скачать книгу бесплатно
* * *
Увы, как я не старалась избавиться от роли баловня судьбы и не пыталась доказать всему миру, что стою кое-чего и сама по себе и могу добиться успеха своими силами, мне это никак не удавалось. Мне продолжало чертовски везти. В Москву я уезжала не блудной дщерью, как Александра, а как спасительница семьи, провожаемая благословением родителей. Бремя хлопот, связанных с переездом в столицу, взял на себя Витя. Он решил сделать хорошую мину при плохой игре и внушал окружающим и самому себе, что мой отъезд – это вовсе не разрыв отношений, а всего лишь благородный жест с моей стороны – и к тому же желание закрепить за собой московскую квартиру. Он сражался за мои интересы, как лев. Я его напоследок даже зауважала: перед его бульдожьей хваткой не смогла устоять и бабушка Варя. Как она не крутила, не вертела и не хлопалась в обмороки, ей пришлось-таки подписать дарственную на мое имя. Дело дошло до того, что в какой-то момент Виктор схватил в охапку меня и мой чемодан и потащил нас обоих к входной двери; и хоть бабушка Варя и устроила себе по этому поводу сердечный приступ, но дух ее был сломлен, и она сдалась. Вообще она была уже не та, что раньше, и я в этом очень скоро убедилась.
Не могу сказать, что я совершенно равнодушно следила за тем, как Витя воевал за квартиру и московскую прописку. Я отнюдь не настолько бескорыстна. И подаренные им драгоценности у себя оставила, и деньги на первое время, на обустройство, от него взяла. Витя прекрасно знал, что я не из тех, кого можно купить. В конце концов, в некоторых цивилизованных странах, если женщина проведет с мужем хотя бы год, он обязан после развода содержать ее до конца жизни – или до тех пор, пока она снова не выйдет замуж. Почему бы нам у них не позаимствовать именно этот прекрасный обычай – чтобы женщина получала пенсию за ублаготворение неблагодарного мужика и бесконечные домашние хлопоты? Кстати, интересно, как к этому относятся феминистки – не считают ли они, что женщина должна платить алименты брошенному супругу? Если это так, то мне с ними лучше не встречаться.
А если серьезно, то я прекрасно представляла себе, в какой жестокий мир я вхожу, пускаясь в самостоятельное плавание, и деньги в нем – если не спасательный плотик, то, по крайней мере, спасательный жилет. Я, может, и авантюристка, но не настолько, чтобы плавать среди акул голышом. Удача – удачей, но, чтобы повезло, надо хоть что-нибудь делать! Невозможно выиграть в лотерею, если не купишь заранее ни единого билетика.
Я не стала ждать конца лета, чтобы устроиться на работу, и как только последний чиновник из муниципалитета не устоял перед Витиным напором (а, скорее, перед конвертиком с портретами американских президентов – я не спрашивала) и в моем паспорте появилась отметка с новым адресом, я тут же подключила к делу Вахтанга и папу – и уже через неделю с трепетом душевным предстала пред светлыми очами знаменитой московской профессорши, которая двенадцать лет назад взяла к себе в ординаторы мою старшую сестру.
Клиника профессора Богоявленской находилась в Серебряном Бору, в районе если и отдаленном, то достаточно престижном – чуть дальше начинались роскошные дачи прежней партноменклатуры, ставшие теперь резиденциями новых русских и крупных чиновников-взяточников, которых к новым русским причислить трудно – они скорее старые и ведут свой род еще от героев Салтыкова-Щедрина. Городским властям каким-то образом удалось сохранить за собой небольшой квартал, где среди вишневых деревьев располагались здания обычной больницы скорой помощи. В одном из терапевтических корпусов, на двух этажах, и находилось отделение Центра неврозов и стрессовых состояний.
Аля рассказывала мне, что лучшее в ее работе время – это весна, когда цветут вишни и больные забывают о своих печалях; они влюбляются и чинно прохаживаются парами по психодрому (так ее пациенты прозвали небольшой овальный дворик прямо под окнами отделения), а потом эти же парочки скрываются где-то в в пышных зарослях, и если на них случайно наткнуться, они уже отнюдь не выглядят чинными. Пусть они нарушают режим, говорила Аля, зато им всем хочется жить. Но сейчас мне было не до вишневого сада – меня ждала аудиенция у заведующей Центром Галины Петровны Богоявленской. Честно говоря, я здорово волновалась, пока поднималась вверх по выщербленной лестнице – не на пятый этаж, роковой для Али, а на третий, где в когда-то роскошном кабинете принимала больных Богоявленская.
Я постучалась; меня пригласили войти, но никто не обратил на меня внимания – шла консультация. На стуле лицом к жадно взиравшим на него медикам сидел, придерживая правой рукой костыли, средних лет мужчина кавказского вида – но как выяснилось позже, это был араб: он не понимал ни слова ни по-русски, ни по-английски, а лопотал что-то на французском. Галина Петровна обвела грозным взором своих подчиненных и спросила (видно, не в первый раз):
– Так кто же тут говорит по-французски?
Все скромно потупились. Тогда она перевела взгляд на меня:
– Может быть, вы?
Я почувствовала, что предательски краснею, и отрицательно покачала головой. Кто-то из приближенных Галины Петровны, светловолосый мужчина с кудрявой бородкой, пытался объясниться с арабом при помощи мимики и жестов, и это было так смешно, что, несмотря на серьезность ситуации, я еле сдерживала смех. Наконец, дверь отворилась, и статная дама с седыми локонами и молодым лицом ввела, почти втолкнула в кабинет плешивого мужчину в тренировочном костюме. Это оказался профессиональный переводчик из числа пациентов, и с его помощью дела пошли лучше. Все присутствующие, в том числе и повеселевший араб, с облегчением вздохнули. Через пять минут мне стало ясно, что восточный человек на костылях, представитель какой-то фирмы, сломал себе ногу и был доставлен в травматологию; здесь он замучил врачей жалобами на то, что у него болят зубы. Это было странно, потому что своих зубов у него не осталось – он давно их выдрал все до единого, надеясь, что полегчает – но не полегчало. Травматологи спихнули его психиатрам. Галина Петровна тут же поставила диагноз ("шизофрения, как и было сказано") и назначила лечение, после чего араба отвели, переводчика отпустили, и внимание всех присутствующих переключилось на меня. Богоявленская смотрела на меня вопрошающе, явно не понимая, кто я такая, и светловолосый бородач что-то прошептал ей на ухо.
– Так это ты Лида Неглинкина? – обратилась она ко мне (очевидно, по праву давнего знакомства с моими родителями она решила обращаться ко мне на "ты", как к неоперившемуся птенчику).
Я молча кивнула; в присутствии этой гранддамы мне было как-то не по себе. Она была совсем такая, как я представляла ее по рассказам старшей сестры: пожилая женщина, почти старуха, со следами былой красоты на лице, чересчур вычурно для своего возраста и июльской жары разодетая и раскрашенная. На ее пальцах тускло блестело золото, а голос – резкий, громкий – выдавал безапелляционность суждений и привычку командовать.
– Твой отец звонил мне. Что ж, у нас освободилось место – ушла Лида Аванесова, и я тебя на него возьму. Тем более что ты тоже Лида.
– Лида Аванесова ушла в декрет, – вмешалась статная женщина с седыми волосами. Мне показалось, что я ее узнала – судя по рассказам Али, это была Алина Сергеевна Сенина, старший научный сотрудник.
При этих словах когда-то прекрасное лицо профессорши некрасиво сморщилось, и она сказала:
– Не думаю, что она к нам вернется. А ты, Лида, часом, не беременна?
Я заверила ее, что нет – и не собираюсь заводить детей в ближайшее время; Галина Петровна заметно успокоилась. Меня предупреждали об этой ее странности: она не выносила, когда у ее сотрудников появлялись на свет дети, и считала, что это делается назло ей. Был даже случай, когда она, придумав какой-то пустячный предлог, влепила строгий выговор врачу, у которого родился третий ребенок – она восприняла это как личное оскорбление. Впрочем, это было в давно прошедшие времена, а сейчас кому страшен выговор, пусть даже строгий?
– И еще один вопрос надо уладить. Твой папа мне сказал, что ты учишься в аспирантуре у Ручевского. Но у нас тут свои порядки. Если ты будешь работать у меня, то и руководителем твоей темы должна быть тоже я. Ты согласна?
– Да, конечно, Галина Петровна, я согласна.
В душе, однако, у меня по этому поводу оставались сомнения, только частично развеянные стараниями моего папы и добрейшего Сергея Александровича. Репутация Богоявленской как дамы очень ревнивой – и к чужим успехам, и к успехам своих собственных учеников – давно распространилась в наших тесных психиатрических кругах, и она никогда бы не позволила собирать в своей вотчине материал для конкурирующей фирмы. А конкурентами она считала всех, кто работал в данной области. Родители и Ручевский долго убеждали меня, что я никого не предаю, что это жизнь; однако решающим аргументом послужило то, что в любой момент я смогу вернуться на свою родную кафедру психотерапии, и меня с радостью примут обратно.
На этом, собственно, наш разговор с Богоявленской и закончился; затянутая в черное кружево Галина Петровна куда-то торопилась – впрочем, это было последний ее визит в отделение перед отпуском. Так меня приняли на работу. Можно сказать, мне опять повезло – но стоит ли называть это везением – зарплата около пятисот тысяч в месяц за такую сумасшедшую работу и ответственность?
Впрочем, через месяц мне повезло по-настоящему – хотя это может прозвучать и кощунственно: бабушка Варя, не просыпаясь, ночью тихо отошла в мир иной. Я уже чувствовала, что к этому идет дело – она была слишком тихой в последние дни и не устраивала мне душедробительных сцен, которыми так славилась. По паспорту на момент смерти ей было девяносто два года, сколько же ей было на самом деле, никто не знал; известно было только, что в годы революции, получая новые документы, и наша родная прабабушка, и бабушка Варя убавили себе возраст на пару-тройку годков – на сколько именно, они тут же сами забыли. Так что она могла быть и ровесницей века, и старше. Если я и испытывала угрызения совести по поводу того, как недолго мне пришлось отрабатывать квартиру, то Вахтанг меня быстро успокоил:
– Я думаю, она умерла оттого, что мы лишили ее возможности всех нас шантажировать, и ей стало скучно – она потеряла смысл жизни. Раньше ведь она переписывала завещание если не по два раза на дню, то раз в два месяца – точно. Ты бы видела, как светилось от счастья ее лицо, когда к ней домой приходил нотариус! И еще при этом непременно должен был присутствовать кто-нибудь из членов семьи – желательно тот, кого она в данный момент лишала наследства. Представь себе кислую физиономию тети Саши в ту минуту, когда бабушка Варя диктовала: "Все мое движимое и недвижимое имущество…" Словом, когда она в последний раз переделала завещание в пользу твоей мамы! Я иногда удивляюсь, почему наши родственники не передрались из-за этой чертовой квартиры – наверное, только потому, что она стала казаться всем просто призрачной. Так что живи себе спокойно – просто бабушка отколола свою последнюю шутку, чтобы тебя помучить.
Разбирая вещи после ее похорон, я и наткнулась на дневник Александры – дневник, который перевернул всю мою жизнь и в какой-то момент поставил ее под угрозу. Но обо всем по порядку.
3
Квартира бабушки Вари вся была завалена какими-то допотопными предметами, заставлена дряхлой шатающейся мебелью – родом явно если не из дореволюционных, то из довоенных времен – и, естественно, вся пропиталась терпким старушечьим запахом. При ее жизни у меня руки не дошли до генеральной уборки, хотя я и намеревалась это сделать; похоронив же ее, я поняла, что откладывать больше нельзя – если, конечно, я не хочу потонуть во всем этом древнем хламе.
Дом, в котором я теперь была официально прописана, построен был в сталинскую эпоху пленными немцами и, выгодно отличаясь от зданий массовой застройки – квартиры в нем были относительно просторные, с высокими потолками – тем не менее требовал капитального ремонта, и давно. Текли трубы, то и дело прорывало канализацию, истерлись до предела каменные ступеньки… Так что я не собиралась заниматься облезшими обоями и потолками в потеках – это все могло подождать до тех пор, пока решится судьба самого дома, мне вовсе не хотелось чересчур облегчать жизнь какой-нибудь риэлтерской фирме, которая выкупит его под офисы. Главным для меня было разобраться, что можно выкинуть в первую очередь, чтобы освободить для себя хоть какое-то жизненное пространство. И начала я с большей комнаты, которая когда-то служила моей прабабке гостиной – до появления в ней Али, а потом через некоторое время и меня.
Раскладывающийся диван, на котором я спала, был самым современным предметом в квартире – его купили родители специально для Али. Напротив него у стены стояла софа с потраченной молью обивкой; именно на нее я стала складывать одежду, извлеченную из трехстворчатого старинного гардероба с сильно поцарапанной полировкой. Большинство вещей годилось только в тряпки; тем не менее среди посыпавшегося от времени настоящего шелка прабабкиных нарядов и шерстяных юбок, от которых осталось больше дырок, чем материи, я обнаружила два Алиных платья. Они были в хорошем состоянии, хоть и провисели в шкафу без движения десять лет. Одно из них, из шерстяного крепа кремового цвета, я хорошо помнила – Аля всегда надевала его по праздникам. Я прикинула его к себе и стала перед зеркальной дверцей шкафа; в замутненном от времени стекле я видела только неясный силуэт – можно было подумать, что это сама Аля смотрит на меня из зазеркалья. Я отступила чуть назад – так я казалась тоньше и выше, почти как сестра. Я всегда тайно завидовала ее худобе, хотя поклонники и уверяли меня, что у меня фигура лучше. И прическа у этого туманного изображения выглядела почти как Алина: она обычно носила каре до плеч, у меня же волосы в свободном состоянии падают до середины спины – сейчас они как раз были распущены и закинутых назад концов не было видно; когда же я иду на работу, то подбираю их в какое-то подобие свободного пучка, совсем не модного, в духе тридцатых годов – но мне так нравится, и к тому же это выглядит достаточно солидно.
Да, женщина, глядевшая на меня из глубины старого зеркала, вполне могла быть Александрой, жившей когда-то в этой же квартире и спавшей на той же постели. Я почувствовала, как по коже у меня пробежали мурашки; у меня было какое-то сверхъестественное ощущение, что Аля, ее дух, витает в комнате и как будто хочет мне что-то сказать. В обычное время я в общем-то скептик и не верю в аномальные явления, но тут мне стало не по себе. Пытаясь переключиться, я заставила себя вслух рассмеяться над своими глупыми предчувствиями, бросила платье на пол, схватила в охапку очередную партию ветхих нарядов из шкафа и поволокла их на софу. И ровно через минуту я нашла Алин дневник – как будто она действительно хотела со мной связаться.
В другое время я сказала бы, что толстая общая тетрадка в коричневом переплете попалась мне в руки случайно, но есть все-таки что-то высшее, что определяет нашу судьбу… Она находилась под обивкой софы у стены. Когда я бросила на нее ворох тряпья, то от ворота пожелтевшей кружевной блузки отстегнулась брошка – скорее даже булавка для галстука – и закатилась в дыру в обивке. Я полезла за ней и, засунув в отверстие руку, обнаружила, что сзади пружины разошлись, и между ними оказалось вместительное пустое пространство. "Тайник", – подумала я, извлекая оттуда булавку и кипу каких-то цветных бумажек, которые при ближайшем рассмотрении оказались советскими червонцами, и немилосердно при этом чихая. Интересно, кто это складывал туда десятирублевки? Наверняка сама бабушка Варя, которая, как белка, тут же забыла о кладовых, в которых хранила свои запасы на черный день, и не вспомнила о них ни при одном обмене денег… Но мысль о старых банкнотах тут же выскочила у меня из головы, когда вслед за ними я вытащила из-под обивки тетрадку, исписанную Алиным почерком – его я не могла спутать ни с чьим другим. Я пишу почти так же отвратительно, как Аля, и чуть лучше папы, хотя у всех нас почерки очень схожи. Почти все врачи, занятые бесконечным заполнением историй болезни, отличаются ужасным почерком, который трудно разобрать постороннему. Но я всегда прекрасно понимала руку и свою, и Алину, и папину – а вот мама до сих пор пишет красиво и быстро, но для меня совершенно нечитаемо.
Раскрыв тетрадку, я мгновенно позабыла и об уборке, и о разбросанных по всем углам вещах, и погрузилась в чтение. В тот день я так и не ужинала; и даже улегшись в три часа ночи в постель, я не погасила свет и читала до утра. Дневник моей сестры показался мне гораздо увлекательнее, чем любой роман!
Судя по всему, Аля начала его вскоре после переезда в Москву. У нас с ней была одна общая черточка: когда мы писали письма, то всегда забывали поставить дату. То же относилось и к Алиному дневнику: часть записей было помечено либо просто числом, либо днем недели, про месяц или такую мелочь, как год, Аля иногда и не вспоминала…
Из Алиного дневника:
"8, понед.(8 октября 1984 – Л.Н.) Кажется, я уже
привыкаю к Москве. Московская погода, вернее, непогода
меня удивляет – почему-то здесь осенью еще более сыро и
противно, чем в Питере. Я этого не ожидала; тем не менее,
моя жизнь постепенно налаживается. Не знаю, хватит ли у
меня сил и терпения вести дневник, но так хочется, чтобы
хватило… Когда я была маленькой, то представляла себе,
как я вырасту, стану великой писательницей и все-все, кто
меня ни в грош не ставил, будут мной восхищаться! Старик
Нейман, когда я была в интернатуре в его отделении,
как-то мне сказал: "Аля, пишите! По-моему, это ваше дело
– писать". Может быть, он прав, и мое призвание – не
просто быть "Флоренс Найтингейл", как меня презрительно
называют родные, но оставить после себя что-то, что люди
будут читать и перечитывать, как "Письма из Ламборене"
Альберта Швейцера*[1 - * Альберт Швейцер – знаменитый швейцарский музыкант и философ, уже в зрелом возрасте окончил медицинский факультет и уехал в Африку, где в поселке Ламборене основал больницу для местных жителей.]? А пока – температура близка к нулю,
хоть на дворе и октябрь, почти родное питерское ненастье,
которое совершенно соответствует моему настроению… Все
– на сегодня выдохлась.
Господи, а я-то никогда не подозревала, что Аля мечтала стать писательницей! Она всегда закрывала на ключ свой ящик нашего общего письменного стола – впрочем, это было в ее стиле. Зря старалась: я никогда не интересовалась ее писаниной, будучи в полной уверенности, что это она конспектирует классиков психиатрии. Когда после ее смерти ящик открыли, в нем действительно ничего не оказалось, кроме тетрадей с конспектами. Очевидно, свои первые опыты Аля хранила где-то в другом месте – если вообще хранила. Первые записи в дневнике, вероятнее всего, относилась к осени 1984 года, когда Аля нас покинула. Тогда она была в черной меланхолии…
"15 окт. Я здесь так недолго, а уже успела
возненавидеть И.М.. Наверное, что-то во мне не так, если
я гораздо сильнее умею ненавидеть, чем любить! Вчера ко
мне во время дежурства пришла медсестра Ирина М. и в
слезах рассказала, как И.М. ее "гноит" – якобы потому,
что она единственная из женского персонала отделения
отказывается пойти навстречу его желаниям. Сейчас,
например, он распорядился не начислять ей ее пол-оклада
санитарки за последний месяц, так как у него получился
финансовый перерасход. А ведь ставка медсестры совершенно
нищенская, несмотря на все психиатрические и ночные
надбавки, к тому же Ира действительно убирала в туалетах!
Я бы ей не поверила, если бы до меня еще раньше не
доходили слухи о гаремных замашках Сучкова. К тому же от
него исходит такая отвратительная аура! Вчера, когда мы
встретились в коридоре и он задел меня за руку, у меня
это случайное прикосновение вызвало чувство омерзения."
И.М. – это, скорее всего, заведующий отделением Игорь Михайлович Сучков – очень подходящая фамилия… В наших нечастых беседах со старшей сестрой Аля несколько раз упоминала о нем, сморщив нос. Но особую ненависть он вызвал в нашем семействе позже, когда мы столкнулись с ним после трагической гибели Александры. Послушать его, так не только сама Аля, но еще и мама с папой виноваты в том, что милиция осаждает его отделение… И ни одного доброго слова о трагически погибшей. Общее мнение о нем было единым – скользкий и мерзкий тип.
Как и во всякой клинике, в отделениях Центра работали больничные врачи-ординаторы – "синие воротнички" медицинского мира, труженики, дежурившие сутками напролет – и потому, что на мизерную зарплату после мединститута невозможно было содержать семью, а дополнительные дежурства оплачивались, и потому, что больше работать было некому. Александра, запретив отцу лично переговорить с Богоявленской, могла рассчитывать только на такое место, не больше – хотя и ординаторов не брали без одобрения профессора. Естественно, она подчинялась больничному начальству – в частности, этому И.М. с выразительной фамилией. Сотрудники же всевозможных кафедр, институтов и центров были в положении "белой кости": они вели гораздо меньшее число больных, обычно не дежурили, у них был свободный режим работы и даже библиотечные дни. И, конечно же, более высокая зарплата. Сейчас положение изменилось: наука вообще, и медицинская в частности, совершенно обнищала и потеряла престиж, кандидаты и доктора наук мечутся в поисках частной практики, проигрывая в острой конкурентной борьбе безграмотным шарлатанам, а городское здравоохранение, напротив, под щедрым покровительством московского мэра воспрянуло духом. Так что мне было гораздо выгоднее получать деньги в больнице, а не у Богоявленской – к тому же в этом случае я от нее не слишком зависела.
Несколько следующих страниц дневника Аля посвятила в основном хозяйственным заботам и расчетам: сколько денег у нее уходит на еду, как варить овсяную кашу, чтобы бабушка Варя соизволила поесть, и т.д. Чувствовалась, что Аля, абсолютно сама равнодушная к еде и не занимавшаяся в нашем семейством домоводством (она вечно витала в облаках, и я часто заставала ее на кухне в застывшей позе с полуочищенной картошкой в одной руке и ножом в другой, так что быстрее все было сделать самой), с трудом привыкала к свалившимся на нее новым обязанностям. Наверное, ее поддерживала мысль о великих подвижниках от медицинского мира, справлявшимися с бытовыми трудностями где-нибудь на краю света, среди диких аборигенов. Иногда близость к природе имеет свои преимущества – спасает от капризов цивилизации:
"27 ноя. Сегодня я готова была убить б.В. своими
руками! Позавчера она отказалась есть утром манную кашу,
потому что она жидкая. Вчера – потому что в ней комочки
(откуда она их взяла)? Сегодня швырнула мне в лицо
тарелку с геркулесом и заявила, что она – не лошадь и
овсом не питается, тем более овсом без соли, сахара и
молока. А откуда взяться молоку, если я пришла вчера в
восемь, а бабка может оторвать свою з… от любимого
кресла только для того, чтобы спуститься вниз и
пожаловаться соседкам, таким же вредным старушенциям, как
и она сама, на свою внучку-недотепу (когда я три дня
сидела дома с простудой, то убедилась, что даже в самую
плохую погоду старые перечницы собираются около подъезда
в 11.30 – хоть на пять минут, чтобы обменяться последними
новостями). На самом деле бабкины капризы объясняются
просто: она ненавидит каши, зато обожает яичницу, которую
мне пришлось готовить три дня подряд. А так как
участковый терапевт запретил ей съедать больше одного
яйца в неделю из-за печени (дай Бог мне такую здоровую
печень, как у нее!), то она может рассказывать всем
встречным и поперечным, что я ее травлю."
Бедная Аля! Работать в сумасшедшем доме – и приходить домой в такой паноптикум! Но дальнейшие записи меня заинтересовали больше – они почти целиком были посвящены работе, а бабушка Варя в них почти не упоминалась.
"З0 ноя. Холодно! Сегодня я поняла, что сделала
глупость, выбрав себе шубку на рыбьем меху, когда за ту
же цену можно было купить солидное теплое пальто. В