Читать книгу Путевые записки (Павел Васильевич Анненков) онлайн бесплатно на Bookz (2-ая страница книги)
bannerbanner
Путевые записки
Путевые запискиПолная версия
Оценить:
Путевые записки

4

Полная версия:

Путевые записки

Что значат, например, цветные стекла какой-нибудь церкви с изображением происшествий из священной истории в уютной зале [какой-нибудь] Академии. То ли [значит] значение имеет картина Страшного суда, оторванная от кафедры, с которой гремели угрозы вечного проклятия? Какое впечатление произведет старое деревянное распятие, с этим подробным, анатомическим изображением физического страдания, как обыкновенно католицизм примитивный делал распятия, – поставленное в светлой, веселой комнате, с двумя мраморными каминами по углам? Отвращение, разумеется. Взамен всех прежде бывших памятников, которых небольшая часть перешла в музеумы, протестантизм кругом алтарей выставил портреты всех своих проповедников, разрушивших власть римского антихриста{16}. – И вот они везде смотрят на вас строго и сурово [придерживая], указывая на одну книжку{17} (у каждого из них по книжке в руках), вне которой всё считают они ложью, искусство [тоже] даже. – Обманутые бесчеловечно Любеком, вы подходите, например, к церкви св. [Елизаветы] Николая, колокольня которой состоит из трех полукуполов один над другим, входите – алтарь на своем месте, орган тоже, все выкрашено белой краской – и больше ничего. Вы идете в церковь св. Екатерины, колокольня которой еще величественней и фигурной вышепоименованной, хотя и в одном вкусе, – и, кроме скамеек, алтаря и органа, не видите ничего. – В Якоби-Кирхе, которая еще издали манит самым легким готическим верхом своей башни, хотя верх этой новейшей постройки и есть подражание южному просветленному готизму, – и та же история. Одна только Petri-Кирхе, со своими многочисленными пристройками и величественной колокольней, оканчивающейся остроконечным шпицем, сохранила нечто: это картина старого Франка «Шествие на Голгофу»{18}, которое сопровождают немцы, немки с овощами, корзинками, ослами, навьюченными хлебом, рыбою и домашним скарбом. Все почти державы Европы воздвигали памятники на местах, где происходила борьба их с Наполеоном: Гамбург, вместо памятника, повесил в Petri-Кирхе картину, где изображена внутренность самой церкви и несколько сот бедных семейств, которых в 1813 году [ночью вывозили за город] на день запирали в храм{19}, а ночью вывозили за черту города, чтобы предупредить голод. Наконец, в этой же церкви висят во весь рост две главные причины приключившегося мне разочарования, а именно – толстый Лютер, на лице которого, при всем моем напряжении, ничего не мог я открыть, кроме добродушия и самой ясной наклонности к спокойной жизни, и сухой Меланхтон, с редкой бородкой, который весьма похож на прокуратора св. инквизиции – и со всем тем глаза мои долго не могли оторваться от этих двух портретов. Вот люди, открывшие безграничный путь мысли, по которому идет теперь Германия, вот люди, изъяснившие божественное учение до того, что оно вошло в кровь народов, принявших его, и сделало их нравственными [тут я с ними]. Да будет легка земля вам, почтенные люди, и если величественная процессия баллад, легенд, мраморных рыцарей, бледно-русых дам с соколами на белых руках, с золотыми поясами подойдет к вам в минуту Страшного суда и скажет: «Зачем истребили вы последнюю память, о нашем существовании на земле?», вы развернете им скрижали подвигов, свершенных народами для приобретения гражданской свободы, и скажете: «Зато вот, что мы произвели!»

Примечательнейшая церковь в Гамбурге есть, без сомнения, св. Михаила. Она построена во вкусе Возрождения и отличается красивостью узоров этого рода архитектуры, необычайной стройностью во всех частях своих, легкостью колокольни и подземельем, где на все стороны открывается колоннада, в которой теряется глаз. Действие света, проницающего в подземелье, обольстительно: кажется вам, будто попали вы во дворец гномов. Эта церковь достойна изучения архитекторов.

Но что всего прелестнее в Гамбурге – это Эльба, Альстер и гуляние по прежде бывшему валу… Начиная от Steinstor[5], идете по прекраснейшему саду и, наконец, достигаете Ломбардского моста; тут широкой плотиной перерезан Альстер на два озера: с одной стороны, на противоположном берегу, видите знаменитую аллею Юнгферстиг с ее великолепными домами, изукрашенными вывесками, с другой – С.-Жорское предместье, с его мельницами, церквами и крышами домов. Прямо против С.-Жоржа берег весь зарос садами, сквозь чащу которых мелькают загородные домики владельцев, а вдали сквозь прозрачный туман виднеются шпицы деревень и городов, принадлежащих уже Ганноверу. Идите далее: вот известная Эсплонада, улица великолепных домов, посреди которых тянется старый вал, помолодевший от лиц и цветущей зелени, продолжайте: вот налево Петро-Гартен, а за ним еще сады и дорога в Альтону, город, соседственный с Гамбургом и связанный с ним цепью строений так, что они составляют теперь одно целое, Но [разделенный на веки] первый принадлежит Дании и имеет короля, а второй принадлежит самому себе и не имеет короля{20}. Идите далее: вот какое-то возвышение, подойдите к самому краю – и Эльба явится вам как серебряная лента с бесчисленными извивами, рукавами, с лесом мачт, изукрашенных всеми возможными флагами. В праздничный день, когда корабли [изукрашенные] выставляют ленты всех 107 небесных цветов – кажется, будто бы старая река надела арлекинский костюм и собирается в маскарад Энгельгарда{21}. Необычайное движение царствует у вас под ногами в пристани (Binnen-Alster) и на берегу: там тысячи лодок скользят от одного корабля к другому, оттуда несутся крики и песни, выкрикиваемые и выпеваемые почти на всех европейских языках; тут матросы выкатывают тяжести и, боже мой! каких тут нет матросов: английское – годдем[6], немецкое – доннер[7], французское – foutre[8], и русское многосложное… перемешиваются и равно взлетают, дружески обнявшись, к небесам, где, сделав им перекличку, записывают их в книгу смерти, но нет того, кто их породил. – И все это окружено бесподобным ландшафтом гор и дальних лесов, в среде которых, как неподвижная звездочка [светится], виднеется чуть-чуть шпиц Саарбурга – города, принадлежащего Дании.

По позднему времени года мы не могли осмотреть всех садов, лежащих в окрестностях Гамбурга и всех его бесподобных загородных гуляний. Мы сделали одно только исключение в пользу Ренвиля, сада на крутом берегу Эльбы, с которого вид на реку уединенней, тише, задумчивей, так сказать, и оттого река делается еще привлекательней, чем в шумном торговом Гамбурге. Здесь уже нет кораблей и матросов, а только лодки с белыми парусами [неслышно], изредка несущиеся вдоль реки и кажущиеся сверху поплавками [с перышками наверху], которые пускают ребятишки, втыкая в них концы перьев. – По пути к (неразборчиво) мы проехали мрачную Альтону с ее Palmaille, грязным подобием Эсплонады и Дом-Кирхе, где под широкой кипой стоят три камня, из коих один покрывает прах Клопштока{22}, а два других – супругу его. – Мы с благоговением поклонились великому поэту, которого я не знаю ни одной строчки и которого, по какому-то странному предубеждению, считаю самым скучным [поэтом] писателем. Нет никакого сомнения, что я ошибаюсь, но мне все кажется, будто поэзия его не касается людей, а принадлежит собственно ангелам. Правда, говорят, что тут есть и Адам и Ева, люди очень знаменитые, но так как мы не знаем, в чем состояло наслаждение их в раю, то и горести от потери этих наслаждений испытывать не можем и в бедствиях их ни малейшего участия не принимаем. Погуляв достаточно по окрестностям, возвратимся опять в город и полюбуемся этими узкими улицами, этими семиэтажными домами, которых передний фасад состоит из одних стекол, этими выступами этажей один над другим, увенчанными закругленным верхом, скрывающим от вас безобразную крышу, которая так неприятно кидается в глаза в наших новопостроенных городах. Почти у всех домов в самой оконечности последнего выступа видите вы еще окошечко и, вглядываясь, замечаете там чистую гардинку, горшечек цветов и убеждаетесь, что на этой высоте приютилось не отвратительное нищенство об руку с развратом, а довольство, чистота, может быть, даже поэзия. – Из подобного окошечка глядела Гретхен, и часто думал я [подняв], запрокинув голову и поддерживая шляпу: вот подойдет белокурая головка, вот задумчиво устремит она глаза на улицу… Еще живописней задняя сторона домов в Гамбурге, обвиваемая каналами, проведенными из Эльбы и Альстера, что дает ему вид какой-то грязной Венеции. Невозможно себе представить этой путаницы балконов, галерей, пристроек, окошек, дыр, чуланов. Мне кажется, что именно в таком городе может существовать сказка со всеми своими прихотями и капризами, как прилично такой большой барыне. Разбойник здесь может спастись по крышам, привидение – скрыться за любую трубу, а для бесполезных поисков преследователей сколько здесь пояснений в этих будках, конурах, которые все, однакож, наполнены живыми существами. Жалуемся, что у нас мало беллетристических хороших писателей, да выписывайте вы хоть Шахеризаду{23} в Петербург, что она найдет в городе, где на первом шагу встретится ей городовой, забирающий в полицию всех бородатых наших романтиков. – Присоедините еще в Гамбурге к этой отличительной черте его [города], по которой люди живут, как курицы, почти на [одном] шестах и в подземельях, превращенных в кофейные дома, присоедините еще необыкновенное движение на улицах. Как только блеснет солнышко, люди выскакивают из всех пор этих строений, и все это курит сигары, говорит, хохочет, играет на арфе, просит милостыню, таскает из карманов часы, платки. [Катков изволил как-то залюбоваться на одну вывеску.] Через каждые четверть часа ходит по одному направлению дилижанс в Альтону и обратно, который везет за 4 шил. (32 к.) и появление которого на тесной улице, наполненной народом, право, то же, что появление батареи артиллерийской или пожарных труб у Самсона в день Петергофских гуляний{24}. – Множество других дилижансов ходит по другим направлениям, и [все они] кучера предостерегают народ только хлопаньем длинного бича своего, приберегая свое горло для шнапса, вероятно. Иностранец, который не знает этого обыкновения, легко может быть задавлен, что, было, и случилось с Катковым, который загляделся на один из здешних великолепных магазинов, что касается до меня, во всю жизнь не получал стольких толчков, как в Гамбурге, и нигде не был так оглушен воплями и криками работников, которые все свои домашние споры решают здесь публично на площадях и улицах!

Такова наружная физиономия Гамбурга, сообщаемая необычным народонаселением [120 т. на столь малом пространстве] и движением торговли. Что касается до внутренней его жизни, то, по совести сказать, нет ничего пошлее, и именно это существование принадлежит к разряду тех, на которые жестоко восстают носители Юной Германии{25}. Я здесь не встретил гамбуржца, который [объяснил] мог бы объяснить мне конституцию своего города. Они так спокойны, так свободны, так благополучны, что не хотят знать причин всего этого. Но апатия, не разлучная со всем, где нет стремления, заметна в умах здешних даже для иностранца, наименее наблюдательного.

Если исключительное положение Гамбурга, как вольного города, поставило его вне волнений и требований, которыми дышит теперь Германия, то [вместе] надо признаться, что взамен во всей Германии пошлая сентенция, застой умов, будничная, кухонная мудрость не [доведены] достигали до такого развития, как в Гамбурге. Зато они ограждены от всех переворотов и необходимости восставать за права свои, скажут мне, но если все вопросы нашего века клонятся к тому, чтоб подарить человечество таким бесцветным и отчаянным спокойствием, как гамбургское, то игра не стоит свечки. – Они даже не внесли для развития своего элемента учености, который так свойственен Германии, и новые идеи, текущие по жилам всех государств с берлинских кафедр, им совершенно чужды, они даже не внесли художественного элемента, и венская потребность искусств, и мюнхенское стремление к изящному им совершенно не знакомы. Гейне приводя слова Шуппа{26}: «В свете более дураков, чем людей», – прибавляет: «Так как Шупп жил в Гамбурге, то этот статистический вывод опровергнуть нельзя». Кстати о Гейне: я купил в Гамбурге, где издают его сочинения, «Reisebilder»{27} и «Salons»{28} за 70 рублей, так дороги они от возрастающего на них требования публики. Несмотря на шутки его, переходящие иногда в фарс, на какое-то кокетство самим собою и на употребление личности в степени, какой у нас даже понять трудно, – много верного, много поэтического, много любящего заключается в его капризных листках, производящих на вас такое впечатление, как будто видите вы фейерверк, и некоторые искры западают вам невольно в память и сердце, между тем как все остальное обращается в дым и развевается по ветру. – Неуловимо капризен он в своих стихотворениях: часто начинаются они шуткой и кончаются воплем глубоко растерзанного сердца; притом же эти вседневные положения, пошлости обыкновенного существования, которые любит он просветлять мыслью и возводить до духовного значения, получают необыкновенную прелесть от наивности изложения, от простоты формы. Вот одна из поэтических шуток его{29} [где однакож видим], которая наиболее показывает манеру его:

1Нельзя довольно уважать этого любезного молодогочеловека: часто кормит он меняустрицами и поит Рейнвеновыми ликерами!2Мило сидят на нем сюртук и брючки,а еще галстучек, и так разодетыйприходит он ко мне каждое утро испрашивает: здоров ли я?3И говорит мне о моей огромнойславе и [о мужестве моем] о моей любезности, и о моемостроумии: он рвется, он старается мнеуслужить, мне быть любезным.4А вечером, в обществе, перед дамамис восполенным лицом декламируетон [мне] им мои божественные создания!5О! как хорошо было бы найти еще [это]такого молодого человека в наше время,когда все хорошее [все более и более]пропадает помаленьку.

Следующее, которое я сейчас только прочел{30} и не могу удержаться, чтобы не перевести для себя в плохую прозу, принадлежит к числу тех, [в коих] где в своеобразную форму замкнул он сильную мысль:

IЕль – дерево своими зелеными пальцами стучитв низменное окошечко, и месяц, желтыйшпион, льет в хижину сладкое сияние.IIОтец, мать спят в соседней спальне,только мы не спим с тобой, беседуя[наслаждаясь] упоительно.III«Мне трудно поверить, чтоб ты молилсячасто: плохо идет к молитве это содроганиегуб».IV«Эта злая, холодная улыбка, которая всякий раззаставляет меня трепетать, и только нежнаяпечаль кротких глаз твоих меня успокаивает».V«Да, сомневаюсь я, чтобы ты верил чистой верой:скажи, ты веришь ли в бога отца исына и святого духа?»VI«Ах, дитя мое, еще мальчиком [бывало],когда сидел на коленях матери, я уже верил в богаотца, который правит там – велик и добр»,VII«Который прекрасную землю создал и наней прекрасных людей, который солнцам, лунами звездам указывает их путь».VIII«И когда подрос я, дитя мое, побольшепонимать стал, и поумнее стал – я сталверить в бога сына»,IX«В милого бога сына [в любящее], в это любящеесердце, любовь нам завещавшего, и который, каквосстал от смерти, народом распят был.»X«А теперь, как я уже вырос, да много прочел,да много изъездил, да пострадал – от всегосердца я верую в святой дух».XI«Этот творит великие чудеса и еще большесотворит, он разрушит притеснения гражданвладельцами, он разрушит иго рабства»XII«Он излечивает старые, смертельные раны и возобновляетстарые и добрые правила: все люди, одинаковорожденные, одинаково благородны».XIII«Он развевает белые облака, расправляеттемные морщины на лбу и завещает всем любовь исвободу во дни и ночи».XIV«Тысячу рыцарей, хорошо вооруженных,изобрел святой дух для исполнения воли иблагословил их на подвиги».XV«Блистают их дорогие мечи [развеваются ихдобрые знамена], страшно губят их проклятия;О! хотелось бы тебе, дитя мое,видеть хоть одного из этих гордых рыцарей?»XVI«Так смотри же на меня, дитя мое,поцелуй меня и смотри смело, я самодин из них, я рыцарь святого духа».

Впрочем Юная Германия несколько потеряла влияние свое с тех пор, как все ее члены переругались между собой, Менцель{31} с Гуцковым, Гейне с Менцелем, Берне с Гейне и т. д. Представителем нового направления умов сделалась известная газета «Gallische Jahrbucher»{32}, которая возвела требование свободы до философского мышления, взяв от Юной Германии отвращение к немецкой пошлости, слабосилию и наклонности к апатическому спокойствию, ненависть ко всем подкупленным защитникам, Status quo[9] и беспощадное преследование всякой подлости, всякого изменения образа мысли, колебания и всякой бесхарактерности. В последнее время досталось от нее порядком Фарнгагену-фон-Ензе.

[И ныне] Но обратимся к Гамбургу. Если он не имеет политического, художественного и ученого элемента, зато торговый развит в нем сильно. Он сообщает жизнь всему Гамбургу, разукрасил его пестрыми, чудесными магазинами, доставил ему дешевизну в отношении всех житейских потребностей вместе с добротой их и снабдил (неразборчиво), которые затаскивают вас к портным, сапожникам, продавцам белья и проч. От последних особенно должен остеречься иностранец, потому что они получают десять процентов [с хозяина] со всего того, чем хозяин может вас надуть… Путешественника здесь все считают, от мальчишки, продающего спички, до портного Петерсона включительно, за быка с золотыми рогами, какой выставляют в большой праздник и всякий старается оторвать самый большой кусок. Несколько оказий приключилось Иваницкому{33}, Бредо и Кайданову{34}. Но так как во всех этих торговых оборотах мы принимали участие весьма неохотно, то и поспешили убраться.

14/2 ноября, в субботу, взяли мы дилижанс и в 9 часов вечера выехали из Гамбурга. В понедельник мы были уже в Берлине, 16/4 ноября, в 6 часов утра, проехав 33 мили, или 260 верст, за 33 часа… На дороге [случилось] успел я заметить три вещи: Лудвиго-Луст, замок герцога Мекленбургского, который похож на загородный дом промотавшегося барича, удивлявший некогда великолепием и приходящий теперь в разрушение, да еще заметил я, что прусские чиновники, ощупывающие наши пожитки, были весьма учтивы и снисходительны, да еще, что в дилижансе мы набиты, как селедки, и что на станциях позволяли нам отдохнуть именно столько, сколько нужно было времени кондуктору, чтобы высморкаться и уложить платок в карман.

Из портовых сооружений в Гамбурге примечательна старая биржа, это просто навес на тяжелых, массивных столбах, под которым собираются каждый день купцы и деловые люди. В это время даже площадь вся покрывается народом. Другое заведение есть биржевая зала, Borsen-Halle, где получаются газеты почти всех европейских городов, книги приобретаются почему-либо известные, и на особых досках выставляются рукописные извещения о всех новостях во всех уголках Европы и где уж ни одно изменение мира сего не укроится от глаз, от внимания людей [рассматривающих], следящих за судорогами сего времени. Эта [заведение] зала заслуживает полного [внимания] уважения и показывает, как сильно торговля развивает гражданственность народную.

Берлин

И прямо в небе знаменитый музеум постройки Шинкеля.

В Берлин въезжаешь садом, который хотя и называется Thir-Garten[10], но животных не имеет: это великолепный парк [прямо в котором] с двумя дворцами: Шарлотенберг и Бельвю, оба на берегу Спре. – Мимо!

Вот на конце длинной аллеи виднеется колонна Брандербургских ворот со скачущей победой наверху{35}, которая по велению Наполеона перевезена была в Париж и в 1814 г. снова возвращена на старое место, и естественное дело, что если победа так будет скакать, то рано или поздно [она] сломит себе шею. За Брандербургскими воротами Pariesen-Platz[11], и у самого въезда дом вдовы Блюхера{36}, но – мимо!

Вот прямо знаменитая улица Unter der Linden[12] с липовой аллеей посреди и высокими, великолепными домами по обеим сторонам, в числе которых первое место занимает, без сомнения, дом русского посольства. Тут промелькнет мимо вас скромная вывеска ресторатора Ягора{37}, который считается первым поваром Германии, [тут] заметьте ее, а все прочие магазины, лавки, кондитерские, трактиры, особенно Petersbourg, где принцы и знаменитости современные подняли цены и носы прислужников желудка до неслыханной степени, – пропустите мимо!

Вот на конце аллеи место, очищенное для памятника Фридриху Великому: так как на нем еще ничего не видно, то мимо!

Вот к массивной королевской библиотеке прислонен дворец принца Вильгельма{38}, за потомством которого, по случаю бездетности короля, останется престол прусский: посмотрите на его зеркальные стекла и – мимо!

Вот напротив дворца Академия живописи под председательством Шадова{39}, совершенно подавленная Дюссельдорфской школой{40}, покрасневшая от зависти, что провинциальная Академия совершенно затмила столичную перед глазами всей Европы, – мимо!

Вот красивая обвахта, по бокам которой стоят мраморные памятники Бюлова{41} и Шарнгорста{42}.

Вот напротив памятник Блюхеру, прекрасное произведение Рауха{43}. Герой 1814 года представлен в угрожающем положении, с саблей в руке и одной ногой на пушке; если можете вы себе вообразить самые грозные усы, какие только существовали на свете, то вы будете иметь понятие о Блюхере. – Мимо!

Вот королевский оперный театр, со скромной своей парадностью, однакож здесь вы остановитесь и посмотрите внимательно:, тут поет Леве{44} и гениальный Зейдельман играет Мефистофеля.

Вот напротив большое здание Арсенала, в огромных залах его стоят орудия всех веков, да мне что в них? [Всякому человеку с воображением нетрудно себе представить простейшие виды орудий.] Всякому человеку, которому бог дал несколько воображения, довольно взглянуть на железный ствол, в котором Б. Шварц пробовал силу нового порошка{45}, чтоб постичь все видоизменения пушек, и довольно взглянуть на шпагу квартального, чтобы вообразить себе всю историю мечей до первого, которым Ангел выгнал Адама из рая.

Вот небольшой дворец покойного короля в один этаж, с пристройкой, которую занимала княгиня Лигниц{46}, сохранившая королевский титул свой, придворный штат и всеобщую любовь народа.

Вот Schloss-Briicke – широкий мост на Спре с огромными гранитными [перилами] камнями вместо перил, соединенных чугунными массивными решетками. [Направо у вас здание] Направо Королевская Академия архитектуры, превосходное здание Шинкеля в виде правильного четвероугольника. И, наконец, мы на площади, в основании которой стоит музеум Шинкеля. Мы только к нему и торопимся. Теперь только я вспомнил, что в описании знаменитой улицы Unter der Linden пропустил я Университета/помещенный в прежде бывшем дворце принца Генриха{47}. Как можно было пропустить Университет – не понимаю; это Университет, в котором читает Гердер{48} – философию, Гото – эстетику, Витке{49} – богословие, Риттер{50} – географию, и множество других лиц, имена которых известны Германии и свету. Всякий, собирающийся в [Университет] Берлин, должен сперва определить, куда он едет: в Университет или в музеум. – В первом случае он свершает великий подвиг, во втором он ничего не свершит, кроме удовлетворения неумолкающей потребности эстетического наслаждения, которая, впрочем, замечается иногда и у пустых людей; в первом случае он три года посвящает изучению логики, может быть, полжизни философии Гегеля; во втором он ничего не жертвует, а напротив, довольно эгоистически отбирает у бога и гениальных людей все, что у них есть упоительного: от бога – луч солнца, сияние месяца, теплый ароматический воздух, напоенный благоуханием цветов; от людей – великую мысль, великий образ, красоту. В первом случае, в конце долгих трудов он знает тоску, из которой развился весь физический и нравственный мир, и всему видимому может определить место и значение; во втором – он ничего не знает, а только подходит к произведению, и когда луч гения ударит в его собственное сердце, пробудит все, что может оно заключать в себе, образует электрический ток от творения к наблюдателю и обратно, и в этот мир сладостных ощущений погружается он бессознательно – из единой потребности наслаждения!

Что касается до меня – то прямо в музеум и в галерею древних статуй. Нигде, может быть, античная галерея [не имеет] не производит такого болезненно приятного чувства, как в [двух] городах северной полосы Европы. Что мудреного встретить ее во Флоренции, где женщина [смотрит на вас такими глазами, какие любил писать какой-нибудь Гвидо, какой-нибудь Корреджио] сохранила форму, какие любил древний резец, что мудреного видеть ее в Маниле, где Везувий так хорошо поясняет любовь древних художников к пластической красоте, в Риме, где женщины до сих пор служат еще живой моделью и первообразом созданий, которым мы после так много удивляемся, в Венеции, где гондольер, правящий веслом, покажет вам руку, достойную фарнезского Геркулеса{51}; но здесь прямо от безобразного кивера, от длиннополого сюртука, от шляпки с красным пером и от влажных клочков снега, который хлещет вам в лицо и растаптывается сапогами в липкую грязь, перейти прямо к подножью нагой красоты [к великому], к живому изображению неги, и к сознанию, что рука, сотворившая тело человека, сотворила нечто великое и прекрасное – это наслаждение горькое и отрадное вместе с тем. – Вот за минуту до того, как переступили вы порог, вы еще слышали запах пыли и сигарки, прозаическое волнение толпы, речь о нуждах, видели все уклонения природы от первоначального типа [человеческого совершенства] совершенства в лицах, членах, в самом существовании человека и – вдруг стоите вы лицом к лицу к примеру, чем долженствует быть человек. – Больно и упоительно… [Как это возможно] Каждый мускул здесь – роскошь и красота, каждое движение здесь – движение царя, на которое глядит в упоении все дышащее на земле, каждый член здесь – образец оконченности, прелести и силы! – И что за тишина царствует в этой земле! – Все эти Дианы, Музы, Венеры молча смотрят на вас с высоты пьедесталов своих, и ходите вы промежду них, как промеж теней; зала античная обратилась в храм красоты, и, как во всякий храм, входят в него с благоговением; теплое отрадное чувство наполняет сердце ваше, и кажется вам, что все это стоят люди, только обращенные в камень в самую лучшую минуту их жизни… Вот знаменитый бронзовый обожатель{52}, adorant, он простер руку к неведомому божеству, корпус откинул несколько назад, одна нога выдвинута, и в эту минуту, когда чувство прозрения божества и прелесть тела слились в одно удивительное целое, он [окаменел] обращен в металл для наслаждения веков… Вечная хвала судьбе.

bannerbanner