
Полная версия:
Две жизни. Роман в четырех частях
Ананда, вы заговорили, я ждал этого часа. Научите меня теперь трудиться и жить для людей творчески, принося им истинную помощь. И первой, кто получит ее, пусть будет она, – указал он на жену. – Я думал когда-то спасти ее, а вышло так, что едва не погиб и сам.
– Нет, друг, вы спасли ее. И я, видя в вас переворот, все же молчал не потому, что подвергал вас испытанию, а потому, что не хотел прикасаться к вашему новому и чудесному видению, пока оно в вас не окрепло, не стало вашим сокровищем любви. Это сокровище – частица вечности, которая, просыпаясь в человеке, делает его истинно живым, то есть раскрывает все силы и духа, и тела как гармоничное целое, как его высшее «Я»…
Я останусь здесь, у вас в доме – если позволите, – еще на несколько месяцев. Я буду ежедневно видеться с вами и с радостью поведу вас тем путем любви, которым вели и ведут меня мои старшие братья.
Князь низко поклонился Ананде. Тот, улыбаясь и обняв его, подвел его к кровати больной, дал ему все нужные наставления, сказал, что беспокоиться о жуликах больше нечего, – и мы, простившись с князем, вернулись в наши комнаты.
Необычайная речь князя, его сиявшее лицо, напоминавшее мне лицо инока, произвели на меня такое сильное впечатление, что, возвратившись в наши комнаты, я немедленно превратился в «Левушку – лови ворон» и только и видел князя державшим аметистовую чашу в руках. А воображение мое немедленно наградило его белым хитоном из такой же материи, какую Али подарил моему брату в день пира. Этот образ князя – рыцаря с чашей – заворожил меня. Я уже примеривался и сам к такой же жизни и даже готов был выбрать себе зеленую чашу, в честь моего великого друга Флорентийца, как вдруг услышал веселый смех и ласковый голос Иллофиллиона:
– Левушка, уронишь аптечку, и все пилюли Флорентийца попадут не в чашу, а на пол.
Я опомнился, рассердился и почти с досадой сказал:
– Как жаль! Вы нарушили в моем сознании такой дивный образ, благодаря которому я сейчас мог далеко уйти. И мне особенно неприятно и непонятно вот что: как это происходит? Неужели на моей несчастной физиономии так и рисуется все, о чем я думаю? Ведь знаете, Иллофиллион, – продолжал я жалобно, – иногда мне так и кажется, что моя черепная коробка раскрывается под вашими взглядами, и кто-либо – вы, или Ананда, или сэр Уоми – читаете там, что вам хочется, а затем коробка закрывается.
Оба мои друга ласково усадили меня на диван между собой, и Иллофиллион стал мне рассказывать, как тосковал капитан о разлуке со мною и со всеми нами. Ему казалось, что он никогда больше не встретится с нами. И только категоричное обещание Иллофиллиона, что он всех нас еще неоднократно увидит и мои слова о верности дружбы воплотятся в жизнь, его несколько успокоили.
Иллофиллион спросил Ананду:
– Как думаешь ты повести дальше Анну? Неужели и в дальнейшем ты будешь принимать на себя двойные удары? И предоставишь Анне ждать, пока у нее внутри что-то само собой созреет? И пока, по ее выражению, она не перестанет чувствовать, что у нее «что-то, где-то не готово»? А на самом деле это ведь маскировочная лень и небрежность, которые прикрывают малодушие и шаткость, отсутствие истинно ученической веры и верности. Если бы она шла рука в руку и сердце к сердцу с тобой, она давно не только вышла бы из сетей условностей быта, но и повела бы других за собой.
– Ты прав. Я думал, судя по тебе и немногим другим, что путь свободного самоопределения и лучший, и наиболее легкий, и самый короткий. Я не учел всех индивидуальных свойств Анны и сам виноват, что снял с нее, под свою ответственность, обет беспрекословного повиновения. Культурный уровень человека, очевидно, не всегда соответствует уровню развития его духовной интуиции. Закрепощенный рамками умственных представлений строптивец никак не может перескочить через видимую условность восприятия, чтобы осознать жизнь земли и неба как единую живую жизнь. Имея столько осязаемых земных даров, Анна трудно переходит в неосязаемую мудрость.
– Здесь все еще носится какой-то мерзкий запах, – сказал я. – У меня голова идет кругом…
Я пришел в себя только на следующий день, и первым увидел Иллофиллиона, разговаривающего с кем-то, – как мне показалось, с женщиной. Присмотревшись, я узнал Анну.
Всегда прекрасная, она удивила меня теперь печалью, тоской, какой-то мукой разочарования, разлитой по всему ее существу, точно на нее обрушилось какое-то несчастье.
– Неужели я причинила бы такое горе Ананде, отцу, сэру Уоми, если бы я знала все? Мне показалось, что Ананда просто не любит Леонида и потому велел мне сжечь феску и брелок, которые мальчику дал Браццано. Братишка дорожил ими, я пожалела его. Что же тут особенного? Я ведь только была милосердна к ближнему. Почему мне не объяснили всего вовремя?
– Так выходит, что не вы были виной собственных и чужих несчастий, а друг ваш Ананда, открывший вам, по вашему же выражению, «небо на земле»? Скажите, женщина, если бы вы, стоя у алтаря с любимым, поклялись бы ему в верности до гроба – вы сдержали бы ваши клятвы хотя бы здесь, на земле? А вы ведь не слепая женщина, бредущая по земле в неведении и знающая только ту религию, что учит: «упокой со отцы». Вы знали живую Жизнь, учащую, как жить на земле в Свете. Не клятву у алтаря давали вы Ананде; вы взяли от него Свет, чтобы слиться с ним и стать Светом на Пути для других. В чем же выразилась ваша верность ему? В том, что вы не выполнили первого же указания, данного вам, и требуете разъяснений, объяснений, рассуждений? Словом, в чем состоял весь ваш подход к радости служить человеку, открывшему вам живое небо в каждом и в вас самой? Он приобщил вас к вечной памяти о свете и любви, но в вашем поведении так и остались строптивость, ревность, невыдержанность, – вы ничем не отличались от любой обывательницы, считающей себя перлом создания.
– Я понимаю, что я нарушила первое правило верности: закон беспрекословного повиновения. Я понимаю, что была горда, возможно, суетна, но…
– Но мало понимаете, что и сейчас бредете ощупью, потому что нет у вас истинного смирения, – перебил ее Иллофиллион. – Смирение – это не что иное, как незыблемый мир сердца. И он приходит к тем, кто знает свое место во Вселенной. Чем в большем мире идет по земле человек, тем дальше и выше он видит. А чем дальше видит, тем все больше понимает, как он мал, как мало он может и знает, и как многого ему еще предстоит достичь.
Ананда вам никогда и вида не подал, сколько страданий он принял на себя из-за вас. И вам никак не понять его. Вы находитесь в бунте и волнении, потому и не видите, что за каждое страдание, доставленное ему, он вас благословил, радовался возможности принять его на себя, надеясь скорее помочь вашему освобождению. Вы же, видя его всегда радостным, как бы не замечавшим упрека в ваших глазах, предались ревности и сомнению… вы знаете сами, к чему они вас привели.
Анна закрыла лицо руками и плакала.
– Анна, – закричал я, – не надо плакать. Я утону в ваших слезах! Не должно быть так, чтобы ваша душа, дающая такую радость людям в музыке, так часто предавалась слезам! Вы не знаете, что Ананда принц и мудрец. А я знаю, мне Иллофиллион сказал. Я видел раз, как он прекрасен и тих, божественно прекрасен! Разве можно плакать, зная и любя Ананду?
Но при последних словах я стал задыхаться и опять пожаловался Иллофиллиону на зловонный запах.
И снова я очнулся утром, на этот раз чувствуя себя совершенно здоровым, и сразу понял, что лежу на диване в комнате Ананды и он сам сидит возле меня.
– Ну наконец, каверзник-философ, ты здоров. Задал же ты нам хлопот, разбойник! Анна тебя целую неделю выхаживала, не уступая места никому. Вставай, пора окрепнуть и отправиться в путь. Вот тебе письмо от Флорентийца.
Письмо подействовало на меня лучше всяких пилюль. Я мигом был готов и уселся его читать.
«Мой милый друг, мой славный оруженосец Левушка, – писал мне Флорентиец.
Твоя жизнь, кажущаяся тебе запутанной, – проста и ясна, ровно так же, как чисто и верно твое юное сердце. Я постоянно думаю о тебе, и для меня не существует между нами расстояния. Чтобы иметь возможность каждый день прижать тебя к сердцу и послать тебе всю помощь и поддержку моей любви, мне надо только знать, что верность твоя следует за моею неуклонно.
Сейчас тебе кажется, что ты откуда-то вырван, чего-то лишен, но скоро, очень скоро, ты поймешь, какое счастье встретил ты в жизни и как редко оно выпадает человеку.
Какими бы мелкими, пустыми и ничтожными ни казались тебе люди и все их беды и горести, никогда их не осуждай и не чувствуй себя большим среди маленьких, если они тебе жалуются.
Вспомни, каким страшным и несоизмеримым казалось тебе различие в наших с тобой знаниях и духовной культуре! Однако тебя не подавляло мое мнимое величие. Ты радовался, живя со мной. А я не чувствовал в тебе ничего, кроме этой радости; и меня так же радовало, что есть еще один человек, которому может светить моя любовь.
Встречаясь с людьми, не думай о том, как плохо они живут и как они не задохнутся в атмосфере удушливых страстей. Думай обо мне; думай, как передать в их жизнь живую и укрепляющую струю моей любви и радости, которые я тебе ежеминутно посылаю. Думая так, ты будешь всюду трудиться вместе со мной. Ты сможешь очищать вокруг себя пространство своей чистой мыслью. Ты всегда найдешь силы пройти сквозь многие драмы и трагедии, порожденные человеческими страстями, и не только не запачкаешься в них сам, но и убережешь от них других силой той мудрости, которую несешь в себе.
Быть может, какой-то период времени тебе придется жить среди людей низкой культуры, не имеющих духовных знаний и даже не предполагающих, что можно жить без лицемерия. Не считай себя невинно страдающим, закабаленным в такие печальные обстоятельства. Усматривай в них нужные тебе – твои собственные – обстоятельства, через которые тебе необходимо пройти, чтобы найти в себе самом стойкость чести и высокое благородство.
Иди смело рядом с Иллофиллионом, живи с ним так же рука в руку и сердце к сердцу, как идешь со мной. Пересылаю тебе письмо брата, обнимаю тебя, благословляю и шлю привет моей верности.
Твой вечный друг Флорентиец».Не знаю, чем я был больше тронут: письмом ли Флорентийца, заботами ли обо мне моих друзей, – только перед моими глазами вдруг встал образ Флорентийца с цветком чудесной лилии, и жизнь показалась мне чем-то таким великим, нужным, ценным, каким еще ни разу не рисовалось мне величие земного пути человека.
Я вынул письмо брата, и слезы потекли у меня из глаз при виде дорогого почерка брата-отца, которого я так давно не видел.
– Ты что, Левушка? – услышал я голос Ананды и почувствовал его руку на своей голове.
– Не беспокойтесь, – беря его руку и приникая к ней, сказал я. – Я просто так давно не видел почерка брата, что не могу совладать с волнением. Но я совершенно здоров.
– Мужайся, друг. Тебе жизнь рано дала зов. Стремись отвечать ей не как мальчик, а как мужчина.
Он сел снова за прерванную работу, я же стал читать письмо брата, сразу найдя самообладание.
«Давно уже расстались мы с тобой, мой сынок Левушка. И только теперь каждый из нас может оценить, чем были мы на самом деле друг для друга и каково было влияние каждого из нас друг на друга.
Расставшись со мной и вынеся из-за меня столько испытаний, только теперь ты можешь сказать, любил ли ты меня и любишь ли сейчас. Только теперь, оставшись один, ты можешь решить, хороши или плохи были те заветы, на которых я старался воспитывать тебя.
Что же касается меня, то, попав в непривычный для меня мир людей и идей, я почувствовал, как плохо я воспитан, как мало я знаю и какую огромную работу самовоспитания и дисциплины мне придется начинать».
Дойдя до этого места, я вскочил со стула, забегал по комнате, схватившись за голову и крича:
– Да ведь это же невозможно! Брат Николай – невоспитанный человек?! Это бред!
Вошедший Иллофиллион посмотрел на меня своими топазовыми глазами и сказал:
– Левушка, тебе приснились козлы?
– Хуже, Иллофиллион, хуже! Читайте сами, вот здесь. Ну, можно ли такое выдержать?
– Ты, я вижу, так же приготовил в своем сердце место для чтения письма брата, как ты готовил его для писания письма капитану! Как ты думаешь, сейчас ты радуешь Флорентийца?
Я вздохнул и пошел на свое место, снова взявшись за письмо и поражаясь сам, на какое короткое время хватило моего самообладания, казавшегося мне таким твердым и незыблемым.
«Если бы у меня была хоть малейшая возможность, – читал я дальше в письме брата, – я бы выписал сюда своего дорогого Левушку, о котором думаю постоянно и без которого в сердце моем живет беспокойство. Мне порою кажется, что тебе бывает горько и ты считаешь, что я, брат-отец, покинул брата-сына и живу так, как хочу, по своему выбору, где тебе нет места.
Но если я виноват где-либо в личной привязанности, в личной дружбе и тоске по другу, то это по тебе, Левушка.
Твои успехи, твоя жизнь мне дороже моей. И я так признателен милой Хаве, приславшей мне твой рассказ. Я скрыл от тебя, что пишу сам. Скрыл, чтобы не давить на тебя, чтобы ты сам вырабатывал свое мировоззрение, независимо от меня, свободно ища не гармонии со мною, а своего собственного движения в гармонии с жизнью.
И ты порадовал меня. Я всегда ждал от тебя талантливых произведений. Но ты в первой же своей работе проявил художественную высоту и мудрость не мальчика, а большого, твердого сердца, которому близок гений.
Моя жена шлет тебе привет и надежду на скорое свидание. Ей тоже, не меньше моего, приходится перестраиваться на новые условия жизни. Но как женщина она делает это проще и легче, чем я. А как существо, принадлежащее какой-то высшей расе, – выше и веселее.
Радуйся больше, Левушка. Не печалься разлукой. Я знаю, какая глубина любви и верности живет в твоем сердце. Поэтому я не говорю тебе о благодарности тем людям, которые спасли нам с тобой жизнь. Я говорю только: смотри на их живой пример и ищи в себе возможностей духовно расти, чтобы когда-нибудь пойти по их следам, дерзая разделить их труд.
До свидания. Я не придаю значения письмам, я знаю и верю, что я живу в сердце брата. Но буду рад увидеть твой полудетский почерк, которым был написан рассказ, давший утешение многим сердцам.
Твой брат Н.».Должно быть, я долго ловиворонил.
– Что же, Левушка, теперь, может быть, расскажешь толком, что тебя ввело в исступление? – поглаживая меня по голове, спросил Иллофиллион.
Я протянул ему оба письма, не будучи в силах ни говорить, ни двигаться. Я точно был сейчас с братом Николаем, видел его и Наль, и они оба кивали мне, весело улыбаясь.
Иллофиллион сел подле меня, прочитал оба письма и сказал мне:
– Очень скоро, уже на днях, мы с тобой уедем отсюда. Поедем не морем, чтобы ты мог увидеть другие страны и народы.
Здесь у нас останется только одно существо, о котором нам с тобой надо особенно позаботиться – это Жанна. Все остальные – так или иначе – добредут до равновесия и научатся стоять на своих ногах. Жанне же нам надо постараться сделать временные костыли, пока Анна и князь не помогут ей вырваться из сетей ее собственной невоспитанности и бестактности.
– Ах, Лоллион, мне мучительно стыдно слышать, когда вы говорите: «нам с тобой». Я каждую минуту попадаю впросак сам, ну хоть вот сию минуту! Но – признаться ли – несмотря на всю нелепость своего поведения, на всю смешную внешнюю его сторону, я внутри себя все чаще и чаще испытываю какой-то восторг.
Я так счастлив, что живу возле вас! И слова Флорентийца о том, что мне кажется, будто я вырван откуда-то и что-то потерял, – это уже мое «вчера». А мое «сегодня» – это какое-то просветленное благоговение, с которым я принимаю свое счастье жить каждый новый день рядом с вами.
Я хорошо понимаю, о чем хотел сказать князь. Но внутри меня звенит не пустое сердце, как он говорил. Наоборот, моя любовь такая горячая, такая знойная! Мне иногда кажется, что даже физически разливаются вокруг меня горячие струи моей любви.
– Вот и пойдем с тобой к Жанне, и неси ей эти струи. Неси, не думая о словах, которые скажешь. Думай только о руке Флорентийца и его силе, которую тебе надо ей передать. Это ничего, что сам ты порой бываешь шаток и слаб, и теряешь в мыслях связь с ним. Лишь бы в сердце твоем всегда сиял его образ. Ты всюду сможешь передать его помощь человеку, если верность твоя не поколеблется. И никто не ждет, что ты станешь сегодня ангелом или святым. Но всякий мудрый знает, что на чистое и бесстрашное сердце он может положиться. Чистое сердце этот тот путь, по которому мудрец может посылать свой свет людям.
Вошедшему Ананде мы сказали, что отправимся сначала в «Багдад», а затем зайдем в магазин к обеденному перерыву, к Жанне. Ананда подумал и ответил:
– Хорошо, Анна, по обыкновению, придет сюда в перерыв. Я переговорю с нею и, может быть, тоже приду в магазин. Но, скорее всего, я подожду обоих вас здесь, поскольку нам придется опять делать лечебные процедуры княгине.
Мы расстались, и в начале перерыва были уже у Жанны.
– Как я счастлива видеть вас! – воскликнула она, увидев нас входящими. – Как будет жалеть Анна. Она только что пошла с отцом к вам.
– Анна жалеть не будет, у нее дел немало и без Левушки, – сказал Иллофиллион. – А вот вы, конечно, сейчас будете и жалеть, и плакать.
– И вовсе не буду плакать, доктор Иллофиллион. Я теперь стала такая жестокая, что слезы не выроню ни о ком и ни о чем. За последнее время я видела столько горя, что сердце у меня стало грубое, как этот медный чайник, – указывая на довольно примитивный пузатый чайник, стоявший почему-то на изящном обеденном столе, сказала Жанна.
– Неужели же все, что вы видели от людей за последнее время, Жанна, вы можете называть жестокостью? – в ужасе спросил я.
Жанна опустила глаза, и на лице ее появилось выражение тупого упрямства, какое бывает у избалованных и недобрых детей. Я поражался, как может подниматься со дна души Жанны на поверхность все самое плохое, что там лежит? И именно сейчас, когда люди приносят ей лучшее, что есть в их сердцах? Я знал, как много добрых качеств в этой душе, и терялся в догадках, что может быть причиной ее ожесточения.
Иллофиллион молчал, и какое-то чувство неловкости за Жанну охватило меня. «Неужели Жанна не ощущает, какое счастье для нее и для любого человека находиться рядом с Иллофиллионом?» – думал я. Я и представить себе не мог, чтобы можно было не осознавать той высокой мудрости, которая исходила от Иллофиллиона, и не переживать ее как счастье.
– Как вы считаете, Жанна, не надо ли вам сходить к княгине и поблагодарить ее за заботы о ваших детях? – спросил Иллофиллион тихо, но четким и внятным голосом, который – я знал – несет в себе целую стихию для человека, к которому он был обращен.
Упрямство не сходило с ее лица, и она ответила капризно, с досадой, как будто бы к ней приставали с мелкими и нудными вещами:
– Я не просила никого заботиться о моих детях; позаботились – сами хотели; ну и баста.
Я так онемел от изумления, что даже не смог вмешаться в разговор. Я никак не ожидал от Жанны подобной вульгарности.
– А если завтра жизнь найдет, что неблагодарных нужно вернуть в их прежнее положение? И вы окажетесь снова на пароходе с детьми, без гроша и без защиты добрых людей? – пристально смотря на нее, сказал Иллофиллион.
Жанна как бы нехотя, лениво подняла глаза и… задрожала вся, умоляюще говоря:
– Я и сама не рада, что все бунтую. Меня возмущает, что все меня учат, точно уж я сама ничего не понимаю. Я делаю шляпы так, что на весь Константинополь уже прославилась; ведь это что-нибудь значит? Не могу же я и детей воспитывать, и дело вести, и, наконец… жизнь не только в детях! Я хочу жить, я молода. Я француженка, а мы рано привыкаем к светской жизни. Я хочу посещать театры, рестораны, бывать на званых вечерах, а не дома все сидеть, точно в монастыре, – говорила возбужденно Жанна.
– Давно ли вы так изменили ваши взгляды? На пароходе ведь вы говорили мне, что готовы всю жизнь отдать уходу за детьми, борясь за их жизнь и здоровье? – глядя на нее, продолжал Иллофиллион.
– Ах, доктор Иллофиллион, что вы все поминаете этот пароход? Ведь это все было давно – так давно, что я даже забыла обо всем, что там было. Меня дамы приглашают к себе в гости, хотят познакомить с интересными кавалерами, а вы мне все говорите о детях. Не убудет же от них, если я повеселюсь! – протестовала Жанна, досадливо хмурясь.
– Нет, быть может, им будет даже лучше, если они и вовсе не будут жить с вами. Но вам, неужели вам кажется лучше та рассеянная жизнь, о которой вы мечтаете? Неужели в детях вы видите помеху?
– Я вовсе не скрываю, что очень хотела бы отправить детей к родственникам. Я их очень люблю, буду, наверно, скучать без них, но я не могу сделаться хорошей воспитательницей. Я раздражаюсь, потому что они мне все время мешают.
– Дети ведь теперь уже все время живут у Анны. И если вам приходится их видеть, то не потому, что вы зовете их, а потому, что они хотят видеть вас. Они бегут к матери и, награжденные сначала поцелуями и сладостями, а потом шлепками, возвращаются к Анне, говоря няне: «Пойдем домой». Вам их не жаль, Жанна? Не жаль, что дети называют своим домом дом чужой им Анны?
– Вы хоть кого доведете до слез, доктор Иллофиллион. Неужели я так долго ждала вас и Левушку сегодня только затем, чтобы быть доведенной до слез?
– Я, я, я – других мыслей у вас нет, Жанна? Вы ни одного лица чудесного, доброго, светлого не запомнили за это время? Образ сэра Уоми не запечатлелся в вашей памяти? – спрашивал тихо Иллофиллион.
– Ну, сэр Уоми! Сэр Уоми – это фантастическая встреча! Это святой, который вышел в грешный мир на минутку. Это так высоко и так – вроде как до Бога – далеко, что зачем об этом и говорить? Он вышел, как улитка, показал свои рожки и скрылся, – опустив глаза, тоном легкомысленной девочки болтала Жанна.
Я думал, что грозовая волна от Иллофиллиона ударит Жанну и разобьет ее в куски. Из его глаз, расширившихся, огромных, точно вылетели молнии, губы сжались, прожигающая сила точно хотела вырваться, но… он сделал какое-то движение рукой, помолчал и – в полном самообладании – мягко сказал:
– На этих днях мы с Левушкой уезжаем. Вероятно, сегодня вы видите нас в последний раз наедине, когда мои разговоры, столь тяготящие вас, могут касаться дорогих вам людей. У Анны дети жить долго не могут. Она прекрасная воспитательница, но у нее сейчас иные задачи и дела. Если жизнь, которую рисует вам Леонид, так для вас заманчива – идите, наслаждайтесь всеми страстями этой жизни. Но уверен, что когда-нибудь вы будете горько рыдать, вспоминая эту минуту! Когда осознаете, что стояло перед вами, кто был возле вас и как вы сами все отвергли…
Любовь – это не та чувственность, которая сейчас разъедает вас и в которой вы думаете найти удовлетворение. Но все равно. Что бы я ни сказал вам теперь, вы – слепая женщина, слепая мать. Как слепа та мать, которая видит в жизни одно блаженство – «мои дети» – и портит их своей животной любовью, так и слепа и та, которая не видит счастья в том, чтобы воспитать и вывести в жизнь порученные ей души, для которых она создала тела, – обе одинаково слепы и никакие слова их не убедят.
Отправлять ваших слабых здоровьем детей к родственникам, где жизнь груба и где о них будут заботиться не больше, чем о собаках или курицах, нельзя. Если вас они стесняют, я могу отправить их в прекрасный климат, в культурное семейство, где есть две воспитательницы, отдающие этому делу и любовь, и жизнь.
Но этот вопрос должен быть решен при мне, и, пока я еще здесь, их увезет Хава, которая вернется к вам и для которой я прошу у вас гостеприимства на несколько дней. Завтра мы зайдем к вам, и вы скажете нам о вашем решении. А вот и Анна, нам пора уходить.
Анна, видимо, торопилась, учащенно дышала и была бледна от жары.
– Как я рада, что застала вас, – здороваясь с нами, сказала она. – Но что с вами, Иллофиллион? Вы, право, точно Бог с Олимпа, прекрасны, но гневны. Я еще ни разу не видела вас таким. – Она обвела всех нас глазами, снова посмотрела на Иллофиллиона и вздохнула.
– Я рада, что вы здоровы, Левушка, – обратилась она ко мне. – Но неужели вы оба уедете раньше, чем вернется Хава?
– Хава будет здесь завтра, она свою задачу выполнила так, как только и могла ее выполнить воспитанница сэра Уоми, – ответил Анне Иллофиллион. – Я просил у Жанны приюта для нее на короткое время. Дети, Анна, не могут оставаться у вас. Если Жанна не передумает, Хава отвезет их в семью моих друзей.
– Как? – вне себя, бросаясь к Жанне, воскликнула Анна. – Вы хотите отдать детей? Но вы не сделаете этого, Жанна! В последнее время вы очень склонны к капризам. Но это с вами пройдет, опомнитесь!
– Я именно опомнилась. Я совсем не хочу в монастырь, как вы. И раздумывать не желаю. Я отдаю детей вам, доктор Иллофиллион. Хава может их увезти хоть завтра, – холодно сказала Жанна, поражавшая меня все больше. Я не узнавал прежней Жанны, милой, ласковой.



