом в первый день. Выход к реке перекрыли немцы. Он знал — там, за стенами, течёт Мухавец. Вода. Холодная, чистая. До неё сто метров. Или больше. Но до нее не дойти. Стреляли.

Ночью не спал. Сидел у стены и слушал.

Рядом стонали раненые. Снаружи тоже не было тихо. Где-то далеко бил пулемёт — коротко, сухо. Ему отвечали выстрелы. Потом всё стихало. И снова — пулемёт. С другого конца крепости. Крепость ещё держалась.

Иванов закрыл глаза и прислушался. Голоса. Крики. Немецкая речь — резкая, командная. И вдруг — русское: крепкое, матерное, оборвавшееся на полуслове.

Потом — тишина.

И в этой тишине — капли. Где-то рядом, в темноте. Мерно, неотступно. Он слушал их, считал. Одна, две, три… Сбивался.

Он знал: там, в крепости, ещё держатся. Где-то в подвалах, в развалинах. Они стреляют, они ползут к воде, они бьются. Как он. Как Степанчиков. Как Жунтяев.

Он не знал, кто там. Знал только, что они есть. Что он не один в этой ночи.

Но до них — не дойти.

Закрывал глаза — и видел Москву. Мать. Она стояла у плиты, на столе лежал свежий хлеб, завернутый в чистое полотенце. Мать разрезала его — теплый, хлебный, домашний. Горло сжималось. Язык прилипал к нёбу.

Утром открыл глаза, и снова была только стена. И капли. Он так и не нашел воду.

Иванов опустил винтовку. Оглянулся. В центре зала, у колонны, сидела женщина с девочкой на руках. Девочка не двигалась. Иванов подошёл ближе. Увидел кровь на светлом платьице.

Мать сидела, держала её на руках и гладила её по голове, всё гладила и гладила. И не плакала. Слёз не было. Вообще.

Иванов стоял и смотрел.

— Давай помогу.

Она не ответила. Он взял девочку из рук. Она была лёгкая. Совсем лёгкая. Отнёс её в угол, где не было видно от входа, присыпал кирпичом.

Мать так и сидела. Глаза не закрывались. И лицо — беззвучное, неподвижное. Она не говорила, не пила. Только смотрела в одну точку. Иванов перевёл взгляд на девочку в углу. И отвернулся.

На третьи сутки она перестала дышать. Иванов закрыл ей глаза. Не стал её хоронить. Сил не было. Просто накрыл её шинелью. Раненые умирали первыми — от ран, от жажды, от того, что им не могли помочь.

Третьего дня. Отбились. Потери: четверо. Патронов: восемь.

Иванов перестал считать лица. На их место приходили другие — и вскоре их относили в угол к девочке. Он запоминал только руки. Кто мог держать винтовку. Кто мог стрелять.

Следующим утром, когда рассвело, он увидел в углу фигуру — худую, тёмную, прижавшуюся к стене. Человек сидел, обхватив колени руками, и смотрел на стену.

Иванов подошёл ближе.

— Ты кто? — обронил он.

Человек поднял голову. Лицо было бледным, щёки провалились, глаза — красные, воспалённые.

— Жунтяев, — ответил тот. Голос был сухой, безразличный. — Из Москвы.

Иванов замер. Посмотрел наверх, туда, где на стене второго яруса была та самая надпись. Потом снова на человека.

— Ты — Жунтяев? — переспросил он. — Из Москвы?

— Да, — тихо ответил тот.

Жунтяев долго смотрел на Иванова, словно не верил, потом перевёл взгляд на Степанчикова, который сидел у стены. И вдруг лицо его дрогнуло. Глаза расширились. Он попытался встать, но ноги не слушались — он только приподнялся на руках, глядя на них. Протянул флягу.

Иванов схватил её, сорвал крышку. Вода полилась на подбородок, на гимнастёрку, он не чувствовал — пил, глотал, задыхался. Рядом — Степанчиков, тоже тянул руки. Фляга переходила из рук в руки, пока не опустела.

Они, тяжело дыша, смотрели то на Жунтяева, то на пустую флягу.

— Вы… — голос Жунтяева сорвался. — Вы живы?

— Мы? — проговорил Иванов. — А что?

Жунтяев медленно поднялся. Показал рукой наверх.

— Я вас похоронил, — выдохнул Жунтяев, глядя на них. — Там, на стене. — Думал, я один остался.

Он замолчал.

— А вы живы.

Иванов посмотрел на Степанчикова. Тот стоял, потирал руку и молчал.

— Мы не погибли, — сказал Иванов. — Как видишь.

Жунтяев кивнул. Медленно, тяжело.

— Мы же трое москвичей, — сказал Иванов. — Мы живы и вместе.

— Откуда вода? —прохрипел Степанчиков.

— Оттуда, — Жунтяев указал взглядом на Мухавец. — Ночью ползаю за водой. Есть еще фляга.

— Для кого?

— Для всех, — сухо произнёс он. — Но живых всё меньше.

Они стояли и молчали.

Прошло ещё несколько дней. Иванов уже не считал. Ничего не считал. Ни дни, ни патроны, ни людей. Он сидел у стены и просто существовал, пытаясь не потерять сознание.

Он поднял голову и увидел Степанчикова. Тот стоял у стены на втором ярусе, у той самой надписи. В руке у него был осколок кирпича — острый, с красным краем. Он водил им по известняку, медленно, глубоко, выводя буквы.

Иванов смотрел на него. Потом медленно поднялся, подошёл ближе. Прочитал:

«которые обороняли эту церковь, и мы дали клятву — не уйдём отсюда. 1941 год. Июль».

Степанчиков опустил руку. Посмотрел на надпись, потом на Иванова.

— Чтобы знали, — сказал он. — Что мы здесь. Что не ушли. Что поклялись.

Иванов смотрел на стену. Теперь надпись была другой:

«Нас было трое москвичей — Иванов, Степанчиков, Жунтяев, которые обороняли эту церковь, и мы дали клятву — не уйдём отсюда. 1941 год. Июль».

Он перевёл взгляд на Степанчикова. Тот стоял, тяжело опираясь на стену. Лицо было серым, глаза провалились. Но в них была та самая спокойная твёрдость — как у тех троих в подвале.

Иванов посмотрел на него, на его распухлую руку до локтя, на надпись, и ничего не сказал. Только кивнул.

Степанчиков кивнул в ответ. Медленно спустился по лестнице, сел на пол рядом с Жунтяевым. Закрыл глаза.

Иванов ещё раз посмотрел на надпись. Теперь она была закончена.


3. Последняя граната

Продержались еще несколько дней. Патронов осталось два. Солнце уже село, взошла луна — яркая, полная, высветила каждый камень на площади.

Жунтяев подошёл к пролому, посмотрел наружу. Иванов смотрел на него. Жунтяев стоял на фоне лунного неба. Дым рассеялся, и видно было воду — обводной канал, рукав Мухавца. Вода блестела, мутная, но манящая. Жунтяев смотрел на неё, не отрываясь. Губы у него были чёрные, потрескавшиеся. Он облизывал их, но слюны уже не было. Не пили двое суток.

— Воды, — промычал Жунтяев. — Я пойду.

— Не ходи, — ответил Иванов. — Луна яркая. Все видно. Убьют.

— Я ходил, дойду. Побегу.

Он шагнул в пролом, пригнулся и побежал, низко, почти припадая к земле. Спотыкался о битый кирпич, падал, поднимался. Вокруг лежали трупы — он перекатывался через них, не глядя. Чья-то рука, чей-то сапог. Он не смотрел, он просто бежал. Бежал как одержимый.

Иванов видел его фигуру — тёмную на фоне лунного неба. Слышал, как зашевелились немцы. И вдруг с того берега ударил пулемёт. Коротко, сухо. Очередь легла рядом с Жунтяевым, взметнула грязь.

Иванов вскинул винтовку. Передёрнул затвор. Поймал в прицел новую вспышку пулемёта. Выстрелил. Перезарядил. Ещё. Пулемёт на секунду захлебнулся — но застрочил снова. Иванов прицелился, но патронов не осталось.

А Жунтяев бежал. Пулемёт ударил снова. Очередь. Ещё. Жунтяев упал. Лицом вниз, лицом в грязь. Одна рука вытянулась вперёд — к воде. Пальцы судорожно сжались, разжались. И застыли. До воды оставалось шагов двадцать.

Иванов опустил винтовку. Смотрел на неподвижное тело. Потом отвёл затвор. Пусто. Проверил карманы. Тоже пусто.

Перевёл взгляд на Степанчикова. Тот сидел у стены, закрыв глаза, и дышал часто, поверхностно. Его лицо горело. Рана почернела, из-под повязки сочилась сукровица. Он не мог сжать пальцы. Не мог держать винтовку.

— Всё, — выдавил Иванов. — Воды больше нет.

Степанчиков не ответил.

Иванов сжал пустой кулак, потом разжал. На поясе висела граната. Вторую он потратил ещё вчера, когда немцы лезли через пролом.

— Если что, — обронил он тихо, — у нас ещё есть.

Воды не пили четвёртые сутки. Горло болело — каждый глоток воздуха отзывался болью. Губы растрескались до мяса, и когда он шевелил ими, трещины открывались, сочились кровью. Он проводил по ним языком, но влаги не было — язык сам стал сухой и шершавый, как наждак.

На пятый день сердце Степанчикова не выдержало. Иванов заметил это не сразу. Он сидел у стены, смотрел куда-то в пустоту, и вдруг понял: тишина. Слишком тихо. Раньше он слышал, как Степанчиков дышит — сухо, с присвистом, с хрипом. Теперь ничего.

bannerbanner