Читать книгу Окна на Луару (Юлия Арниева) онлайн бесплатно на Bookz (2-ая страница книги)
Окна на Луару
Окна на Луару
Оценить:

4

Полная версия:

Окна на Луару

Вот тут я замедлила шаг. Готовить я любила и, по словам близких, умела. Но кухарку нанимают по рекомендации, как жену берут с приданым; без бумаги от прежних хозяев меня не пустили бы дальше черного крыльца. Да и призналась я себе, застыв под аркадой и глядя, как приказчик раскладывает на лотке севрские чашки, я просто не хотела идти в услужение.

Оставалось одно, это открыть свое дело. А для своего дела — хоть пирожки печь, хоть белье крахмалить — нужен свой угол. Аренда съедает выручку и оставляет тебя вечной гостьей; дом — это дно, от которого можно оттолкнуться.

Эти мысли меня так захватили, что я и не заметила, как зашагала быстрее, пока настойчивое урчание в желудке не напомнило, что ела я последний раз, ужиная в дороге.

Обедала я на улице Бургонь — за общим столом у местного трактирщика, в компании приказчиков и двух каноников. Обед оказался лучше арпажонского, но скучнее этампского: суп с капустой и салом, разваренная говядина с корнишонами да здешнее красное вино — легкое и чуть кисловатое. На сладкое подали печеные груши в вине, и я отметила себе, что сахар здесь не жалеют: город сахароварен мог это себе позволить.

На обратном пути, когда уже сгущались сумерки, на улице Руаяль мне попалось на глаза объявление, приклеенное у ворот красивого нового дома с балконом: «Продается дом со службами, обращаться к привратнику».

Привратник — сухопарый старик в сдвинутом набок парике — окинул мой наряд равнодушным взором и спросил, не оглядываясь:

— Вам кого, мадемуазель?

— Я по объявлению, — сказала я. — Сколько просят за дом?

— Двенадцать тысяч ливров, — ответил он с ленивой скукой и сплюнул под ноги. — И господин хозяин не торгуется.

— Понимаю. Спасибо. — Натянуто улыбнувшись, я пошла прочь, чувствуя, как щеки горят, словно от пощечины. Двенадцать тысяч... Тридцать таких капиталов, как мой.

Вернулась в «Три дофина» я уже в глубоких сумерках, как раз к ужину. За общим столом было шумно. Рядом со мной опустился проезжий торговец скотом в засаленном камзоле и въедливого вида господин с чернильными пятнами на пальцах — судейский писец, судя по выправке.

— Что, мадемуазель, не из здешних? — спросил торговец, едва служанка грохнула перед ним миску с фасолью. — Лицо незнакомое, а плащ парижского покроя. Нынче из столицы все больше с оглядкой едут. Как там, спокойно?

— Спокойно, — ответила я, зачерпывая суп. — Дороги открыты. А вы давно в Орлеане?

— Третий год сюда наезжаю, — хмыкнул он. — Город сытый, да чужих принимает неохотно. Если нет связей или покровителя — останется только на воду смотреть.

— И на цены, — подал голос писец, не поднимая глаз от своей тарелки. — Цены разорительные. В центре жить — останешься без гроша в кармане, а на окраинах у Сантерра, дышать нечем от сажи. Вы, мадемуазель, по делу сюда или к родне?

— Осматриваюсь, — коротко отрезала я, чтобы не пускаться в расспросы, и перевела разговор на погоду и урожай.

Ужин тянулся еще полчаса, но ничего стоящего я больше не услышала: обычные разговоры о ценах на овес, налогах да разливе Луары. Сама стряпня оказалась так щедро сдобрена черным перцем и гвоздикой, что у меня до сих пор щипало язык — здешний повар явно не жалел пряностей, заглушая ими сомнительную свежесть тушеной баранины. Расплатившись и отдав служанке мелкую монету, я поднялась к себе и закрыла дверь на хлипкий крючок.

Вымыла лицо и руки холодной водой из кувшина, с наслаждением расшнуровала корсет, вытащила из волос шпильки и расчесала гребнем спутанные пряди. В темноте комнаты, освещаемой лишь лунным светом сквозь черепичные скаты, я легла в постель. Спала без снов — усталость дороги и стыд от разговора с привратником забрали последние силы.

А утром, едва рассвело, я спустилась на улицу, даже не дождавшись завтрака. И у первого же мальчишки купила газету.

Газета называлась «Афиши Орлеанэ», выходила по пятницам и вмещала в себя на четырех листках скверной печати про весь здешний мир: цены на зерно и вино, прибытие барок, постановление интендантства о дорожной повинности, стихи некоего аббата к свадьбе, объявление о пропавшей болонке испанской породы и два столбца, ради которых я и отдала свои монеты: «Продажа недвижимого имущества» и «Предложения услуг».

Столбец услуг я прочла первым. Требовались: кормилица в почтенный дом, лакей рослый и с рекомендациями, подмастерье к цирюльнику да экономка к одинокому канонику — «женщина в летах, набожная, с отзывами от духовных особ». Во всем этом мире я не подходила ни под одну строчку, разве что под объявление о пропавшей болонке.

Столбец продаж был интереснее. Комнаты и половины домов я отмела сразу, не читая условий: полдома означает соседей, а соседи означают глаза, уши и вопросы. Целых домов в моих пределах значилось три, и после полудня я отправилась по адресам.

Первый дом стоял на улице Бургонь, и в объявлении он назывался «удобным». Показывала его сама хозяйка — вдова стряпчего в трауре такой давности, что черная шерсть успела порыжеть. Она поднималась по лестнице передо мной со свечой, хотя на улице стоял ясный полдень, и это сказало мне о доме больше любого описания.

— До собора два шага, мадемуазель, — подала она голос, заслоняя огонек ладонью. — По утрам слышно, как каноники поют обедню. А каков благовест на Пасху...

— А солнце сюда заглядывает?

— Солнце? — вдова задумчиво нахмурилась, будто я спросила о дальнем родственнике, от которого давно нет вестей. — На Святого Иоанна бывает. Под вечер, если встать у левого окна.

Все остальное тонуло в тени. Улица в этом месте сужалась так, что верхние этажи почти смыкались, окна выходили в глухую стену напротив, а двор оказался каменным колодцем два на три шага, где даже в полдень царил серый сумрак. Из погреба тянуло такой застарелой сыростью, что я не стала и спускаться.

— Стены дышат, — заверила вдова, перехватив мой взгляд на темные потеки у пола.

Дышали они, судя по запаху, давно. И за это унылое жилище просили четыре с половиной тысячи. Я откланялась на второй минуте.

Второй адрес был за южными воротами, на левом берегу, и дом стоил тысячу восемьсот ливров — цена, от которой у меня впервые появилась надежда: почти по средствам. Я перешла мост пешком; ветер с реки трепал косынку, внизу тянули бечевой тяжелую барку, и я загляделась так, что чуть не попала под колеса водовоза. Разгадка столь низкой цены ждала меня за воротами вместе с ветром: он потянул с востока, и я все поняла раньше, чем увидела красильни и кожевенные мастерские. Там мыли, дубили и красили кожи; вода в протоке шла буро-зеленая, а воздух стоял плотный и невыносимо едкий.

Хозяин, кожевник с руками цвета дубовой коры, провел меня по комнатам без вдовьих речей про колокола.

— К запаху привыкают за месяц, мадемуазель, — сказал он, заметив, как я стараюсь дышать через раз. — Жена моя его и вовсе не замечает. Зато вода под боком и глина под ногами даровая.

— А готовить? Тесто ведь впитывает запахи, да и молоко.

— Чего? — не понял он.

— Ничего, — ответила я. — Спасибо, мэтр. Я подумаю.

Думать тут было не о чем: жить в таком месте тяжело, а готовить на продажу и подавно.

На третий день, до встречи с поверенным, я выбралась к рынку. Третий адрес находился неподалеку от Шатле, и торги начинались сразу за углом. Отчасти это требовалось для дела, отчасти же мне просто нужно было отвлечься от листов с объявлениями.

Рынок ошеломлял какофонией звуков еще на подходе. Первое, к чему пришлось привыкать, — еда здесь была живой. Птица не лежала на прилавках: она кудахтала со связанными лапами, билась в корзинах, рыба плавала в чанах с водой. Покупатели бережно подхватывали кур и дули им под перо, проверяя жир с тем же знанием дела, с каким в моем прошлом изучают состав на упаковке.

Молочница наливала молоко из высоких кувшинов и на вопрос «утреннее?» оскорбилась: «Только из-под коровы, отпейте сами». Пили тут же, из общей кружки, переходившей из рук в руки, — я мысленно перекрестилась и сделала глоток: молоко оказалось густым, теплым, с запахом луговых трав.

Масло я выбирала носом: из трех желтых пластов под влажным полотном сливками пах только один, у крайней торговки, его я и купила. Ее соседка проверяла яйца на солнце, поднимая каждое к небу, и за такую проверку, можно брать не глядя.

С мукой вышло дольше. Я растерла щепотку между пальцами, потом другую, из соседнего мешка, потом третью, и мучник начал коситься. Мука была свежая, но серая: отрубей едва ли не на треть.

У торговца колониальным товаром на полке высились сахарные головы в синей бумаге и стоили столько, что щипцы к ним следовало выдавать вместе с нюхательными солями. Рядом стояли горшки с медом, вдвое дешевле, и решение было принято само собой. За солью пришлось идти в особую лавку с решеткой на окне, и ждать, пока ремесленник передо мной расстанется с монетами: «...грабеж... среди бела дня... на том свете им эта габель зачтется...» Соль отвешивали, как аптечное снадобье и я, взяв две унции, вышла с ощущением, что совершила не покупку, а расточительство.

А вот кого на рынке не нашлось, так это привычных продуктов из прошлой жизни. Ни картофеля — вернее, один горшок с ботвой стоял у аптекаря среди диковинных трав, как заморская редкость. Ни томатов: на юге их уже знали, а на севере все еще опасались. Я поглядела на аптекарский горшок с легкой тоской и пошла дальше.

Зато июнь брал свое: на углу продавали землянику — мелкую, темную, бережно уложенную на свежие капустные листья. Пахла она так, что покупатели выстраивались в очередь. Я взяла кулек на один су, добавила стакан черешни и с полной корзиной — мука, яйца, кувшин молока, масло, мед и соль — отправилась наконец к поверенному, чувствуя себя настоящей орлеанкой.

Нотариус принял меня в конторе, заваленной делами по самые подоконники. Он выслушал меня благожелательно, но развел руками раньше, чем я закончила:

— Дом хорош, мадемуазель, спорить не стану. Но торг невозможен.

— Почему же? Три тысячи — цена непомерная.

— Эта цена — плод семейной вражды, — вздохнул он. — Наследников трое. Старший согласен на три тысячи, младший требует три с половиной, а средний вообще против продажи из упрямства и назло старшему. Пока они не помирятся или, упокой их господь, не уменьшатся числом, я не вправе уступить ни су.

— И давно они тянут?

— Четвертый год, — ответил нотариус с тихой гордостью, точно речь шла о затяжной войне.

Я вышла от него с пониманием нравов местных наследников и с неприятным чувством, что хожу по кругу.

Тем же вечером, чтобы день не пропал даром, я отнесла к торговке подержанным платьем — ее лавку на улице Бургонь мне указала мадам Гоше — сверток с алансонским кружевом и одно из двух лионских платьев. Торговка, старуха с глазом опытного оценщика, перебрала кружево и посмотрела шелк на свет.

— Пятьдесят ливров за все, — вымолвила она, не моргнув.

Я молча начала сворачивать ткань обратно.

— Ну-ну, не горячитесь, — старуха придержала сверток костлявой рукой. — Восемьдесят.

— Триста. Это алансон, а не дешевое плетение из деревни.

— Пресвятая Дева, да вы меня по миру пустите... Сто двадцать, и то из почтения к вашей нужде.

Через полчаса торга мы сошлись на двухстах шестидесяти ливрах. Платье это обошлось покойному Ансельму Гранье втрое дороже одной только работы, но покойнику было уже все равно, а мне двести шестьдесят ливров требовались звонкой монетой. По дороге домой я зашла еще к ювелиру под аркадами — не продавать, а только прицениться — и узнала, что за золотые часы с эмалевыми незабудками дадут сто семьдесят, «если ход исправен, мадемуазель». Ход был исправен. Я ответила, что подумаю.

Итого к вечеру третьего дня у меня имелось шестьсот с лишним ливров, стоптанные башмаки и не одного пригодного дома.

В «Три дофина» я вернулась в том расположении духа, в котором в моей прошлой жизни заказывают торт целиком и едят его ложкой из коробки. Здесь коробки с тортами не водились. Зато в моей корзинке лежали мука, яйца, молоко и мед, а внизу, за обеденной залой, топилась хозяйская кухня.

— Мадам Гоше, — сказала я, поймав хозяйку у лестницы, — а пустите меня вечером к очагу? За дрова заплачу.

— К очагу... А готовить-то что будете?

— Блины.

— На Сретенье-то? — она усмехнулась. — До Сретенья полгода в обе стороны.

Я на секунду замешкалась, но память Фанетты тут же подбросила воспоминание: детство, шумная кухня, куда девочки-аристократки сбегали от гувернанток, и старая кухарка, сунувшая маленькой графине в кулачок серебряный экю, чтобы блин перевернулся «на счастье».

— А у меня без праздника, — ответила я. — Для настроения.

— Ну, раз так, то два су за угли, и золу за собой выгрести, — рассудила мадам Гоше и, уже спускаясь, добавила через плечо: — Только сковороду не испортьте, она у меня еще от матери осталась.

Кухня у нее была небольшая: широкий очаг с крюками, полка с медной посудой да выскобленный добела стол. У таза суетилась девчонка-судомойка, домывавшая котел после ужина. Я выбрала на полке сковороду с низким бортом и длинной ручкой, и первым делом отчистила ее золой до розового блеска. Девчонка следила за мной, приоткрыв рот: гостья в приличном платье драила медь и, кажется, делала это с удовольствием.

Настала очередь теста, и вот тут местная жизнь заставила меня приспосабливаться на каждом шагу. Муку я просеяла дважды — сито у мадам Гоше нашлось волосяное, мелкое, и после второго прохода мука посветлела на полтона, а на холстине остался серый холмик отрубей. Три яйца я разбила о край миски и взболтала мутовкой, пучком гладких прутьев: венчиков не водилось, но рука быстро вспомнила, что прутья справляются не хуже. Молоко я влила теплым, сняв с него ложкой сливки в отдельную плошку: пригодятся. Щепоть казенной соли, на вес золота. Ложка меда — сахарной голове я помахала рукой еще в лавке. И под конец — две ложки растопленного масла прямо в тесто, верное средство для любого, кому приходится печь на чужой сковороде.

Тесто я развела до плотности жидких сливок и оставила отдыхать, накрыв холстиной: клейковине нужно время, а углям дозреть. Я разгребла жар ровным слоем, без пламени, и проверила тепло ладонью.

Сало на вилке — вот и вся смазка: провести шкуркой по горячей меди, чтобы зашипело и заблестело. Полковша теста, быстрый наклон по кругу и первый блин у меня, разумеется, вышел комом. Я посмотрела на этот ком с умилением: у жизни, что ни говори, везде свои законы.

Со второго блина дело пошло. Полковша — наклон — тонкая пленка теста схватывается по краю кружевом — подцепить ножом, перекинуть быстрым броском. На третьем блине судомойка уронила ложку в котел. На пятом за моей спиной обнаружилась мадам Гоше, пришедшая проверить, не спалила ли я ее приданое, да так и оставшаяся стоять. К десятому в кухню спустился судейский писец — с пером за ухом, притворяясь, что искал чернильницу.

Стопка росла. Каждый блин я смазывала кусочком масла, наколотым на нож. Верхний я полила медом — он пошел по горячим блинам янтарными струйками — и выложила по краю блюда землянику.

— Садитесь, — сказала я.

Ели молча, а я уже знала, что здесь это высшая похвала. Судомойка держала свой блин двумя руками и слизывала мед с пальцев. Писец забыл про чернильницу. Мадам Гоше съела три, вытерла губы кончиком фартука и смерила меня долгим, прищуренным взглядом.

— Блины и мы печем, — произнесла она наконец, разглядывая край блина. — Но чтоб тоньше кружева и не рвались... В чем тут секрет-то?

— Никакого секрета, — ответила я. — Терпение. И тесту надо дать отстояться. Оно как человек: с дороги не работник.

— Смотри-ка... — Мадам Гоше качнула головой и протянула руку за четвертым. — А ведь верно.

Я ничего не ответила. Разлив остатки молока по кружкам, я присела на край скамьи и быстро придвинула к себе тарелку. Судя по тому, с какой скоростью писец расправлялся со своей порцией и какими глазами косился на блюдо, у меня имелся вполне реальный риск остаться голодной.

Глава 3

Писец, умяв четвертый и подобравшись к пятому, разомлел, подобрел и, облизывая мед с пальцев, осведомился, нашла ли я себе жилье. Я призналась, что третий день хожу по кругу: то цена, то место, то наследники. Он покивал, пожевал губами и вдруг оживился, вспомнив:

— А ведь есть один дом, мадемуазель. У самой реки, возле старого въезда на мост. Бывшее подворье, «Старым паромом» звалось. Шестой год продают, и цена, говорят, смешная. Только я вам его не посоветую.

— Почему же, если цена смешная?

— Так, дом дурной, — вмешалась мадам Гоше, убирая блюдо. — Сарай там сгорел среди ночи, хозяин после помер, не отболев и недели. Стоит теперь пустой, ставни глухие. Добрые люди мимо ходят, шаг прибавляя.

— Несчастливый дом, — подтвердил писец со вкусом и потянулся все-таки за пятым. — За такие деньги в Орлеане курятника не купишь, а этот стоит. Значит, неспроста.

Я слушала, подливая ему молока, и думала о том, что когда-то я снимала крохотную квартиру с окнами на трамвайное кольцо и мечтала о своем жилье пусть даже с «плохой аурой», лишь бы скинули цену. Так что проклятия меня не пугали, больше всего меня пугали цены.

Утром, наскоро выпив кофе с молоком со вчерашним блином, я отправилась к реке. Смотреть дом сразу я себе запретила, решив сперва просто взглянуть на квартал: где стоит, чем живет и чем пахнет.

Утро стояло ясное, с ветерком. Я спустилась по Руаяль, но на мост не пошла, а свернула правее, к пристаням, и, не доходя набережной, остановилась, поведя носом.

Пахло югом. В привычный здешний дух, речной и уксусный, вплетались чеснок, шалфей и горячее оливковое масло. Я свернула в переулок, шагая на запах, и за вторым поворотом нашла источник.

У раскрытой двери низкого дома, во дворике за забором, топилась летняя жаровня. Над углями висел медный котел, а над котлом трудилась женщина: невысокая, смуглая, она что-то мешала в котле длинной деревянной палкой, всем телом налегая на каждый оборот.

— Синьора заблудилась? — окликнула женщина, не прерывая помешивания. Выговор у нее был певучий, с раскатистым «р», а взгляд быстрый и смешливый.

— Синьора шла на запах, — честно ответила я. — Простите. У вас шалфей в масле, я такое сто лет не нюхала.

Женщина просияла, воскликнув что-то по-итальянски в сторону дома, и поманила меня рукой, приглашая пройти.

— Заходите, заходите! Француженки нос воротят, говорят, чесноком несет. А вы, гляжу, понимающая. Пробовали?

— Пробовала. Давно и далеко отсюда.

Ее звали Джованна. Муж и оба сына с рассвета стояли на соборных лесах: штукатуры, лепщики, из Пьемонта, подряжены на два года, а там как господь даст. Пока мужчины лепили французским ангелам завитки, Джованна варила им обед на всю артель: поленту из желтой муки, которую здесь звали заморским зерном и брали у одного-единственного торговца раз в неделю.

— Мука дешевая, брюхо полное, — приговаривала она, отдуваясь и передавая мне палку. — Помешайте, раз понимающая, а я масло догляжу.

Я приняла палку и повела по кругу, чувствуя знакомое упругое сопротивление. Джованна тем временем колдовала над сковородой, где в пузырящемся масле темнели листики шалфея, и косилась на меня с растущим одобрением.

— Ловко. Замужем за итальянцем были?

— За поваром, — уклончиво ответила я, и она захохотала, приняв это за шутку.

Поленту она вывалила на доску дымящимся золотым караваем, полила шалфейным маслом, посыпала тертым сыром из полотняного узелка и отсекла мне ломоть суровой ниткой, растянув ее между кулаками. Я обожглась, подула и все равно обожглась снова. Плотная, зернистая, на зубах едва слышный хруст крупки, и шалфей звенел в масле так, что хотелось зажмуриться. Дома у меня такая получалась через раз.

— Ну? — Джованна вперилась в меня, подбоченившись.

— Совершенство. Только сыра я взяла бы посолонее и не пожалела.

— И я не жалею, когда муж при деньгах! — Воскликнула Джованна, нырнула в дом и вынесла глиняный горшочек, обвязанный пергаментом.

— А это угадаете? — Она зачерпнула ложкой что-то темное, почти черное, и сунула мне под нос, прищурившись.

Я попробовала. Сладко, густо, вкус вина и меда разом. Грушу узнала тотчас, инжир тоже, орехи и подавно. А дальше застряла. Покатала на языке, зачерпнула еще. Джованна нетерпеливо постукивала ладошкой по горшочку. Не мед. Не сахар. Что-то фруктовое, уваренное до бархата, с едва заметной горчинкой...

— Сдаюсь. Груши слышу, орехи слышу. На чем сварено?

— На сусле! — Джованна победно воздела ложку. — Виноградное сусло, увариваем в котле, когда виноград давят. Потом груши туда, инжир, орехи, и вари полдня. Кунья зовется. Всю зиму стоит, едим с полентой, с сыром, а то и просто ложкой, когда никто не видит. Что, не знал такого твой повар?

— Не знал, — призналась я честно. — Его счастье, что не знал. Разорился бы на орехах.

Она снова захохотала, и тут же, посерьезнев, вполголоса поинтересовалась, кто я и откуда, раз хожу одна и разбираюсь в чужой еде.

Я рассказала дозволенное: вдова, из Парижа, ищу дом. Услышав про дом, Джованна оживилась и начала перечислять, загибая пальцы, у кого в квартале что продается, но я, поблагодарив, призналась, что иду глядеть на «Старый паром».

Джованна тотчас отшатнулась, выронив нитку, и размашисто перекрестилась.

— Каза стрегата! — выдохнула она страшным шепотом. — Сглаженный дом! Синьора, там огонь был ночью, сам собой! Хозяин умер, не проболев недели! Наши мальчишки туда камни кидают, и то издали!

— А до пожара? — спросила я. — До пожара дом сколько лет стоял, людей кормил?

Джованна запнулась, соображая. Спор о сглазе явно никогда не поворачивался к ней этой стороной.

— Ну... стоял. Кормил. Свекровь моего деверя там ночевала, когда приехала, еще при старом мосте.

— Вот видите. Полвека кормил, один раз сгорел сарай. У всякого дома, как у всякой хозяйки, бывает неудачный год.

Она глядела на меня долго, приоткрыв рот, а потом покачала головой и пробормотала что-то по-своему, из чего я разобрала только «тэста дура» и не стала уточнять перевод. На прощание она сунула мне в руку теплый сверток с ломтем поленты, взяв с меня слово зайти и рассказать, чем кончится дело со сглаженным домом, и прокричала вслед, чтобы я хоть соли на порог бросила, раз уж такая бесстрашная.

До набережной я дошла, улыбаясь. Здесь начинался тот Орлеан, которого не видно с парадной улицы: причальные тумбы, сходни, штабеля бочек, лес мачт со спущенными парусами. Барки стояли борт к борту, широкие, плоскодонные, груженные так, что вода подступала к самой кромке. По сходням сновали грузчики, и над ближней к мосту пристанью висело в воздухе белое облачко, не желавшее оседать. Туда сгружали муку. Мешки плыли по плечам вереницей, крайний грузчик был бел, как мельник, с бровями из теста, и чихал с таким смаком, что чайки шарахались. Пахло мокрым деревом, смолой, тиной и мучной сладковатой пылью, и все это вместе было так хорошо, что я села на причальную тумбу и минут десять просто смотрела на воду. Спустя, наверное, полчаса, отряхнув подол платья, я направилась в нужную мне сторону.

Дом я увидела сразу, едва повернув голову. За мучной пристанью, во втором ряду от воды, отделенный от набережной узким проулком, он стоял большой, длинный, темный от старости, с высокой крышей и закрытыми ставнями.

— Никак на «Паром» глядите? — спросили рядом.

Возле меня остановилась женщина с корзиной в руках, лет пятидесяти, крепкая, в чистом чепце. Круглое лицо ее глядело внимательно и насмешливо разом.

— Да, — согласилась я. — Вчера добрые люди целый вечер отговаривали. Решила посмотреть, от чего именно меня спасли.

Женщина усмехнулась, оценив, и поставила корзину, под холстиной которой угадывались яйца, на соседнюю тумбу.

— И что напели? Пожар да покойник?

— И сглаз в придачу.

— Сглаз, — фыркнула она, отмахнувшись. — Я тут через два двора живу и всех покойников квартала сама на тот свет собирала, а половину здешних на этот свет принимала: повитуха я. Мадлен меня звать. Так вот, никакого сглаза. Люсьо подворье держал при старом мосте, при старом же мосте и кормился. А как новый мост выше по берегу отстроили, весь проезжий люд туда утек. Года три он бился, закладывался, потом сарай сгорел, среди ночи, с лошадьми чуть беда не вышла. А на Мартынов день его удар хватил. Вот и весь сглаз: разоренье да горе, они кого хочешь в гроб уложат.

— А вдова?

— К дочери в Тур подалась. Наследники сперва цену заламывали высокую, теперь уже смешную просят, а все одно никто не берет.

Я смотрела на темные ставни, за которыми дом спал шестой год, и чувствовала, как во мне поднимается азарт.

— А по-моему, — сказала я, — дом просто давно не топили.

Мадлен повернулась ко мне всем корпусом, оглядела заново, башмаки, руки, лицо, и хмыкнула с одобрением.

bannerbanner