
Полная версия:
Собрание рассказов: Мрачные истории
Погибли миллионы... мир в дыму.
— И что ж за боги вы... — бледнея ликом,
Запрятал бог испуганный свой вздох.
— Мы те, кому в величии диком
И целого пространства мир убог...
— Вы существа, восставшие из Тьмы,
Из Тартара, из царства Небытия...
— Ты прав, ведь хаос сеем всюду мы,
Грехи свои безбожные не тая.
— Когда ж насытитесь? Когда придет финал?
— Известно то, пожалуй, только Богу...
— Но раз вы Боги, кто ж ваш идеал?
— Кто Бог — не знаем, потеряли мы дорогу.
Но вспомним, коль обрушится скала.
— Так, значит, истинный Господь покинул вас...
— Какие страшные, тяжелые слова...
— Века, что ты назвала в этот час...
С какого мига бросил Он творенье?
О, если бы понять могли и мы,
Когда в полях угасло вдохновенье,
И вы остались посреди зимы...
Неужто в будущем вы глубоко одни?
— Не знаю я. В пучине гаснут дни...
— Сама-то веришь?
— Во что?
— В богов? В себя? В свои ладони?
— Не знаю веры в этом черном лоне...
Но истину постигла я с тобою.
— И что ж открылось пред твоей душою?
— Что Вера — наш единственный оплот.
Пока мы верим, Бог вовек живет.
— Глаголешь истину, а значит — твердо веришь.
Бог есть в тебе, пример тому — наш час.
— Так, значит, не напрасно силы меришь,
И свет святынь еще внутри не гас?
Я поняла: в нас скрыта Божья плоть,
Божественность мы делим со вселенной,
Ее хранит и губит человек...
— Задача ваша — удержать бесценный
Священный щит на ваш недолгий век.
— Легко сказать, когда разрушен свет...
— Так отчего же сложно? Вы начните
С терпения к израненной Земле.
Пока жива она, жива и нить,
Что искрой святости сияет во мгле.
Вы перестаньте мать свою губить.
— Я поняла, и я тебе внимаю,
Но как заставить верить остальных?
— Не важно, верят ли, черты мои слагая,
Ты верь сама среди дорог земных.
Без горьких слез, без страха и тоски,
В себе самой священный свет неси.
Мессией стань, коль истины ростки
Сумела ты от гибели спасти.
Вернись к себе, живи, забудь про страх,
Ведь звания богов вы недостойны,
Хоть высший дар держали вы в руках,
Но души ваши глухи и беспутны.
Он выжжен в вас до пепла, до золы.
— Но что же мы в безумии потеряли?
— То, что бездумно скинули с горы,
Когда святое имя обменяли,
Лишив его божественной игры!
— Ну говори же, тайну унесу я!
— Вы, люди, Человечность потеряли...
Когда вернете верность алтарю —
Тогда вернемся Мы в земные дали,
И я пред вами небо отворю.
Последний слог растаял на губах,
Умолкло море, замер крик бескрылый.
Остался только золотистый прах
Там, где бессмертный бог стоял красивый.
Его фигура соткалась в лучи,
Вобрала солнце, лозы, шепот ветра.
И оливковая роща из парчи
Вдруг обернулась дымкой пред рассветом.
— Прощай, дитя... — донесся вздох волны.
— Настанет день — и мы вернемся сами...
Вспышка ослепительного, невыносимо яркого света ударила по векам.
Я резко открыла глаза и села на кровати. Грудь тяжело вздымалась, сердце отсчитывало безумный, чечеточный ритм, а пальцы судорожно сжимали одеяло. Солнечный луч из окна нагло резал глаза, безжалостно вырывая меня из объятий ночи.
На прикроватной тумбе мерно, раздражающе тикали часы. Было ровно семь утра.
Я потерла виски, пытаясь ухватиться хотя бы за хвост ускользающего видения. Песок? Море? Юноша с медными кудрями? Кажется, там были какие-то стихи... Боже, ну и бред же приснится перед экзаменами.
— Так, ладно, — пробормотала я себе под нос, сбрасывая ноги на холодный пол. — Вера, надежда, человечность... Какие еще, к черту, мессии? Мне бы сейчас пару по истории пространственных искусств пережить и не перепутать на зачете дорический ордер с ионическим.
Кофемашина на кухне зашумела, наполняя квартиру спасительным, приземленным ароматом XXI века. Мама-Гея за окном привычно гудела автомобильными пробками и удушливым смогом, а я, напрочь позабыв о том, что этой ночью спасала мир, поплелась чистить зубы, на ходу листая ленту в телефоне.
В конце концов, боги богами, а дедлайны в университете никто не отменял
Анатомия Милосердия
Антиутопия · психологический хоррор · боди-хоррор · 18+
Человек способен пережить почти любую боль, если верит, что впереди его ждёт спасение. Самое страшное начинается, когда спасение оказывается частью пытки.
Золотая плоть
В первое утро после операции Феликс Райхт заплакал из-за собственного большого пальца.
Он лежал под белой простынёй, наблюдая за рукой, поднятой над одеялом. От катетера на тыльной стороне кисти тянулась прозрачная трубка; на указательном пальце темнел зажим пульсоксиметра. У изголовья мерно попискивал монитор - бесстрастно, словно регистрировал не возвращение человека к жизни, а очередную строку в медицинском отчёте.
Феликс медленно согнул большой палец. Под кожей сдвинулось сухожилие, сустав изменил положение, подушечка коснулась ладони. Он ждал боли — укола, жжения, электрического разряда, любого сигнала, который напомнил бы о повреждённой нервной системе и четырёх годах, когда собственное тело стало территорией, куда он не мог попасть без чужого разрешения.
Но пришло только движение. Не воспоминание о нём, не мысленная картинка - настоящее ощущение: палец сгибался по его воле.
Феликс повторил попытку. На третий раз движение вышло слишком резким; он испуганно разжал ладонь и замер, прислушиваясь к себе. Ничего не сломалось. Сустав остался на месте, сухожилие скользнуло обратно. Всё работало с такой естественной простотой, что это казалось жестокостью: оказывается, тело всё ещё могло ему подчиняться.
Он сжал ладонь в кулак.
— Чёрт возьми, - прошептал он.
Смех сорвался в судорожный всхлип. Феликс прижал свободную руку ко рту, отвернулся к стене, но слёзы уже текли по вискам, впитываясь в подушку.
Он плакал не от боли. Боль была ему знакома: тупое давление в спине, жжение в мышцах после пассивной разработки суставов, странные покалывания, вспыхивавшие без причины и исчезавшие прежде, чем он успевал определить их источник. Он знал и участки тела, от которых не приходило вообще никаких сигналов. Но сейчас он плакал из-за пальца — из-за крошечного движения, о котором прежде даже не задумался бы.
Четыре года. Он научился измерять время не календарём, а переворачиваниями, процедурами и ожиданием помощи. Дни складывались в один и тот же порядок: лекарства, завтрак, упражнения, чужие голоса, гигиена, сон. Иногда привычную последовательность нарушали звонок, визит близкого или очередное обещание нового лечения. Потом всё возвращалось на место.
Тело оставалось живым, но больше не отвечало на просьбы. Руки слушались лишь отчасти; пальцы быстро уставали, точные движения почти не удавались. Ноги ощущались тяжёлым продолжением туловища. Мышцы теряли объём, суставы становились тугими, кожа - уязвимой. Врач объяснял, что неподвижность не означает покоя: без нагрузки ткани перестраиваются, а кости лишаются необходимого механического воздействия. Феликс запомнил термины, но не понимал, насколько беспощадно организм приспосабливается к жизни, которую ему оставили.
Он помнил, как впервые попросил почесать нос и не смог сделать этого сам. Медсестра улыбнулась - не зло, скорее из неловкости, - коснулась его лица и спросила, нужно ли ещё что-нибудь. Феликс ответил, что нет, а потом долго смотрел в потолок.
Он привык к чужим рукам: к тем, что поднимали его за плечи и бёдра, переворачивали на бок, застёгивали рубашку, мыли кожу в складках тела и проверяли, не появились ли пролежни. Привык ждать, объяснять, просить. Научился благодарить раньше, чем понимал, за что именно, и извиняться за собственное существование.
Теперь он мог согнуть палец.
Феликс снова поднял руку к свету. Слёзы мешали видеть, но он не отводил взгляда. Под кожей проступали сосуды, при движении обозначались сухожилия. Он осторожно коснулся большим пальцем подушечки указательного, почувствовал мягкое сопротивление тканей и сухую шероховатость кожи. Мир возвращался через прикосновения - и от этого казался невыносимо прекрасным.
— Можете не торопиться, господин Райхт.
Феликс вздрогнул. У окна стоял доктор Северин Гримм: высокий, безупречно прямой, с серебристыми волосами, зачёсанными назад. Светлые глаза казались почти бесцветными. На белом халате не было ни пятна, ни складки. Гримм не выглядел ни уставшим, ни торжествующим. Он смотрел на пациента с вниманием коллекционера, рассматривающего наконец законченную работу.
За его спиной начиналась осень. Клиника стояла за городом, среди ухоженного парка. Золотые кроны клёнов и каштанов отражались в окне, а влажные листья сбивались в тёмные полосы вдоль дорожек. Раньше Феликс не любил осень: она забирала привычный мир постепенно, почти незаметно. Но теперь он мог повернуть голову сам, поднять руку, рассмотреть складки на ладони. Он мог снова принадлежать себе.
— Я чувствую руку, - сказал он.
— Разумеется.
— Нет. Вы не понимаете. Я чувствую её всю.
Он коснулся скулы, провёл пальцами по подбородку и прижал ладонь к горлу. Под кожей двигались мышцы; при глотке они смещались и расслаблялись. Под пальцами пульсировала сонная артерия - глубокий, размеренный толчок крови. Феликс отдёрнул руку.
— Здесь тоже. Я чувствую, как бьётся кровь.
— Вы ощущаете пульсацию сосуда и движение окружающих тканей. Мозг получает сенсорные сигналы от нового тела. После проведённого вмешательства это ожидаемо.
— Нового тела, - повторил Феликс.
Он рассмотрел руки. Они были длинными, молодыми, с гладкой кожей и крепкими запястьями. На костяшках не было знакомых пятнышек, ногти казались безупречными. При сгибании пальцев под кожей двигались сухожилия. Руки выглядели сильными - и чужими.
— Они действительно мои?
— Теперь - да.
Гримм опустил взгляд на руки Феликса. На несколько секунд его внимание задержалось на пальцах - слишком долго для обычной проверки послеоперационной чувствительности. Он осторожно поправил положение кисти, словно хотел убедиться, что она лежит правильно, и тут же убрал руку.
- Вам непривычно, - сказал он. - Это естественно. Не пытайтесь сразу воспринимать тело как нечто полностью освоенное.
Феликс посмотрел на свои пальцы.
- А вы воспринимаете его именно так?
Гримм поднял глаза.
- Я воспринимаю его как организм, который необходимо поддерживать в рабочем состоянии.
Ответ прозвучал безупречно. И всё же Феликсу показалось, что доктор ответил не совсем на тот вопрос, который ему задали.
— А ноги?
— Попробуйте.
Феликс напряг бедро. Под одеялом едва заметно изменился контур, и он не был уверен, что не принял желаемое за действительное. Он повторил попытку. Мышцы отозвались отчётливее; колено приподнялось, простыня натянулась над голенью. Пальцы стопы сдвинулись, и Феликс почувствовал движение одновременно изнутри и снаружи - будто тело заговорило на языке, который он почти забыл.
— Обеими? - спросил он.
— Обеими, господин Райхт.
Феликс резко вдохнул. Сердце застучало так сильно, что монитор зачастил вслед за ним. Он хотел плакать, смеяться, немедленно проверить каждую мышцу — всё сразу.
— Не торопитесь, - сказал Гримм. - Вам потребуется время, чтобы привыкнуть к сенсорной нагрузке. Даже простые движения могут быстро утомлять.
— Я могу двигаться.
— Да.
— Я могу чувствовать.
— Да.
Феликс посмотрел на доктора. Он хотел знать, сможет ли ходить, держать чашку, застёгивать пуговицы, самостоятельно принимать душ. Сможет ли выйти на улицу и почувствовать дождь на лице. Но больше всего он хотел вернуть право не думать о каждом движении - чтобы тело перестало быть препятствием между ним и миром.
— Сколько я могу так прожить?
Гримм подошёл к кровати, проверил фиксацию катетера и взглянул на монитор.
— Ваша программа предусматривает девяносто дней активного использования тела. Затем мы оценим состояние и примем решение о следующем этапе.
Девяносто дней. Для прежнего Феликса это был короткий срок. Теперь - девяносто утр, когда он сможет сам откинуть одеяло, девяносто вечеров без необходимости просить кого-то повернуть его на бок.
— А если всё будет хорошо?
— Обсудим продление. При условии, что результаты обследований позволят продолжить программу и вы будете соблюдать все требования.
Феликс услышал оговорки, но не придал им значения. Условия можно соблюдать, обследования - пройти. Он готов был терпеть любую реабилитацию, лишь бы у него не отняли это тело раньше времени.
— Доктор, я не знаю, как вас благодарить.
Он говорил искренне. За четыре года Феликс научился различать жалость, неловкость и усталость близких, которые всё реже приходили, хотя каждый раз обещали скоро вернуться. Он не винил их - по крайней мере, старался не винить. Жизнь продолжалась для всех, кроме человека у больничной постели. Даже любовь не могла бесконечно стоять на месте.
Гримм не смотрел на него с жалостью, не говорил «держитесь» и не обещал, что всё наладится. Он предложил возможность, которой никто другой не дал. Как не благодарить человека, вернувшего тебе тело?
Доктор едва заметно улыбнулся.
— Не нужно благодарить меня сейчас. Вы ещё не понимаете, что именно получили.
В его голосе не было угрозы - только спокойствие, почти нежность. Феликс принял это за скромность и не стал задавать вопросов. Позже он вспомнит фразу дословно: ровный голос, мягкий свет, холодную манжету рубашки на запястье. Тогда предупреждение покажется очевидным. Но в первое утро после операции он ещё не умел отличать заботу от предостережения.
Ему было достаточно большого пальца.
Он снова согнул его и прислушался к движению сухожилий. Каждое ощущение было крошечным, почти смешным в своей обыденности, но Феликс принимал их осторожно, как человек, который после долгого голода боится проглотить слишком большой кусок.
За окном осень светилась золотом. Солнце легло на подоконник и осветило поднятую руку. Кожа казалась почти прозрачной; под ней проступали тонкие сосуды и тени сухожилий. Живая анатомия работала по его воле - и всё же Феликс не знал, что именно сделали с ним, чтобы вернуть это ощущение.
Он подумал, что осень может быть прекрасной. Что жизнь способна начаться заново. Что впереди ещё достаточно времени.
И не заметил, как золотой лист отделился от ветки, упал на мокрую дорожку и прилип к земле.
До аварии
До аварии Феликс Райхт работал инженером-конструктором во Фрайбурге. Он проектировал детали промышленного оборудования, где малейшая ошибка в расчётах могла обернуться поломкой, простоем или чьей-нибудь травмой. Он любил чертежи за их честность: металл не притворялся прочнее, чем был, а конструкция подчинялась законам, которые можно было проверить.
В сорок один год Феликс считал себя счастливым. У него была работа, в которой он разбирался, квартира с большими окнами, родители, которым он звонил по воскресеньям, и несколько друзей, с которыми можно было провести вечер без необходимости заполнять каждую паузу. Он любил крепкий кофе, порядок на рабочем столе и инструменты, у которых было своё место. Каждую осень уезжал на выходные в горы - просыпался в холодном гостевом доме и выходил наружу, пока остальные завтракали. Воздух пах мокрой корой, хвоей и землёй. Феликс думал, что впереди у него ещё много таких осеней.
Вечером шёл дождь. На загородной дороге асфальт блестел под фарами; дворники размазывали по стеклу воду, радио негромко бормотало на фоне мыслей о работе. Встречный грузовик занесло на его полосу.
Феликс увидел, как тёмная масса поперёк дороги перекрывает путь. Он резко вывернул руль, пытаясь уйти от столкновения и не задеть маленькую машину впереди. Шины потеряли сцепление с мокрым покрытием. На миг показалось, что автомобиль выровняется, - затем перед ним выросло бетонное ограждение.
Удар пришёлся сбоку и спереди. Ремень вдавил Феликса в кресло, голова резко мотнулась, шея согнулась под неестественным углом. Боль вспыхнула ослепительно; треск стекла, удар подушки безопасности и скрежет металла слились в один глухой грохот.
Он попытался вдохнуть, повернуть голову, пошевелить руками. Пальцы оставались согнутыми на руле. Феликс приказал себе разжать их.
Ничего.
Он попробовал снова.
Ничего.
Позже врачи объяснили: тяжёлое повреждение шейного отдела спинного мозга, на уровне C4-C5, нарушило передачу нервных сигналов. Речь шла не о кости, которую можно зафиксировать, и не о мышце, которой достаточно дать время восстановиться. Пострадала система, связывавшая его с собственным телом.
Конечности остались на месте. Сначала это казалось утешением: руки, ноги, плечи и колени выглядели прежними. Но тело больше не выполняло привычных приказов. Иногда прикосновение едва ощущалось; иногда вместо него возникало жжение или электрический разряд, словно оголённый провод касался кожи изнутри. Мышцы сокращались сами по себе, стопа дёргалась, живот напрягался без причины. Врачи объясняли, что после повреждения спинного мозга рефлексы могут сохраняться или становиться чрезмерными. Феликс запоминал каждое объяснение: ему хотелось верить, что понятый механизм можно исправить.
Первые месяцы он верил в реабилитацию. Терпел пассивные растяжки, электростимуляцию, осваивал кресло и специальные приспособления. Если сегодня удавалось удержать предмет на секунду дольше, чем вчера, - это был прогресс. Если упражнение причиняло боль, он спрашивал, какая боль допустима, а какая требует остановиться. Он читал медицинские статьи, требовал объяснять результаты обследований без упрощений. Не хотел, чтобы его жалели. Хотел, чтобы с ним работали.
Но месяцы шли, а границы возможного почти не сдвигались. Тяжёлая тетраплегия оставалась с ним: он не мог стоять и ходить, движения кистей были крайне ограничены, а чувствительность стала непредсказуемой. Повреждение нервных путей затронуло и работу внутренних органов. То, что раньше требовало одного движения или едва заметного сигнала организма, теперь подчинялось расписанию процедур и чужой помощи.
Постепенно Феликс перестал спрашивать, когда вернётся к прежней жизни. Он начал спрашивать, что ещё может сделать сам.
Он не считал себя чудовищем и не думал, что инвалидность лишила его человеческой ценности. Он видел людей, которые находили новые привычки, занятия и способы быть рядом с близкими. Но он знал и другое: каково лежать ночью в темноте и не иметь возможности самостоятельно повернуться на бок.
Его раздражала не помощь, а ожидание. Необходимость просить, объяснять, а потом слушать, как за дверью кто-то смеётся или заканчивает работу, пока его просьба остаётся без ответа. Иногда он злился на уставших медсестёр, иногда - на друзей, которые жаловались на мелочи, словно его прежняя жизнь всё ещё была доступна по одному усилию воли. Потом ему становилось стыдно. Он извинялся и снова старался быть удобным пациентом.
Самым тяжёлым было не отсутствие ходьбы. Каждое действие теперь требовало чужого участия, а каждый день напоминал, сколько вещей раньше происходило без всякого внимания: встать, подойти к окну, налить воды, застегнуть рубашку, выйти на улицу просто потому, что захотелось воздуха. Эти действия не казались свободой, пока он не потерял их.
Поэтому, когда Йонас впервые заговорил о Северине Гримме, Феликс отреагировал раздражением.
Они сидели в его квартире. За окном стекал осенний дождь, а кофе в одной из двух чашек давно остыл. Йонас вертел в пальцах визитку, словно не знал, как начать.
— Я слышал о человеке, который занимается восстановлением нервной ткани, - сказал он.
— Таких много.
— Этот работает иначе.
— Обычно это значит, что он берёт больше денег.
Йонас положил карточку на стол. Он видел людей, приходивших к Гримму на консультации. Некоторые возвращались домой; другие исчезали из публичной жизни. Ходили слухи о пациентах, которые снова начали ходить после травм, считавшихся необратимыми.
Феликс усмехнулся. Если бы кто-то научился восстанавливать повреждённый спинной мозг, об этом знали бы нейрохирурги всей Европы. Йонас не спорил: у него не было публикаций, проверяемых данных или возможности отличить слухи от фактов. Но он всё равно принёс визитку, потому что видел, как Феликс всё реже встречался с друзьями и всё чаще отказывался говорить о будущем.
На карточке значилось: SEVERIN GRIMM, INSTITUT FÜR NEUROREGENERATIVE MEDIZIN. Под названием стояла фраза: «Не каждое тело является приговором».
Феликс долго смотрел на неё. Формулировка не обещала исцеления, но оставляла место для надежды - и человек в его положении легко заполнял это место тем, чего ему отчаянно не хватало.
Он ещё не верил Гримму. Но впервые за долгое время допускал, что существует вопрос, на который пока не знает ответа.
Через три дня он позвонил в институт. Через неделю получил приглашение на консультацию, а ещё через две - документы экспериментальной программы. Там говорилось о сложном вмешательстве, индивидуальном подборе условий, длительном наблюдении и рисках, которые невозможно оценить с точностью стандартного лечения. Некоторые пункты были расплывчатыми; Феликс перечитывал их, подчёркивал карандашом и задавал вопросы.
Гримм не обещал лёгкого пути. Он говорил о неизвестных последствиях, строгом протоколе и необходимости соблюдать условия. Осторожность доктора произвела впечатление: он пользовался понятным Феликсу языком рисков, этапов и ограничений. Где не мог дать однозначный ответ, признавал неопределённость.
По крайней мере, так Феликс воспринимал их первые беседы. Он не знал, какая часть правды осталась за пределами кабинета, почему в институте так тщательно охраняли конфиденциальность и отчего некоторые вопросы вызывали долгие паузы.
Через три недели он подписал контракт. Подпись вышла неровной: пальцы плохо удерживали ручку, и последняя линия фамилии ушла вниз. Феликс перечитал пункты о сроках, обследованиях, обратном вмешательстве и медицинском наблюдении. Ему казалось, что он соглашался не на неизвестность, а на эксперимент с обозначенными границами. Он собирался проверять результаты, следить за изменениями и требовать объяснений - оставаться собой, человеком, который не принимает конструкцию на веру, пока не понимает, как она устроена.
Через месяц его привезли в клинику. Он помнил мокрые деревья за окном автомобиля, холод у входа, белый свет коридоров и запах антисептика. Помнил вопросы о боли, чувствительности и лекарствах. За дверью палаты осталась прежняя жизнь, но он не думал об этом как о прощании: собирался вернуться через девяносто дней.
Он представлял, как сядет на край кровати, поставит ступни на пол и встанет. Как выйдет на улицу, почувствует землю под подошвами и холодный воздух на коже. Он не мечтал о подвиге.
Ему хотелось открыть дверь самому.
Теперь Феликс лежал на больничной кровати и сгибал пальцы. Мышцы отзывались на волю, кожа двигалась над суставами, а ладонь ощущала тепло и упругость тканей. Всё это было правдой. Именно поэтому он ещё не понимал, как мало знал о том, что с ним сделали.

