
Полная версия:
Две жизни. Роман в четырех частях
Дойдя до отделения первого класса, мы расстались с Иллофиллионом; он прошел к Жанне, а я направился в каюту итальянок и передал розовый букет дочери и желтый – матери. Девушка радостно приняла цветы, и нежный румянец разлился по ее лицу.
Мать ласково улыбнулась и спросила, видел ли я мадам Жанну в новом наряде. Я ответил, что туда прошел мой кузен, так как малютки нуждаются в его надзоре, а я повидаю их всех завтра и полюбуюсь сразу туалетами всех.
Я был полон неожиданными новыми впечатлениями, из-за портфеля с книгами меня тянуло скорее в каюту, чтобы хоть на портрет брата посмотреть наедине, – а тут приходилось стоять в толпе разряженных дам и мужчин, выслушивать их и отвечать на легкий салонный разговор. Я воспользовался первым попавшимся предлогом, быть может, показавшись не очень учтивым, и поднялся на свою палубу.
Я прошел прямо к себе в каюту с намерением принять душ, а потом полежать и подумать. Но, очевидно, всем моим намерениям не суждено было сегодня сбываться.
Не успел я снять пиджак, как явился мой нянька – матрос-верзила – и подал мне небольшую посылочку и письмо в очень элегантном длинном конверте. Он очень интересовался нашим путешествием на берегу, жаловался, что его не пустили со мной в город, а он, наверное, был бы мне там нужен.
Как только я отделался от него, пришли турки. Я едва успел спрятать свою посылку и письмо. Турки рассказывали, что очень весело провели время у своих родственников в городе, от которых узнали о том, сколько бедствий принесла буря, из которой благополучно выбрался только один наш пароход. Вышедшие из Севастополя следом за нами два парохода, один – старый греческий и другой – французский, решившийся выйти из гавани при уже начинавшейся буре – оба погибли. А в Севастополе буря все еще свирепствует и сейчас, хотя уже с меньшей силой.
Что же касается нашего судна, то они слышали от старшего механика, что в Константинополе ему придется идти в большой ремонт и задержаться там надолго.
Всеми силами я старался быть вежливым и выдержанным, но внутри у меня клокотало раздражение от этой постоянной невозможности жить так, как хочется, а быть прикованным ко всем условностям светского приличия.
«Неужели, – думал я, – все поразившие меня новые люди огромной выдержки, которых я увидел за эти дни, и едущий со мной сейчас Иллофиллион приобрели свое хорошее воспитание и выдержку таким же трудным путем, как я?»
Я готов был дать понять туркам, чтобы они уходили поскорее и дали мне возможность побыть одному. Я еле удерживал себя в границах приличия, когда на трапе нашей палубы раздались голоса Иллофиллиона и капитана.
Меня поразило лицо Иллофиллиона. Я еще ни разу не видел его таким сияющим. Точно внутри у него горел какой-то свет, так весь он казался насквозь светящимся радостью.
В моей голове снова промчался вихрь мыслей. Тут были и мысли низкие, недостойные; я подумал, что Иллофиллион был так долго у Жанны потому, что он ее любит, и потому его лицо сейчас так сияет. А мне говорил о невозможности проявления сейчас личных чувств. Скользнули здесь и ревность, и грубая мысль о моей зависимости от почти незнакомого мне человека. В моей душе вновь поднялись чувство протеста и сильное раздражение.
Я почти не слышал, о чем говорили вокруг меня. Еще раз я посмотрел на Иллофиллиона – и устыдился всех своих недоброжелательных чувств. Лицо его все так же светилось внутренним светом, глаза сверкали, напоминая глаза-звезды Ананды.
«Нет, – сказал я себе, – этот человек не может быть двуличным. Мысль такого светящегося лица должна гореть честью и любовью. Иначе откуда же взяться этому свету, который всех греет и рассеивает даже такой мираж, в каком я запутался сейчас».
Я унесся воспоминанием обо всем том, что рассказал мне Иллофиллион о себе; о том, что я постиг и увидел за короткое время через него, и о том необычном человеке, которого он показал мне в Б.
Постепенно я забыл обо всем, превратился в «Левушку – лови ворон», перенесся в сад сэра Уоми и так погрузился в мысли о нем, что точно услышал его голос: «Мужайся, пора детства прошла. Учись действовать не только для помощи брату, но вглядывайся во всех встречаемых. Если ты встретил человека и не сумел подать ему утешающего слова – ты потерял момент счастья в жизни. Не думай о себе, разговаривая с людьми, а думай о них. И ты не будешь ни уставать, ни раздражаться».
Я вздрогнул от страшного рева, вскочил, оглушенный им, сконфузился от общего смеха и никак не мог сообразить, где я, – и наконец понял, что это ревет пароходный гудок.
Иллофиллион ласково обнял меня за плечи, говоря, что нервы мои совсем истрепались за эти дни.
– Да, Лоллион, истрепались.
И я хотел рассказать ему еще об одной своей слуховой галлюцинации, но он незаметно для других приложил палец к губам и шепнул: «После», чем немало удивил меня.
Между тем гудок умолк, и на пароходе закипела обычная перед отправлением суета. Мы медленно отходили от мола. Полоса воды между нами и Б. становилась все шире; и наконец берег скрылся из глаз. Еще одна страница моей жизни закрылась, еще один светлый образ поселился в моем сердце прочно, и я даже не заметил, какое огромное место он там занял.
Глава 15
Мы плывем в Константинополь
Спустя некоторое время явился верзила со складным столом и скатертью, а за ним лакей с тарелками и прочими принадлежностями для обеда.
Турки вспомнили, что им надо переодеться к табльдоту, и поспешили вниз.
Мне стало легче с их уходом. Гармоничная атмосфера Иллофиллиона, точно горный зефир, охватила меня. И все мелкое, раздражающее, ведущее мысли и чувства в тупик личных переживаний отступило. Интерес к его внутренней жизни, желание понять причины его необыкновенного состояния вышли на первый план. Я невольно подпал под очарование его спокойствия и даже какой-то величавости его настроения. Мои мысли вернулись назад, к его детству, к его страданиям и к той силе, до которой он вырос теперь.
Я молча сидел подле него и впервые заметил, что вся внешняя суета не мешает мне, что я даже не замечаю людей, хоть и вижу их совершенно ясно. Я не превратился в «Левушку – лови ворон»; четко осознавал, где я, и перекинулся несколькими словами с капитаном, но внутри меня все будто звенело. Я был тих; никогда еще я не испытывал такого спокойствия и сознания, что оно пришло от той внутренней гармонии, которую распространял все продолжавший светиться Лоллион.
«Вот как может быть счастлив человек своим внутренним состоянием. Вот где сила помощи людям без слов, без проповедей, одним своим живым примером», – подумал я.
Даже мое нетерпение узнать, от кого мне передали посылку и письмо, отступило куда-то; я стал думать о письме Флорентийца ко мне. Только сейчас дошли до моего сознания его слова о том, что я должен поехать в Индию. Эта страна всегда вызывала у меня большой интерес (быть может, потому, что у брата я прочитал много книг о ней с красочными иллюстрациями). А теперь, когда я увидел такого человека, как Али, и узнал от Иллофиллиона, что все они – и сэр Уоми тоже – были в Индии и жили там, мой интерес к ней возрос многократно. Мне захотелось самому увидеть эту страну. Мое недавнее неприятие Востока и страх перед ним улеглись. Я по-новому стал воспринимать разлуку с братом, видя в ней уже не трагедию, а начало нового этапа своей жизни.
Когда мы закончили обедать, мне пришлось прибегнуть к каплям Иллофиллиона, так как в открытом море все же качало, и я чувствовал себя неустойчиво. Отголоски бури, как предсказывал капитан, продолжались, и сейчас это почему-то очень остро подействовало на меня.
– Я давно уже вижу, дружок, что тебе хочется рассказать мне о своих впечатлениях. Мне тоже есть что рассказать тебе, – сказал Иллофиллион.
– Прежде всего, мне хотелось бы узнать, от кого я получил посылку и письмо из Б., и поделиться их содержанием с вами, – ответил я.
По лицу Иллофиллиона скользнула улыбка; он встал и предложил мне перейти в каюту. Я достал из-под подушки своего дивана письмо и посылочку. Разорвав конверт, я был удивлен свыше всякой меры подписью: «Хава», которую я в своем нетерпении прочел первой.
Я так изумился, что вместо того, чтобы читать письмо самому, протянул его Иллофиллиону. Представление о черной статуе в белом платье, которую я счел мелькнувшей и навек исчезнувшей для меня бабочкой, ожило и довольно неприятно поразило меня.
Иллофиллион взял письмо, посмотрел на меня своими светящимися глазами и стал читать вслух:
«Я не знаю, какими словами мне начать мое обращение к Вам. Если бы я была белой женщиной, я смогла бы обойти установленные вековыми предрассудками условные правила светских приличий. Но моя черная кожа ставит меня вне законов вежливости и приличий, которые белые люди считают иногда обязательными только для белых. Я могу обращаться к Вам не иначе как к частице света и духа, живущих в каждом человеке, независимо от времени и места, нации и религии. Знание рассеивает все предрассудки и суеверия; и я, обращаясь к Вашей способности любить, позволю себе сказать Вам: «Друг». Итак, Друг, – впервые в жизни белый человек выразил мне свою вежливость и сострадание, прижав к своим губам мои черные руки. Если бы даже я жила еще тысячу лет – то и тогда не забыла бы этих поцелуев, потому что на них ответил Вам поцелуй моего сердца. Быть может, есть много форм любви, о которой говорят и которую выражают действиями женщины. Мне же доступна одна форма: беззаветной преданности, не требующей ничего личного взамен. Я отдаю Вам все свое сердце, не умеющее двоиться; и верность моя пойдет за Вами всюду, будет ли это рай или ад, костер или море, удача или поражение. И почему именно так пойдет моя жизнь, какие вековые законы жизни связывают нас – мне ясно. Когда-либо станет ясно и Вам, но сейчас я о них молчу. Я знаю все, что Вы можете подумать о моей привязанности, такой Вам сейчас ненужной и стеснительной. Но будет время, Вы выберете себе подругу жизни, – и черная няня может пригодиться белым детям. Моя преданность, так навязчиво предлагаемая сейчас, если рассматривать ее с точки зрения условностей, на самом деле проста, легка, радостна. Если подняться мыслью в океан движения всей Вселенной и там уловить свободную ноту любви, не подавляемой иллюзорным пониманием дня как тяжелого испытания, долга и жажды набрать себе лично побольше благ и богатства, – там можно увидеть не этот серый день, сдавленный печалью и скорбью, но день счастливой возможности излить из своего сердца любовь свободную, чистую, бескорыстную, – и в этом истинное счастье человека. И да простит мне жизнь мою уверенность, но я знаю, что в Вашем доме я найду свою долю мира и помощи Вашим детям. Я знаю, как испугала Вас моя черная кожа, и тем глубже ценю благородство сердца, отдавшего поцелуй моим черным рукам. Чтобы не напоминать Вам о своей черноте и вместе с тем послать Вам память о нашей встрече, я посылаю Вам небольшую шкатулку, которая Вам, наверное, понравится. Примите ее как самый ценный дар моей преданности. Мне дал ее сэр Уоми в день моего совершеннолетия, сказав передать ее тому, за кого я буду готова умереть.
Я уже сказала: путь мой за Вами. Чтобы не показаться сентиментальной, я кончаю свое письмо глубоким поклоном Вашему другу Иллофиллиону, Вашему брату и Вашему великому другу Флорентийцу.
Ваша слуга Хава».Иллофиллион закончил читать. Я сидел, опустив голову на руки и не зная, что думать еще и об этом случайном знакомстве.
– Нет случайностей, – услышал я голос моего друга. – Все, с чем мы сталкиваемся, подчинено закону причинности, и нет в жизни следствий без причины. Чем больше человек освобождается от предрассудков, тем больше он может познать. И Хава права, когда пишет тебе, что знание рассеивает все предрассудки и суеверия. Но у нас еще будет немало времени, чтобы поговорить обо всем этом. Сейчас я хочу тебе сказать, что преследовавшие нас сарты погибли на старом греческом судне, на которое их привела ненависть, хотя они знали о предстоящей буре. Теперь до Константинополя мы свободны от преследователей. А там узнаем, как быть дальше.
Не хочешь ли взглянуть на заветный подарок Хавы? Качка усиливается, нам надо будет снова обойти весь пароход. После перенесенной бури люди гораздо чувствительнее к качке. Жанну надо навестить первой, потом итальянок и остальных.
Я развернул небольшой пакет Хавы и достал из кожаного футляра квадратную шкатулку темно-синей эмали, на крышке которой был изображен овальный эмалевый портрет сэра Уоми. Портрет был окружен рядом некрупных, но чудесно сверкавших бриллиантов, а в качестве замка был вделан крупный выпуклый темный сапфир.
– За всю жизнь я даже не видел столько драгоценных вещей, сколько мне пришлось держать в руках за эти недели, – сказал я.
– Да, – ответил Иллофиллион. – Много людей хотело бы хоть в руках подержать портрет сэра Уоми, не только что получить его в подарок. Но спрячь все в саквояж, нам время обойти пароход.
Я убрал все свои вещи и книги в саквояж. Иллофиллион достал наши аптечки, и не успели мы их надеть, как в дверях появился посланный капитаном матрос-верзила с просьбой поспешить в лазаретную каюту № 1А, где опять стало плохо и матери, и детям.
Мы помчались ближайшими переходами к Жанне, причем мой нянька-верзила снова спас мой нос и ребра, так как я не мог удерживать равновесия. На мой вопрос, уж не начинается ли снова буря, Иллофиллион ответил, что природа не в состоянии разъяриться так два раза подряд. А верзила, смеясь, уверял, что это всего только зыбь. Быть может, это и была зыбь, но – надо отдать ей справедливость – зыбь препротивная.
Мы вошли к Жанне и снова застали картину почти такого же отчаяния, которое увидели в первый раз. Она сидела с обоими детьми на коленях, забившись в угол дивана. Лицо ее выражало полную растерянность, и когда Иллофиллион наклонился к девочке, чтобы взять ее и положить на детскую койку, она схватила его за руку, крича, что девочка умирает, и она не хочет, чтобы дочь умирала на холодной койке, пусть лучше у сердца матери. От резкого движения и малыш скатился бы на пол, если бы я не подхватил его.
Взяв ребенка на руки, я готов был разразиться упреками, но… образ сэра Уоми, прочно поселившийся в моем сердце, помог мне сдержаться. Я мягко сказал ей:
– Так-то вы держите обещание ухаживать за детьми? Разве им не будет удобнее в своих постельках, чем у вас на руках?
Жанна плакала, говоря, что, не видев меня так долго, не сумела сохранить самообладание; болезнь детей просто разрывает ей сердце, а я, по ее словам, совсем забыл о ней. Я возразил, что Иллофиллион и итальянки ее навещали, а мое присутствие или отсутствие не может повлиять на здоровье детей.
– Я сам еще так молод и невежествен, что всецело нуждаюсь в наставнике, – продолжал я. – Если бы не мой брат Иллофиллион, я бы десять раз погиб. Перестаньте думать, что вы одиноки и несчастны, лучше помогите доктору дать детям лекарство.
Сам не знаю, что еще я наговорил бедной женщине, но нежный тон моего голоса, должно быть, передал мое сострадание. Мигом она вытерла слезы, – и лучшей сестры милосердия было не найти.
Иллофиллион долго возился с девочкой, которая была очень слаба.
– Сегодня ее состояние будет таким же еще несколько часов. Но зато завтра дело пойдет на улучшение, – сказал Иллофиллион Жанне. – Держите ее завтра непременно в постели весь день. Если не будет качки, вынесите ее на палубу. Ну а малыш через час будет просить есть.
Мы уже собрались уходить, когда Жанна обратилась с мольбой к Иллофиллиону:
– Разрешите вашему брату побыть со мной. Я так боюсь чего-то, мне все мерещится какое-то новое горе, все кажется, что и дети мои тоже умрут.
Иллофиллион кивнул головой, сказал мне, чтобы я остался здесь до тех пор, пока за мной не придет верзила, но что если откуда-нибудь будут звать на помощь доктора, чтобы я ответил, что доктор он – Иллофиллион, а я могу только при нем помогать и бессилен без него.
Иллофиллион ушел. Мы остались с Жанной у постели ее детей. Состояние девочки понемногу улучшалось; дыхание стало ровнее, хрипы в груди прекратились. Жанна молчала, не плакала; но я видел, что не одна болезнь девочки привела ее к новому порыву отчаяния.
– Что случилось? – спросил я ее. – Почему вы опять в таком состоянии?
– Я и сама не знаю, почему на меня нахлынули все ужасные воспоминания и картины смерти мужа. Я почувствовала такой страх перед будущей жизнью. Не могу передать вам, какой жуткий страх на меня нападает, когда я думаю, что мы приедем в Константинополь, и мне нужно будет расстаться с вами и вашим братом. Я умру от одиночества и голода.
– Вы умрете от одиночества и голода? А дети переживут вас? Кто же будет на них работать? Кто есть у них ближе вас? Вы думаете о том, что было, и о том, что будет. А сейчас? Об этой минуте, когда вы чуть не уронили мальчика и когда повредили девочке, держа ее у себя на коленях, а не в постели, вы не думаете? Я так же, как и вы, только тем и занимался, что думал или о том, что было, или о том, что будет. Один мой любимый и мудрый друг и мой теперешний спутник Иллофиллион своими примерами показали мне, как надо жить только тем, что совершается сейчас. И самое главное – это и есть «сейчас». Попробуйте и вы не плакать, а бодро ухаживать за детьми. Ваши слезы мешают им мирно спать, и они будут дольше больны. Улыбайтесь им – и их здоровье восстановится скорее. Что касается Константинополя, то ведь Иллофиллион сказал вам, что он вас там устроит, а слово у него никогда не расходится с делом. Если у вас есть цель поставить детей на ноги, зачем вам думать, будете ли вы одиноки? Вы уже по опыту знаете, как непрочно все в жизни. Не думайте, что будет, а лучше просите Иллофиллиона научить вас, как воспитывать ваших детей. Я ничего не могу сделать для вас; я сам не имею ни семьи, ни дома и еще не могу сам зарабатывать на жизнь, так как мало что знаю и умею делать. Но Иллофиллион, я уверен, поможет вам.
– Я его очень боюсь и стесняюсь, – сказала бедняжка. – А вас не боюсь и очень радуюсь, когда вы рядом со мной.
– Это потому, что я такой же неопытный ребенок в жизни, как и вы. Но если вы присмотритесь внимательнее к Иллофиллиону, вы будете счастливы каждую минуту, которую проведете с ним.
– Вы только что сказали, что улыбка матери помогает детям. Я стараюсь не плакать, но это так трудно. И я не думаю, чтобы Иллофиллион помог мне научиться воспитывать детей; он такой строгий, никогда не улыбается. При нем я чувствую себя точно в железной клетке, а при вас мне легко и просто.
– Вам легко со мною, – ответил я, – только потому, что я так же легкомыслен, как и вы. Но если бы вы только подумали, какую огромную энергию вы могли бы передать своим детям, если бы вы их по-настоящему любили! Не слезы текли бы из ваших глаз, а целые потоки энергии. Ведь вы плачете о себе, а вам надо думать, как защитить их.
– Я еще не могу понять вас, – очень тихо сказала Жанна после долгого раздумья. – Но мне начинает казаться, что я действительно слишком много думаю о себе. Я постараюсь вдуматься в ваши слова, может быть, они помогут мне начать жить иначе.
Мне было очень жаль бедняжку. И я всячески старался не переходить границы дружеской беседы, не впадая в тон наставника. Между тем Жанна на моих глазах как-то странно менялась. На ее молоденьком личике уже не играла та улыбка, которой оно всегда светилось, когда я бывал с нею, но и отчаяние тоже сошло с него. Печаль, суровая решительность – точно она внезапно стала старше меня – словно отделили ее от меня каким-то кругом, в котором она и замкнулась.
Мы молча сидели у детских постелей, и мысль моя вернулась к Хаве. Какой сильной и мужественной женщиной она мне казалась теперь! И как нужна была бы ее черная рука помощи этой хрупкой и тоненькой матери.
– Вы не думайте, что я слабая и боюсь труда, – внезапно вырвал меня из мира грез дрожащий голосок Жанны. – Нет, я не боюсь труда. Я просто слишком сильно любила моего мужа. И, потеряв его, я смешала мою любовь к нему и слезы о нем с любовью к детям и страхом за них. Но я начинаю понимать, что страх губит мои силы, приводит меня в отчаяние, и я приношу вред моим детям. Мне только сейчас становится ясно, на какую ужасную жизнь я буду обречена, если не найду в себе мужества жить только для детей и быть им защитой, а буду оплакивать свою печальную судьбу женщины, потерявшей любимого.
В дверь постучали, вошел сияющий верзила и доложил, что Иллофиллион просит меня в первый класс, где снова заболела итальянка. Я простился с Жанной и почувствовал, что нанес ей своими словами какую-то не то рану, не то разочарование. И ее рукопожатие было менее горячим, а лицо все оставалось таким же суровым.
Быстро поднялись мы с верзилой в отделение первого класса, где царила паника; очевидно, качка вызывала кошмарные воспоминания о недавней буре и страх.
Я застал Иллофиллиона в каюте синьор Гальдони, где старшая была вся в слезах, а младшая снова лежала как мертвая.
– Это и есть тот тяжелый случай, Левушка, о котором я тебе сказал в первый же раз. При каждом сильном волнении будет наступать такое обмирание, пока синьора Мария не научится в совершенстве владеть собой, – обратился ко мне Иллофиллион.
– Нет, нет, я ничего особенного ей не сказала, – раздраженно и чересчур громко сказала синьора Джиованна. – Я только хотела предупредить новое несчастье. Довольно с нас и одного горя.
– Вы так громко говорите, что привлекаете внимание соседей, – тихо сказал ей Иллофиллион. – Надо помочь вашей дочери прийти в себя, но это не так легко; и если вы будете кричать, мои усилия могут остаться бесплодными. Если вы не можете найти в своем сердце столько любви, чтобы думать о жизни вашей дочери и все свои силы устремить на помощь ей, а не на мысли о своих волнениях – лучше покиньте каюту. Всякие проявления эгоизма и раздражительности мешают в моменты опасности.
– Простите мне мое безумие, доктор. Я буду всем сердцем молиться о ней, – стараясь сдержать слезы, сказала мать.
– Тогда забудьте о себе, думайте о ней и перестаньте плакать. Плачут всегда только о себе, – ответил Иллофиллион.
Он велел мне, как и в первый раз, приподнять девушку и влить ей в рот лекарство, ловко разжав ей зубы. Затем он сделал ей укол и искусственное дыхание с моей помощью.
Но все усилия остались тщетными. Тогда он свернул бумагу в трубочку, заполнил ее сильно пахнущим порошком, поджег и поднес к самым ноздрям девушки. Она вздрогнула, чихнула, кашлянула, открыла глаза, но снова впала в беспамятство.
Тогда Иллофиллион брызнул ей в лицо водой, к шее приложил горячую грелку и снова зажег трубочку с травой. Она вторично вздрогнула, застонала и открыла глаза. Иллофиллион, с моей помощью, посадил ее и сказал:
– Дышите ртом и как можно глубже.
Я держал девушку за плечи и чувствовал, как тело ее содрогается при каждом вдохе.
Мы еще долго не отходили от нее, пока она не пришла в себя окончательно. Иллофиллион велел напоить ее теплым молоком, запретил разговаривать с кем бы то ни было и укрыл теплым одеялом. Матери девушки он сказал, что бури больше не будет, и через час-другой море будет совсем спокойно.
Мы вышли на палубу, где нас ждала целая группа людей, во главе которой стоял несчастный муж злющей княгини. Молодой человек имел очень плачевный вид. На его левой щеке красовался темно-синий кровоподтек, правый глаз весь опух, точно его поколотили в драке. Вид его был так жалок, что даже смешной контраст между элегантным костюмом и кособокой цветной физиономией не вызывал смеха. А молящее выражение его единственного здорового глаза говорило о настоящей трагедии, переживаемой этим человеком.
– Доктор, – сказал он дрожащим слабым голосом. – Будьте милосердны. Я, право, не виноват в выходках моей жены. Судовой врач отказывается зайти к нам, под предлогом, что у него много больных. Он думает, что княгиня наполовину притворяется, а наполовину больна от страха. Но я уверяю вас, что она действительно умирает. Я никогда не видел ее в подобном состоянии. Она уже не может ни кричать, ни драться. Она очень, очень стара. Будьте милосердны, – лепетал он. – Для меня и многих будет страшная драма, если я не довезу ее до Константинополя…
Иллофиллион молча смотрел на этого несчастного человека, а передо мной в один миг мелькнула загубленная жизнь, проданная за деньги отвратительной старухе. Не могу сказать, как поступил бы я на месте Иллофиллиона, он же тихо сказал: «Ведите».
– О, благодарю вас, – пробормотал муж княгини, и мы двинулись за ним в каюту № 25.
– Я скоро вернусь к вам, – сказал Иллофиллион обступившим его со всех сторон пассажирам. – Я обойду всех, кто будет нуждаться в моей помощи. Не ходите за мной, ждите меня здесь.
Ужасное зрелище представилось нам, когда мы вошли в каюту. Среди страшного беспорядкя мы увидели нечто уродливое, седое, бездыханное, лежавшее на койке с отвисшей беззубой челюстью. Это нечто даже не напоминало разъяренную старуху в парике, скандалившую в коридоре лазарета.



