
Полная версия:
Пепел и Свет
Речь Ларри была скованной, тяжелой: он говорил отрывисто, короткими фразами, избегая сложных предложений. Порой Джон ловил себя на мысли, что не понимает, о чем именно хотел сказать сын.
Ларри никогда не жаловался. Никогда не просил. Он словно интуитивно знал: в этом доме просьбы лишние, как лишние слова в партийных отчетах. Иногда Джон замечал, как мальчик смотрит в окно – долго, неподвижно, будто там, за стеклом, начинается другой мир, где все иначе. Но стоило Джону приблизиться, как Ларри отводил глаза и уходил вглубь комнаты, в свой безмолвный футляр. Даже в доме, полном взрослых, Ларри оставался один. Среди заботы без тепла. Среди разговоров без смысла. И в его маленькой груди медленно росла тишина – та самая, которую однажды так трудно будет разрушить.
Он рос. Не живя – существуя. Не стремясь – выжидая. И внутри этого маленького тела медленно формировался человек, который еще не знал, кем он станет. Но уже знал, что в этом мире нельзя надеяться ни на кого.
* * *Однажды вечером, в мутной тишине кухни, перебирая трескучие радиочастоты, он услышал:
– Сегодня судом города Светлостана гражданка Сара Пранкер признана виновной в мошенничестве в особо крупных размерах, хищении государственного имущества и обмане граждан с использованием служебного положения. Приговор: пятнадцать лет лишения свободы с отбыванием наказания в исправительно-трудовой колонии строгого режима.
Голос диктора был сухим, без капли эмоций. Строки приговора звучали, как удары молота по камню. Джон сидел, обхватив голову руками. Слова расползались в воздухе, пропитывая стены, пол, стекло окна – все было похоронено в этих холодных фразах. Он знал: он больше никогда не вернет ее к ответу. Не заставит объясниться перед теми, кого она обманула. Не компенсирует друзьям украденное, не вернет им то, что исчезло вместе с ее легкими шагами и ложью. Но главное – он не вернет имя. Его имя.
Она брала в долг, улыбалась, обещала, действовала – прикрываясь им. Джоном. Его честностью, его репутацией, его доверием. И теперь они – те, кто когда-то называл его другом, – смотрели на него иначе. Словно он сам был соучастником.
Словно он позволил. И это жгло сильнее, чем сам обман.
Он никогда не устроит ей публичной порки, которую она заслужила. Никогда не соберет их всех, не назовет все вслух, не заставит ее стоять среди тех, кого она обокрала – не только в кошельках, но и в вере. Но внутри он знал: она обворовала не их. Она обворовала его. Его имя, его тишину, в которой раньше жили доверие и сила.
Он поднялся медленно, как старик, подошел к кроватке Ларри. Мальчик спал, мирно сопя во сне. Джон больше никогда не вернет мать сыну, а ему ведь так нужна женщина, мама. Только она знает, что для него лучше, что беспокоит Ларри, что он ждет, на что он надеется, только маме сын скажет, что он хочет, только у нее спросит, что ему делать сегодня и куда пойти завтра. Джон знал: теперь они вдвоем. И весь прежний мир остался там, за границей этого вечера.
Спустя два года, стоя в очереди за куском серого мыла, он случайно услышал, как женщина в потрепанной шубе шептала подруге:
– Помнишь Пранкер? Та, что всех облапошила? Умерла. На этапе. Сердце не выдержало. Никто и не забрал тело.
Джон услышал, как женщины переговариваются, но не повернул головы. Он молча сжал в кармане старый, потертый снимок – первый, сделанный им для своего сына.
Никаких слез. Никакой злости. Только бескрайняя пустота. И ощущение, будто за его спиной закрылась еще одна железная дверь.
В последние месяцы в городе стало что-то меняться. На витринах магазинов, где раньше красовались лозунги о процветании, теперь висели пожелтевшие порванные плакаты. Продавцы стали смотреть на покупателей иначе – молча, угрюмо, будто в ожидании чего-то нехорошего.
В радиопередачах все чаще звучали странные слова: «реструктуризация», «трудности снабжения», «особый период». По ТВ транслировали странные новости: «Временные перебои в поставках продуктов в связи с логистическими сложностями», «Текущая перестройка процессов позволит повысить качество снабжения в будущем».
Джон слушал все это, не веря ушам. Но где-то в глубине понимал: великий Светлостан трещит. И трещины уже не заделать ни лозунгами, ни рапортами. Он знал: если в Светлостане говорили о «перебоях» – значит, за этим прятались куда более глубокие государственные проблемы, а значит, грядут сложности для всего народа, который привык жить по указу Партии и Верховного правительства.
Глава седьмая.
Гул ожидания
За прошедший год в жизненном укладе Джона, Ларри и Келли с Сэмом ничего особо не изменилось. Ларри рос, Келли занималась общественной деятельностью на заводе. Джон все так же занимался коммерческой фотографией, а для задач газеты он даже уже начал платить двум парням, которые вместо него делали необходимые репортажи, а он лишь сдавал их в редакцию.
Однако все сильнее были заметны внешние изменения в жизни Светлостана. В магазинах почти пропали все товары, понятие дефицита начало приобретать какой-то другой, воздвигнутый в максимум смысл. Раньше было сложно достать домашние приборы: чайники, телевизоры… утюги и холодильники, теперь в магазинах стали пропадать продукты: овощи и даже хлеб с молоком, яйца; мясо и рыба стали очень редкими гостями на полках – они перешли на уровень эксклюзивных деликатесов, которые стало практически невозможно достать.
Многих людей сокращали из производственных предприятий и даже ферм, объясняя это тем, что планы партии перевыполняются уже не первый год и сейчас Вождь ставит задачи переориентировать работу на оборону Светлостана. Партия сообщала, что Светлостан стал настолько успешной страной, настолько богатой, обладающей огромным количеством товаров, ресурсов, ископаемых и технологий, что внешние враги готовятся начать войну, чтобы завладеть ресурсами Светлостана. Стране необходимо готовиться к обороне против внешней агрессии. Все больше людей работали на оборонную промышленность страны, производя пулеметы, автоматы, ракеты, танки, самолеты и подводные лодки. Лозунги теперь кричали на каждом углу, что все на оборону страны, быть светлостанцем – значит быть военным или производить пули. Радио- и телепередачи демонстрировали успехи в оборонной отрасли страны, показывали достижения в новых военных технологиях, брали интервью у офицеров, которые призывали молодежь начать военную карьеру, стать истинным патриотом Светлостана.
При этом полки продовольственных магазинов стали пустовать еще больше. Одни консервы ставили выкладкой в пять метров на витрине, так как поставить было больше нечего. В магазинах одежды могла висеть одна куртка на сорока вешалках – одного фасона, размера и цвета, и под ней стояли сапоги, кирзовые сапоги. Ассортимент одежды перестал отличаться в некоторых магазинах Светлостана даже в разное время года. Зимой и летом был один и тот же товар.
Джон все это видел: серые очереди, пустые витрины, мрачные лица людей – и все это касалось его не больше, чем далекий прибой за окнами закрытого дома. Он больше не пытался изменить ничего вокруг; в нем словно зажила тихая убежденность, что единственное, чем стоит заниматься, – это собственное дело, своя жизнь, своя внутренняя игра, к которой чужие законы не имеют доступа.
Джон все меньше вслушивался в новости и все чаще выбирал собственные маршруты: от школы до лаборатории, от лаборатории до небольшого кафе с мутными окнами, старым чайником у стойки и неизменной тишиной между столиками. Официальная жизнь Светлостана его больше не касалась; теперь он жил в ритме Ларри – в ожидании редких встреч и в коротких утренних диалогах, которые казались важнее любого выпуска новостей.
А в этом кафе, на границе между городом и тишиной, он начал замечать одну женщину. Она приходила почти в одно и то же время – садилась у окна, не заказывая ничего, кроме черного чая, и не доставала ни книги, ни тетради. Просто сидела, будто дышала другим ритмом. В ней не было ни демонстративной скромности, ни желания быть замеченной, ни кокетства – напротив, что-то в ее спокойствии сбивало Джона с привычного хода, заставляло на долю секунды останавливаться, прежде чем сделать глоток кофе или записать номер новой школы. Она не смотрела по сторонам, но, казалось, все видела. Не улыбалась, но от нее исходило тепло. Не поднимала взгляд, но именно это и заставляло его чувствовать – ее взгляд уже где-то там, внутри него. Позже он узнает ее имя: Натали.
День был ясный, но неестественно пустой. На площади у Дома труда собрался народ – по спискам. Пригнали студентов, пенсионеров, работников с фабрик. У всех – красные ленты на груди, у многих – пустота в глазах.
Ветер гонял клочки старых газет, пока по громкоговорителю сипло объявляли:
– Сегодня открывается стратегически важный объект – завод по производству дверных петель, поддерживающий курс Государства Света на крепкие точки опоры!
Под аплодисменты, которые звучали как плеск по воде, вышли трое: партийный секретарь, мэр города и девушка с косичками, «пионерка года». Все трое улыбались, как в учебнике по этике.
Джон стоял в толпе, чуть сбоку, с Ларри на руках. Ларри уже был тяжелым для ношения, но что-то в этом дне внезапно напомнило Джону о совсем другом: о цирке. Не о празднике, не об экономике – о цирке с мертвыми зверями и актерами, которые давно забыли, зачем вышли на сцену.
– Мы открываем для Светлостана будущее! – воскликнул секретарь, и ножницы с блестящей ручкой, купленные, возможно, еще при предыдущем директоре, разрезали алую ленточку. Толпа завопила «Ура!» – синхронно, натренировано, почти машинально.
В этот момент за спиной Джона кто-то тихо сказал:
– Говорят, на заводе даже станков еще нет. Только стены, красные ленточки и победные отчеты.
Он не обернулся. Только сильнее прижал Ларри к груди.
Через дорогу мальчик в школьной форме рвал из учебника страницы и запускал в небо. Это был старый учебник истории. Страницы летели вверх и медленно оседали на асфальт, как мертвые птицы. Все это казалось не реальностью, а сценой из спектакля, который давно шел без зрителей.
Джон смотрел, как партийный фотограф старательно ловит момент вручения символического ключа от завода девочке в пионерском галстуке. А внутри него уже не осталось ни смеха, ни злости. Только усталое, глубокое понимание: все это – гниет. Все это вот-вот рухнет.
После праздника Джон чувствовал не притупленность, а странное напряжение – как если бы где-то в небе трещал невидимый лед. Он шел с Ларри по улице, ветер шел за ним следом, поднимая пыль, которая билась в лица и скрипела на зубах. Плакат на стене с надписью «Мы верим в свет!» отклеился наполовину и трепетал, как флаг на рухнувшем форпосте. Ларри жмурился, щеки были обветрены, покрасневшие от ветра, он прижимался к отцу и шагал молча. Джон огляделся и почти наугад открыл скрипучую дверь в буфет на углу. Место пахло киселем и временем. Люминесцентные лампы мигали. За прилавком стояла женщина в форменном переднике с глазами уставшего лося.
– Чай, – сказал Джон. – И что-нибудь теплое для ребенка.
Он посадил Ларри за стол у окна. Сел сам. И только тогда заметил ее. В дальнем углу, у окна, сидела девушка. На ней не было ничего особенного – темное пальто, мягкий шарф, руки без маникюра. Но она сидела иначе, чем все вокруг. Она не смотрела вниз, не пряталась, не сторонилась. Она смотрела в окно – так, как смотрят те, кто не боится видеть.
У нее были с собой блокнот и ручка. И она что-то в него записывала – быстро, уверенно, как будто знала, зачем.
Официантка принесла ей чай, она поблагодарила тихо и вежливо, слегка усмехнулась.
Не цинично – живым, человеческим смехом, какого Джон не слышал уже, наверное, лет десять.
Он не знал, кто она, но знал, что она живая. А в мире, где все начинало рушиться, это было самым редким качеством.
Она подняла глаза на Джона – не потому, что он смотрел, а будто заранее знала, что он здесь. Их взгляды встретились на секунду – не как у двух незнакомцев, а как у людей, которые уже где-то были друг у друга во сне. Эта красивая женщина кивнула едва заметно, легким движением подбородка, но в этом кивке была спокойная уверенность – как будто она не боялась быть увиденной. Джон чуть отвел взгляд. Не потому, что смутился – он вдруг почувствовал, что не готов к такому теплу.
Через несколько минут, когда Ларри с осторожностью пил горячий компот, женщина встала. Она проходила мимо их стола, и Джон вдруг услышал тихий голос – мягкий, уверенный и спокойный:
– Хорошо, что вы с ним. Дети сейчас чувствуют больше, чем взрослые. Я, кстати, Натали.
Она подарила ему легкую улыбку и, не оглядываясь, вышла, оставив за собой легкий запах лаванды и весны.
Джон смотрел ей вслед, пока дверь не захлопнулась. Он не знал, кто она, но знал точно: она не отсюда. Она – из другого времени.
Он еще несколько секунд сидел неподвижно, будто стараясь не разметать ощущение, оставшееся после нее – как ветер, как слабый теплый след на коже.
А потом все вернулось: шум за окном, кряхтенье двери, пальцы Ларри на стакане с компотом.
В тот день Джон не планировал никуда идти с Ларри. Все складывалось как обычно: промозглое утро, пустые полки в ближайшем магазине, разговоры в редакции о каких-то новых брошюрах для школьников и невыносимая тяжесть бумажной волокиты, словно в стране каждый день расписывался не за жизнь, а за формальность.
Но Дени позвонил и попросил подменить его на мероприятии в Доме печати. Что-то про детскую литературу, выставку книжной графики, одобрено комитетом. Джон не хотел, но согласился. Он взял Ларри с собой. Не потому, что хотел провести время с сыном, а потому, что не хотел оставлять его дома с Келли. Ее резкие команды, сухие взгляды и бесконечные «не шуми» постепенно превращали мальчика в мебель. А Джону вдруг показалось, что даже усталость на фоне городской духоты – меньшее из зол.
Дом печати был старым зданием с облупившимися колоннами, пахнущим полированным деревом, пылью и чернилами. Внутри было теплее, чем снаружи, и это ощущение тепла – не от батарей, а от самой атмосферы – сразу подкупало. В зале, среди выставленных на стенах иллюстраций к забытым детским книгам, стояло несколько столов, за которыми люди листали каталоги, писали заметки, разговаривали полушепотом.
И вдруг он увидел ее.
Она стояла у одной из витрин, склонившись к экспозиции, где были разложены старые вырезки из «Ежика» и «Звезды детства».
На ней было простое синее пальто, волосы собраны в низкий узел, в руке – записная книжка с заломанным корешком. Она листала старый выпуск, как будто не просто читала, а вдыхала из него воздух другого времени. Девушка с каштановыми волосами, ясными, открытыми глазами и очень честной, доброй улыбкой.
Она подняла свои зеленые глаза – и на ее лице не было ни удивления, ни притворства. Лишь легкое узнавание.
– Мы, кажется, виделись? – сказала она, будто продолжая разговор, начатый неделю назад.
– Буфет на углу, – кивнул Джон.
– С мальчиком. – Она перевела взгляд на Ларри. – У него тогда щеки были красные. Сейчас он стал серьезнее.
Ларри смущенно отвел глаза.
– Это Ларри, – сказал Джон. – Он любит смотреть, но не любит, когда смотрят на него.
Натали улыбнулась. Улыбка была короткой, мягкой, без показной теплоты, но – теплой по-настоящему.
– Это правильное чувство.
Ларри сидел с чашкой в руках, сжав плечи, глядя себе в колени, словно ждал, что его вот-вот начнут спрашивать и оценивать. Натали смотрела на него долго, почти не мигая.
– Он как будто ждет разрешения на жизнь, – сказала она тихо.
Джон промолчал.
– Иногда дети приходят в семьи не вовремя. Но если бы… – она осеклась. – Если бы я могла – я бы все сделала, чтобы он знал: его ждали.
В ее голосе не было жалобы. Только тихое, осторожное желание – пока еще ни на что не претендующее, но уже живущее в ней.
– Хочешь, я расскажу тебе сказку? – мягко обратилась Натали к Ларри. – Но такую, которой никогда не было в школьных учебниках. Ее не напечатали, потому что она слишком живая.
Мальчик поднял глаза. Взгляд был осторожным, будто он не верил, что взрослые могут говорить просто так – без задания, без цели, без давления. Но затем он чуть заметно кивнул. Неуверенно, но кивнул. И губы дрогнули, как будто внутри него прошел ток – что-то теплое, что он не сразу узнал, но не оттолкнул.
Джон это заметил. И вдруг ощутил – впервые за долгое время, – что кто-то другой может быть рядом с его сыном и не пугать, не учить, не исправлять, а просто – быть.
Натали рассказала сказку. Не про царей и драконов, а про мальчика, который умел видеть людей насквозь. Он жил в доме без зеркал, и однажды ему подарили маленькое зеркало – не чтобы смотреть на себя, а чтобы отражать солнце.
Ларри слушал не перебивая. Сидел с прямой спиной, как на уроке. В конце – только кивнул. Ни улыбки, ни вопроса.
Позже Джон спросил его:
– Ты понял сказку?
Ларри пожал плечами.
– Она была красивая, – сказал Ларри, задумчиво глядя в угол. – Только я раньше не думал, что солнце может быть… таким.
– Каким? – тихо спросил Джон.
– Ну… теплым. Не просто горячим, как батарея, и не ярким, как лампочка. А теплым по-настоящему. Знаешь, как будто оно тебя любит.
Он замолчал на секунду, потом продолжил:
– В сказке солнце появилось в самый последний момент – когда все было плохо, когда звери спрятались и никто не знал, как выбраться. А потом оно встало, и всем стало легче. Не потому, что стало светло, а потому что… ну… стало понятно, что все не зря. Что кто-то все-таки заботится.
Ларри опустил глаза, провел пальцем по краю стола.
– Я не знал, что так может быть. Я раньше думал – солнце просто есть. Там, где-то вверху. Само по себе. А теперь… оно как будто для кого-то. Для нас.
Джон смотрел на него, и в груди разрасталось странное ощущение. Его сын, конечно, знал, что солнце существует. Но не знал, что оно может быть живым участником жизни – может согреть, обнадежить, быть как обещание.
И тогда он понял: Ларри впервые увидел смысл в свете. Не в лампе, не в окне, не в стенгазете, а в том, что выходит за рамки слов. Он услышал сказку – и почувствовал в ней не сюжет, а тепло. А значит, что-то в нем проснулось.
Они прошли вдоль стенда с иллюстрациями. Джон ловил на себе ощущение странного спокойствия. С ней было легко – не в смысле болтать, а в смысле молчать.
– Я работаю над курсом по визуальной культуре, пытаюсь собрать материал о раннем детском воображении.
– А вы – ученый?
– Нет. Просто дочь родителей, которые никогда не говорили «будь как все». Мама – композитор, папа – режиссер. У нас дома рисовали, пели и спорили. И это был воздух.
Джон вдруг почувствовал, как Ларри вцепился в его пальцы. Он посмотрел на сына – и увидел в его лице не страх, а интерес. Не к картинкам. К ней.
– Ты любишь животных? – мягко спросила Натали.
Ларри не ответил. Но кивнул. Один раз. Тихо.
– Тогда когда-нибудь мы сходим в зоопарк, и я расскажу тебе интересные истории из жизни африканских животных.
Джон посмотрел на нее.
И понял, что в этом городе, где каждый день рассыпается, как пыль с потолка, он вдруг хочет, чтобы кто-то остался.
Кто-то, кто умеет говорить так с ребенком.
Кто-то, кто помнит, как пахнут настоящие книги.
Кто-то, кто не боится быть живым.
Они встретились снова – уже без Ларри, почти случайно, если не считать того, что Джон все чаще знал, где и когда она бывает. Был тихий вечер. Мягкий, расплавленный закат растекался между деревьями старого городского парка. Пустая аллея, скамейки, покрытые облупленной краской, и редкие прохожие – как будто все это было не улицей, а забытым кадром из старого кино.
Натали шла рядом, без спешки, с руками в карманах пальто. Джон чувствовал, как с каждым шагом рядом с ней в нем утихает напряжение, привычная собранность. Она не требовала слов – она ждала смыслов.
– У тебя было счастливое детство? Играла во дворе?
– Да, – сказала Натали. – Но не двор, а дом.
Она чуть улыбнулась, будто издалека.
– У нас на кухне висели афиши из театров – папа приносил их после репетиций и вешал прямо на кафель, рядом с календарем. Вместо фарфора в шкафу лежали ноты, кассеты с маминой музыкой и какие-то вырезки из театральных программ.
Она сделала паузу, взглянув вперед, словно возвращалась туда мысленно.
– Папа иногда репетировал прямо дома – ставил табуретку в центр кухни, ходил вокруг нее и проговаривал мизансцены, будто видел актеров. А мама играла на пианино по вечерам, но чаще – ночью, когда все было тихо. Говорила: «Днем – звук, ночью – дыхание».
Натали чуть опустила плечи, с каким-то мягким воспоминанием.
– Все было странное, не по правилам, живое. Но в этом был смысл. В этом было тепло. И я это запомнила – не как сказку, а как то, что действительно было. И действительно – хорошо.
– Тебе читали вслух?
– Постоянно. Иногда даже то, что мне было рано слышать.
Она усмехнулась.
– Я рано поняла, что жизнь – не сказка. Но в хорошей сказке можно прожить любую правду.
Они остановились у пруда. Вода дрожала от ветра.
– Ларри растет совсем иначе, – тихо сказал Джон. – Без сказок, без театра. Слишком быстро. Он не умеет просить, он боится смотреть в глаза. Ему шесть, а он уже как будто научился жить по инструкции.
Натали ничего не сказала сразу. Потом села на скамейку.
– Знаешь, – сказала она, – это не поздно. Никогда не поздно дать ребенку теплое слово. Даже если ты дал ему уже тысячу холодных.
Джон опустился рядом. Он не сразу заговорил – смотрел перед собой, будто сквозь вечер, и в его молчании чувствовалось что-то плотное, накопленное годами.
– Я не всегда понимаю, как. У меня не было примера. У меня была Келли.
Он говорил ровно, почти сухо, будто вспоминая не человека, а конструкцию, в которой вырос.
– Мать. Деловая, жесткая, строгая даже не к себе – к жизни. Все должно было быть выверено, упорядочено, без лишних жестов. Она могла купить мне ботинки за две свои зарплаты и в тот же вечер сказать, что чувства – это слабость, а жалость – путь в никуда. Любовь у нее выражалась в расписании, в успеваемости, в контрольных, в учете калорий и нормативов. Улыбка была редкой гостьей, как ошибка в отчете. А прикосновение – как выговор, как напоминание, что ты должен быть собранным, не тряпкой, не растекаться.
Он слегка качнул головой, сдержанно, почти устало.
– Я знал, что она меня не бросит. Что накормит, организует, защитит – если надо. Но я не знал, как это – проснуться и услышать, что тебя просто рады видеть. У нас в доме не обнимали. Не говорили: «Не бойся». Не спрашивали: «Что у тебя на душе?» Там вместо этого были: «Ты ел?», «Почему двойка?», «Соберись». Я вырос, зная, как правильно. Как точно. Как нужно. Но не зная, как – по-доброму.
Он замолчал, на секунду опустил голову, будто поставил точку внутри себя, и тихо добавил:
– Вот так.
Натали немного в задумчивости:
– А теперь у него есть ты.
Она сказала это просто, без патетики. И в этот момент Джон вдруг понял, что она не боится быть рядом с его прошлым, как другие боялись быть рядом с его будущим.
– Удивительно, – сказала Натали. – Детские лица всегда как будто пишутся по нотам. Только эти ноты не слышны взрослым.
Она замолчала, мысленно мягко проводя рукой по детскому личику.
– Я иногда думаю… если бы у меня был ребенок – я бы каждый день старалась запоминать его лицо. Не просто видеть, а запоминать.
Джон посмотрел на нее, но она уже отвела взгляд – будто сказала слишком много. Или, наоборот, ровно столько, сколько хотела.
В парке включились фонари. Свет падал пятнами, как кадры в темной комнате, когда проявляется пленка.
– Хочешь, я научу его играть? Не на сцене – а просто… чтобы ему было хорошо с самим собой.
Джон кивнул.
Он не знал, что сказал бы вместо этого. Но внутри у него было то чувство, которое давно стало редким – чувство доверия.
И в этот вечер он впервые подумал: если у Ларри будет шанс на счастье – то, возможно, вот с этой женщины он и начнется.
Он решил, что что бы ни происходило с этой страной, с этим миром и с его бизнесом, Джон должен это переживать вместе с ней – с Натали. Он даже не представлял тогда, какой круговорот событий и поворотов жизни им предстоит пройти вместе.
Глава восьмая.
Дом с окнами
Джон в свойственной ему манере стал проявлять настойчивость во встречах с Натали. Он поджидал ее у подъезда, провожал до института, появлялся там же ближе к вечеру – не договариваясь, не уточняя, не спрашивая. Просто приходил. Был там, где, как он знал, могла оказаться она. И если ее это поначалу удивляло, даже немного раздражало, он, похоже, не замечал – или делал вид, что не замечает. Ему было все равно, согласится она на встречу или отвергнет приглашение, – он не оставлял ей пространства для долгих раздумий, будто принимал решение сразу за двоих. Своим присутствием он не давил, но и не отступал.



