Читать книгу Разлом (Антон Абрамов) онлайн бесплатно на Bookz (4-ая страница книги)
Разлом
Разлом
Оценить:

4

Полная версия:

Разлом

– Доброе утро, прозрачные, – говорит он. – Сегодня без лекции. Сегодня будем спорить.

Во втором ряду кто-то радостно поднимает руку:

– Про 410-ых?

– Хотел про имплицитные предикторы поведения, – хмыкает Климов, – но раз уж вы просите сложного… Ладно. Давайте про 410-ых. Вопрос простой: имеет ли право кто-то исчезнуть из Архива полностью? Не умереть, не «ограничить доступ», а вот так – ошибка 410, «объект удалён». Ваша позиция. Поехали.

Он кивает на первого попавшегося студента в первом ряду.

Тот сбивается, но потом собранно произносит:

– Нет, не имеет. Мы строим систему, где все равны перед данными. Полное удаление – это привилегия. Значит, кто-то снова будет «равнее».

– Принято, – кивает Климов. – Опасность привилегий. Кто за?

Часть рук поднимается. Кто-то кивает, кто-то сжимает губы.

– Против? – спрашивает он.

Из заднего ряда поднимается рука. Парень, которого я видела пару раз в коридоре: тёмные волосы, серая худи, взгляд человека, который привык сперва смотреть, потом говорить.

– Я, – говорит он. – Потому что иногда право исчезнуть – единственное, что у человека остаётся.

Климов прищуривается.

– Раскрой, Кирилл, – говорит он. Я впервые слышу его имя, вкладываю в память.

– Представьте, – говорит Кирилл, чуть опершись локтями на стол, – что человек сделал, к примеру, нечто чудовищное. Не уголовно наказуемое, а просто… настолько стыдное, что он не в состоянии с этим жить. Не потому, что его поймали, а потому что сам. В старом мире у него были варианты: монастырь, другая страна, новая жизнь, смерть, в конце концов. В нашем – он обречён навсегда быть этим человеком в глазах системы. Он уже ничего не может сделать с прошлым, только таскать его как ярлык. Считать, что любой, увидев лог, будет видеть только это.

– И ты считаешь, ему надо дать кнопку «исчезнуть»? – уточняет Климов.

– Я считаю, – говорит Кирилл, – что у человека должно быть не только право на память о себе, но и право на отказ от этой памяти. Иначе мы строим вечный суд без апелляции.

В аудитории стоит тишина. Кто-то шепчет: «Ну конечно, кнопка «исчезнуть», это же мечта каждого студента после первой сессии», – но никто всерьёз не смеётся.

– Окей, – кивает Климов. – А если не «просто человек», а, скажем, врач, который совершил ошибку, унесшую жизнь, и потом десять лет работает идеально, спасает сотни людей. Ему тоже дать 410?

– Нет, – вмешивается голос с другой стороны аудитории. Девушка с ярко окрашенными волосами, одна из тех, кто на каждом семинаре задаёт неудобные вопросы. – Потому что его прошлый поступок важен для тех, кто доверяет ему сейчас. И они имеют право знать.

– То есть, критерий – это важность для других? – уточняет Климов.

– Для тех, кто подвергается риску, – поправляет она. – Если его действие создаёт будущую угрозу, оно должно быть видно. Если нет, тогда, возможно, у него есть право уйти.

– Прекрасно, – усмехается Климов. – Мы с вами только что придумали очередной некодируемый критерий. «Давайте удалять тех, чья вина никому не нужна». Кто решит, чья вина никому не нужна? Совет мудрецов? Алгоритм?

Он проходит взглядом по аудитории.

– Ещё мнения? – спрашивает.

Рядом со мной кто-то чуть шевелится. Я понимаю, что это я. Рука поднимается сама.

– Да, Мира? – Климов знает по именам тех, кто хоть раз попадался ему в поле зрения. Ему помогает база, но он делает вид, что всё держит в голове.

– Я думаю, – говорю я, чувствуя, как к горлу подступает странная сухость, – что проблема в том, что мы пытаемся решать всё одним решением. 410 – слишком тотально. Или есть лог, или нет совсем. Возможно, нам нужно не право на исчезновение, а… срок давности стыда.

Я удивляюсь, услышав это слово вслух. Придумала его не я. Я слышала его в чьей-то лекции, в чьей-то статье. Но сейчас оно почему-то звучит по-другому.

– Раскрой, – кивает Климов.

– Скажем, – продолжаю я, – что через какое-то количество лет доступ к части логов остаётся только у самого человека и, допустим, у суда по отдельному запросу. А для всех остальных они как бы… растворяются. Не в том смысле, что их нет, просто они перестают быть частью общедоступной картинки. И человек не обязан каждый раз снова и снова проживать свою худшую версию.

Я чувствую на себе несколько взглядов. Один из них – Кирилла. Он не кивает, не улыбается, просто смотрит так, будто пытается записать мои слова где-то у себя внутри.

– То есть, ты предлагаешь не «кнопку исчезновения», а что-то вроде… амнистии? – уточняет Климов.

– Скорее… – я ищу образ, – скорее климатическую норму. В атмосфере тоже не исчезает ничего окончательно, но есть циклы. Мы просто делаем так, чтобы старые выбросы не отравляли всё настоящее.

– Экологическая метафора, – удовлетворённо кивает Климов. – Люблю, когда вы таскаете понятия из разных областей. Хорошо. Записали: «срок давности стыда».

Он поворачивается к доске, действительно пишет маркером эту фразу.

– Запомните: это термин, который в следующие годы будет мелькать всё чаще. Вы будете свидетелями того, как за него будут драться юристы, политики, активисты, жертвы и виновники. Возможно, кто-то из вас будет его формулировать в законах. Или, наоборот, бороться против.

Он бросает маркер на стол.

– И последнее, – говорит уже мягче. – Запомните: любой разговор про 410-ых – это всегда разговор не о тех, кого удалили. А о тех, кто остался и не знает, как с этим жить.

Почему-то мне кажется, что в этот момент он смотрит прямо на меня. Хотя это, конечно, паранойя.

После семинара коридоры заполняются людской волной. Кто-то бежит по делам, кто-то отсиживается в уголках с ноутбуками. На стенах висят объявления: «Группа поддержки для тех, чьи логи стали причиной увольнения», «Студенческий кружок “За честную память“», «Открытая лекция “Архив как новый Бог”».

Рядом с дверью аудитории стоит стенд с бумажными листовками – ещё один пережиток прошлого, который упорно не вымирает. Среди объявлений о репетиторах и съёме комнаты вижу криво отпечатанный текст:

[410] – тоже люди.

Право на исчезновение – тоже право.

Открытая встреча. Без записи.

Адрес – маленькая аудитория в подвале, время – сегодняшний вечер.

Кто-то уже обвёл объявление на браслете, сфотографировал. Кто-то маркером приписал: «Как вы это проверите, если без записи?» Подписано «анонимный весельчак».

– Пойдёшь? – голос Кирилла раздаётся рядом. Я даже вздрагиваю, не ожидая, что он окажется так близко.

– Куда? – делаю вид, что не понимаю.

Он кивает на листовку.

– Послушать, как люди рассказывают, почему их надо удалить, – говорит он. – Это… интересный жанр.

– А ты? – спрашиваю. – Ты пойдёшь?

– Я уже был, – пожимает он плечами. – Несколько раз. Там много театра, мало конкретных решений. Но внутри этой театральности иногда прорываются странно честные вещи.

Он смотрит на меня чуть пристальнее.

– Тебя это зацепило? – спрашивает он. – Или это профессиональное любопытство Бюро?

Я в первый момент напрягаюсь, потом понимаю.

– Ты много знаешь, – говорю. – Даже где я работаю.

– Университет маленький, – усмехается он. – У нас тут собственный Архив: сплетни, слухи, списки. Климов не удержался, похвастался, что его студентка пошла в Бюро.

Он выдерживает паузу.

– И потом… – добавляет он. – Ты спрашивала про 410-ых так, как спрашивают не просто из интереса. Я такое всегда замечаю.

Во мне шевелится раздражение. Я не люблю, когда меня читают по подстрочникам.

– А ты в этом специалист? – спрашиваю. – По чужим мотивам?

– Немного, – спокойно отвечает он. – Мы все в этом специалисты. Просто некоторые ещё делают вид, что верят словам.

Он собирает рюкзак.

– Если решишь прийти на встречу, – говорит он уже на ходу, – не оставляй браслет включённым. Они параноики, но некоторые по делу.

– А ты? – спрашиваю, прежде чем успеваю остановиться. – Ты там кто? Слушатель? Исповедник? Миссионер?

Он оборачивается.

– Смотря какую версию моей биографии ты читаешь, – отвечает. – Увидимся, Мира.

Он уходит, оставляя после себя странное ощущение: как будто между нами только что состоялся разговор, содержание которого мне ещё предстоит вспомнить.

Я выхожу из университета через боковой выход. Там, где меньше камер. Не потому, что мне есть что скрывать – по крайней мере, я так себе способна сказать, – а потому, что иногда хочется идти по улице без автоматического чувства, что каждое движение – это будущий скриншот.

Во дворе, у стены старого корпуса, висит граффити. Его периодически закрашивают, но оно всё равно возвращается. Сегодня оно выглядывает из-под свежего слоя краски, как рисунок на мятых бумагах:

«Нас видно. Но видеть – это не значит понимать».

Рядом кто-то дописал: «Архив, повтори это вслух».

Я фотографировать не буду. Не боюсь, просто не хочу превращать это в ещё один аккуратный фрагмент логов. Пусть останется вещью, увиденной глазами и записанной только в голове.

На перекрёстке перед площадью Архива я попадаю в небольшое шествие. Несколько десятков людей с плакатами, на которых аккуратными шрифтами:

«За защищённое детство в сети»

«Родители, не сдавайте своих детей в Архив»

«Согласие ребёнка – не галочка в приложении»

Идут не очень организованно, кто-то явно впервые на акциях, кто-то явно давно. Полиция идёт рядом, фиксируя происходящее. У одного из полицейских на груди камера мигает красным индикатором записи. Ему в ответ машут плакатами.

– Посмотрите, – говорит в мегафон женщина средних лет, – на статистику: к двадцати годам у ребёнка уже больше тридцати тысяч зафиксированных событий в Архиве. Фотографии, посты, метки «первый шаг», «первый день в саду», «первый конфуз». Все эти «милые» моменты становятся частью его биографии без его согласия!

Кто-то кивает, кто-то снимает её на браслет. По сторонам от колонны идут люди без плакатов, с нейтральными лицами. Некоторые явно из «противоположного лагеря»: одобрительно кивают, когда слышат слово «ответственность», но мрачнеют при фразе «ограничить публикации».

Я ловлю фрагменты разговоров.

– …ну как, мы же не можем не делиться радостью, это же естественно…

– …а потом этот ребёнок будет устраиваться на работу, и ему покажут его голую попу в ванне, только в контексте «уровень зрелости родителей»…

– …Архив – это инструмент, его можно использовать и во благо…

Город разговаривает сам с собой. Одним голосом задаёт вопрос, другим отвечает, третьим спорит. Вся эта какофония когда-нибудь ляжет в базу данных под маркером «общественные настроения».

Но отдельные фразы останутся в чьих-то лентах как персональные лог-события: «участвовал в шествии», «поддерживал лозунг», «передавал бутылку воды».

Я тихо выхожу из потока и обхожу колонну по краю. Шествие мне близко, но не уверена, что готова фиксировать на себе ещё одно «участие».

Дома мама уже знает про шествие.

– Ты слышала? – спрашивает она, когда я захожу на кухню. – Опять устроили марш «против сдачи детей в Архив». Нам прислали циркуляр, рекомендуют подготовить лекцию для родителей.

– «Для родителей, которые уже всё сдали»? – уточняю я.

Она вздыхает.

– Примерно так, – говорит она. – Им будет тяжело признать, что они сделали что-то необратимое. Проще рассказывать, что это и есть «новая норма».

Я думаю о плакатах, о женщине с мегафоном, о полицейской камере.

– А ты… выкладывала мои логи? – спрашиваю я вдруг. – Когда я была маленькая?

Мама смотрит на меня внимательно.

– Да, – говорит она честно. – Фото, видео, забавные фразы. Как все. Тогда казалось, что иначе ты как будто меньше существуешь. Потом я начала удалять. Поздно.

– Архив не забывает, – напоминаю я.

– Архив нет, – отвечает она. – Люди могут. Я надеюсь, что те, кто это видел, уже перестали считать чужое детство своим развлекательным контентом.

Я представляю мужчину в Бюро, который говорил, что с любовницей чувствовал себя живым. Представляю родителей на шествии, которые впервые почувствовали, что их нежность тоже может быть оружием.

В голове всё смешивается: 410-е, карты доверия, лозунги, лекции, дневники, которых нет в системе. На фоне этого шума одна мысль становится особенно отчётливой: если отец исчез из Архива не случайно, значит, в какой-то момент кто-то решил, что его присутствие опаснее, чем его отсутствие.

Кто-то посчитал, что его память избыточна.

И этот «кто-то» явно не ограничивался университетскими спорами.

Вечером, когда дом затихает и только панель у входа лениво перелистывает новости, я открываю ноутбук.

На этот раз я не иду в Архив. Вместо этого набираю в поиске общий, почти наивный запрос: «Илья Орлов дата-центр Сбой».

Система честно вываливает десятки совпадений: однофамильцы, чужие статьи, старые обсуждения. Ничего конкретного. Никаких явных указаний. Только один маленький фрагмент цепляет взгляд: старая, пятнадцатилетней давности заметка на городском форуме: «Кто-то слышал, что во время Сбоя у нас в городе обслуживающий персонал дата-центра тоже… пропал? Типа «ушёл в 410» вместе с базами. Миф?»

Ответов под постом нет. Или их удалили.

Я смотрю на этот вопрос и чувствую, как внутри что-то отзывается. Миф. Легенда. Локальная городская сказка о том, что вместе с открытием всех дверей кто-то сам вышел за порог.

Через три дня у меня будет смена, в которую по протоколу положено «наблюдение за стажёром в стрессовых ситуациях». Пока это слово «стресс» стоит только в методичке. Но за ней уже угадывается другая реальность: мир, в котором люди будут приходить к нам не только с изменами и семейными ссорами, а с вопросами о том, можно ли жить дальше, если твой отец – часть легенды про Великий Сбой.

Я закрываю ноутбук.

Город шумит за окном. В воздухе висит бесконечная запись, которую никто ещё не успел прослушать целиком.

Глава 5. Наследственный доступ

В Бюро утро начинается с очередей и обновлений регламента.

Очереди выстраиваются у стойки ресепшена: люди с глазами, в которых перемешались усталость, надежда и раздражение. Обновления регламента приходят на почту и в нашу внутреннюю систему: новые формулировки, корректировки, ещё один пункт, как правильно обозначать «переоценку прошлого».

Сегодня в рассылке документ на семьдесят две страницы: «Временный порядок доступа к логам умерших лиц для целей наследственных, страховых и реабилитационных процедур».

Лис садится за стол, открывает регламент и буквально физически закатывает глаза.

– Люблю, когда в названии уже вся боль, – вздыхает он. – «Наследственных, страховых и реабилитационных». Как будто можно сделать одну универсальную инструкцию, которая подойдёт и нотариусу, и психотерапевту.

Я ставлю кружку с чаем рядом с клавиатурой, заглядываю через его плечо. На экране таблица с новыми категориями:

Тип запроса:

Наследственный доступ.

Страховой анализ.

Посмертная реабилитация.

Научные цели (ограниченный доступ).

Каждый пункт раскрывается в сложный каскад подпунктов. Система любит дробить.

– Сегодня потренируемся, – говорит Лис. – У тебя как раз будет клиент по новой процедуре.

– У меня? – уточняю я.

– У нас, – поправляет он. – Я рядом, не волнуйся. Но хорошо, если с самого начала будешь видеть, как мир работает с теми, кого уже нет.

Клиентка приходит к нам чуть позже десяти. Невысокая женщина, лет пятидесяти, в тёмном пальто, которое кажется слишком тяжёлым для нашего климат-контроля. В руках у неё прозрачная папка, набитая бумажными документами: свидетельство о смерти, справки, нотариальные выписки. Бумага в мире, где всё давно дублируется в цифре, всегда выглядит как последняя попытка держаться за реальность.

– Здравствуйте, – говорю я, когда она садится напротив. – Меня зовут Мира, я стажёр, но ваш запрос мы будем вести вместе с куратором.

– Мне сказали, что без… – она ищет слово, – без вашего заключения нотариус не может до конца оформить. Там какие-то… расхождения.

Я открываю её дело. Система подсказывает: «Тип запроса: Наследственный доступ. Лог умершего: частично ограничен. Требуется контекстная оценка».

– Это о ком? – мягко спрашиваю я. – Муж? Сын? Родственник?

– Сын, – отвечает она. – Ему было двадцать три.

Слово «было» сглатывается почти без звука.

– Система пишет, что лог… частично ограничен, – осторожно говорю я. – Нотариусу не хватает каких-то фрагментов для проверки сделок. Вам объяснили, чего именно не хватает?

Женщина кивает.

– Говорят, – произносит она, – что за год до… – она запинается, – до гибели у него были какие-то финансовые операции. Переводы, покупки. И без полного доступа они не могут сказать, есть ли ещё долги, обязательства.

Она смотрит на меня так, будто я лично могу объявить: «Нет, долгов нет, всё чисто. Можете спокойно горевать».

– Он… – она сжимает пальцы, – он был хорошим мальчиком. Учился, работал. Играл в эти ваши игры, конечно, но кто сейчас не играет?

Она вдруг вспоминает, что мы в Бюро, и исправляется:

– В логе, наверное, всё видно. Вы же… видите.

Я открываю вторую вкладку. Система осторожно спрашивает подтверждение доступа: «Подтвердите, что запрос согласован с заявителем». Я нажимаю «да».

Лог её сына разворачивается перед нами: линии времени, цветные сегменты. Система заранее скрыла то, что относится к медицинской тайне и личной переписке, оставив то, что считается «социально значимыми транзакциями». Перед глазами суженный, служебный взгляд на человека.

– Вот, – показываю я. – Это то, что нотариус не может получить напрямую. Мы видим, что за год до… – я слегка киваю в сторону экрана, – действительно были крупные переводы.

Цифры ровно выстроились в колонке: даты, суммы, получатели.

Женщина наклоняется. Читает имена. Некоторые ей знакомы; я вижу, как мышцы вокруг рта чуть дрожат.

– Это… соседи, – говорит она. – Это он им долг вернул за ремонт. А это… он машину у дяди покупал… Мы всё это знаем. Зачем им… – она вздыхает, – зачем им это смотреть?

– Им нужно удостовериться, – объясняю я, – что нет незадекларированных обязательств. Чтобы потом никто не пришёл и не сказал: «он мне переводил, а вы не учли».

Это правда. Но в этой правде есть что-то жестокое: даже после смерти человеку не доверяют на слово. Нужен лог.

Я листаю дальше, ищу глазами то, что привело к пометке «частично ограничен». Внизу, под списком переводов, система выдаёт сухую строчку:

«Часть транзакций скрыта в связи с особым статусом получателя».

– Вот, – показываю я. – Есть операции, получатель которых имеет… особый статус. Нотариус не видит, кому именно они были отправлены.

– Особый… – женщина морщится. – Это как?

Я открываю справку для сотрудников. Там длинный абзац бюрократического текста:

«Особый статус получателя присваивается физическим и юридическим лицам, в отношении которых действуют отдельные режимы доступа (госслужба, охраняемые лица, участники спецпрограмм…»

Я опускаю глазами строку. В конце маленькая приписка: «…а также иные субъекты по решению Координационного центра и вышестоящих органов управления Архивом».

Эта приписка всегда есть, но обычно на неё почти не обращаешь внимания. Сейчас она светится как неоновая вывеска.

– Это значит, – перевожу я на человеческий, – что ваш сын переводил деньги кому-то, чья деятельность находится под особой защитой. Нотариус не может увидеть, кому именно, но его интересует только сумма и факт перевода. А нам… – я деликатно замолкаю, подбирая слова, – нам важно, чтобы вы понимали: у него не было скрытых кредитов или долгов, просто часть получателей из категории, по которой мы не можем раскрывать подробности.

Женщина долго молчит.

– Он… – она говорит очень тихо, – он всегда был за справедливость. В школе ругался с учителями, в интернете… писал. Может, он кому-то помогал. Я не знаю.

Она смотрит на экран, где числа по-прежнему стоят строем.

– Мне не нужна каждая мелочь, – добавляет она. – Мне нужно знать, что после него не останется грязи.

Я ввожу в форму пометку: «Не выявлено транзакций, несущих признаки долговых обязательств. Часть средств перечислена получателям с особым статусом, не предполагающим обратных финансовых требований».

Система тут же подсовывает шаблон: «Рекомендуется считать финансовые обязательства умершего исполненными в полном объёме». Я ставлю галочку.

– Нотариусу этого достаточно? – спрашивает женщина.

– Должно быть, – отвечаю я. – Мы отправим заключение напрямую. Вам не придётся самой объяснять детали.

Она кивает. Собирает свою прозрачную папку. Бумаги в ней шуршат, как сухая листва.

– Спасибо, – говорит она. – Я… думала, здесь будут осуждать. В городе говорят, что вы только ищете, к чему придраться.

– Мы ищем слова, – отвечаю я. – Чтобы люди могли жить дальше.

Она смотрит на меня с недоверием, но всё же немного расслабляется. Уходит медленно, как человек, который давно не расслаблял спину.

Когда дверь за ней закрывается, Лис заглядывает ко мне в кабинет.

– Ну как первое столкновение с мёртвым? – спрашивает он.

– Холодно, – говорю я. – Как будто держишь ледяную воду в руках.

Я не говорю, что часть этой воды моя собственная.

После обеда я возвращаюсь к регламенту. В текстах про «наследственный доступ» есть то, что меня интересует больше всего.

«Близкие родственники умершего имеют право инициировать запрос на расширенный просмотр логов в целях:

а) восстановления обстоятельств смерти;

б) посмертной реабилитации;

в) компенсации вреда;

г) формирования объективной исторической картины».

Каждый подпункт сопровождается списком условий, при которых это возможно. Дальше процедурные детали: какие документы нужны, какие сроки, какие ограничения.

– Лис, – зову я. – Близкие родственники – это кто?

– Смотри приложение два, – отзывается он из-за перегородки. – Там всё раскладывают: супруги, родители, дети, иногда братья-сёстры. Если есть подтверждённое родство и свидетельство о смерти, то можно лезть в прошлое умершего почти без ограничений.

Он появляется в дверях, опираясь плечом о косяк.

– Зачем спрашиваешь? – добавляет он. – Кого хочешь ресёрчить?

– Теоретический интерес, – говорю я. – Если человек погиб во время Сбоя, родственники тоже могут запросить?

– Могут, – кивает Лис. – Если лог сохранился.

Он делает паузу.

– Но иногда лог попадает в категорию объектов особого режима, и тогда родственникам разрешают только ограниченный доступ. Без деталей.

– Ограниченный – это как? – уточняю.

– Как когда ты смотришь на карту, а вместо города видишь набор пятен, – отвечает он. – Формально – это всё ещё карта. Практически – набор абстрактного искусства.

Он уходит, а у меня в голове стучит одна мысль: «свидетельство о смерти».

Папины бумажные документы лежат в шкафу, в папке с надписью «важное». Свидетельство о смерти, старый паспорт, какие-то справки. Мама их не выбрасывала. Точно не выбрасывала.

Если у меня есть право как у дочери, значит, я могу не просто смотреть на серую ошибку 410, а подать официальный запрос. Пусть система сама объясняет, что там «особый режим». Пусть хотя бы оставит след отказа.

Вечером я прихожу домой раньше обычного. Мама ещё не вернулась из университета. На кухне темно, только панель у входа светится мягким прямоугольником.

«Новых событий: 3.

Обновление настроек общего доступа: нет».

Я прохожу в мамину комнату. Шкаф, который всегда закрыт на защёлку, сейчас приоткрыт. Возможно, она торопилась утром. Возможно, знаки судьбы выглядят именно так: слегка сдвинутая дверца.

Я осторожно открываю шкаф. На нижней полке несколько папок. Одна из них толстая, с надписью: «Документы. Семья». Я вытаскиваю её на свет.

Внутри как и ожидалось: моё свидетельство о рождении, мамин диплом, какие-то старые справки, нотариальные бумаги. И отдельный прозрачный файл, на котором черной ручкой выведено: «Илья».

Я вытаскиваю файл. Тяжело вздыхаю. Бумага шуршит, как воздух, который слишком долго держали в закрытом помещении.

Свидетельство о смерти. Официальная бумага с сухой формулировкой: «причина смерти…», «обстоятельства…». Я вчитываюсь, хотя знаю текст наизусть. Тогда, когда мне его впервые показали, мне казалось, что если прочитать его много раз, буквы перестанут иметь значение. Не перестали.

Я фотографирую документ на браслет. Система вежливо спрашивает: «Добавить в раздел “Официальные подтверждения” вашего профиля?» Я нажимаю «да». Пускай будет.

bannerbanner