Читать книгу Точка опоры. Книга 1 (Анна Воскресенская) онлайн бесплатно на Bookz (5-ая страница книги)
Точка опоры. Книга 1
Точка опоры. Книга 1
Оценить:

5

Полная версия:

Точка опоры. Книга 1

– Илья не придет, – сказал Сережа между двумя фигурами, когда они сошлись в очередной раз и остановились перевести дух у колонны. – Я заглядывал к нему утром. Он сидит над латынью, как монах над псалтырем. Реймер назначил ему дополнительную проверку на завтра. Говорит, без этого казеннокоштного места в университете не видать.

Вера кивнула.

– Я знала, что он не придет.

– Не сердись на него. – Сережа посерьезнел. – Он… совсем другой. Понимаешь, для него бал – это не отдых, а еще один экзамен.

– Я не сержусь, – тихо ответила Вера. – Я просто… ждала.

Сережа посмотрел на нее.

– Ты сегодня… – начал он и осекся. – Ты сегодня удивительная. Правда.

Вера подняла на него глаза, и он вдруг смутился, отвернулся и зачем-то поправил жесткий стоячий воротник мундира. В этот момент к ним подошел распорядитель вечера, приглашая Веру в новую котильонную фигуру. Она мельком улыбнулась Сереже и ушла в круг.

Больше они не разговаривали. Только несколько раз музыка сводила их в общих парах, да иногда Вера ловила на себе его долгий, непривычно серьезный взгляд из-за колонны.

Когда музыка смолкла и гости потянулись к выходу, Вера накинула пальто и вышла на крыльцо. Морозный воздух мгновенно перехватил дыхание – после душного, разогретого сотнями свечей зала он казался обжигающе чистым. Она сделала глубокий вдох, и жесткий корсет привычно сдавил ребра.

Над Москвой стояло чистое, звездное небо – такое глубокое, что, казалось, можно упасть в него, просто запрокинув голову. Снег лежал на чугунных перилах пушистыми шапками и искрился в желтом свете газового фонаря. Где-то далеко, на Пречистенке, глухо стучали копыта редких выездов и свистели полозья – там шла своя, праздничная жизнь.

В груди было не больно, а пусто и просторно, как в комнате, из которой только что вынесли всю мебель.

Сережа появился рядом бесшумно. Он уже успел надеть шинель и накинуть на плечи шарф. Он протянул ей сложенную бумажку.

– Он отдал мне это утром. Велел передать.

Вера развернула листок. На нем знакомым, угловатым почерком было выведено:

«Не смогу. Реймер назначил особую встречу на сегодняшний вечер. Без его поручительства и моего идеального ответа казеннокоштного места не будет. Прости. Я не могу подвести ни его, ни себя. И.»

Она прочитала строки дважды. Потом аккуратно сложила бумагу по старым сгибам и спрятала в карман.

– Он что, не мог прийти на час? – спросила она.

– Мог бы, – вздохнул он. – Но… он не умеет быть легким. Ты же знаешь.

Он замолчал, разглядывая заиндевевшие фонари. Снег скрипел под его сапогами, когда он переминался с ноги на ногу.

– Просто… казалось, наши пути ненадолго совпали. Лес такой густой был, что думалось – одна тропа.

– А теперь лес кончился, – тихо закончила Вера. – И тропы разошлись.

– Успели побыть друзьями?

– Успели. Этого… да. Этого достаточно.

Она сама почти поверила в это. Почти.

Вера взяла его под руку, и они пошли вниз по обледеневшим ступеням. У крыльца вперемешку стояло несколько извозчиков – сани теснились у самых ступеней, кто-то развернулся поперек, загородив выезд соседу, кто-то дремал, натянув вожжи. Сережа быстро оглядел этот беспорядок, уверенно шагнул к ближнему легковому и помог Вере сесть.

Внутри оказалось тесно, пахло лошадиным потом, сухим сеном и холодом. Он заботливо накрыл ее ноги тяжелой суконной полостью и на миг задержал ладонь на ее пальцах.

– Знаешь, – сказал он тихо, когда сани тронулись, – а ведь ты сегодня была... – Он запнулся. – Ты сегодня была собой. Это, наверное, и есть самое главное.

Вера повернулась к нему. В полумраке под кожаным верхом саней его лица было почти не разглядеть – только влажно поблескивали глаза.

– Спасибо, – сказала она просто.

Он кивнул и отвернулся, глядя на пролетающие мимо темные фасады особняков.

– Передал я ему твой сверток, – сказал Сережа уже другим, привычным для него тоном. – Еще утром заскочил на минуту, а он вовсю над книгами сидит. Положил на край стола, рядом с чернильницей. Он даже не спросил, от кого. Просто кивнул. Но мне показалось… взгляд у него потеплел, что ли.

Вера промолчала, разглядывая мелькающие заснеженные заборы.

Дома она долго всматривалась в свое отражение. Распустила волосы, бережно сняла шелковое платье, расшнуровала корсет – и сразу, всей кожей, почувствовала, как тело наконец-то свободно дышит. Весь вечер она была утянута, собрана, а теперь можно было просто быть.

Глубокий вдох. Еще один. Как хорошо.

Кое-где на ребрах еще алели тонкие полосы – память о стальных пластинах, въевшихся в кожу за часы танцев. Но это были уже не следы примерки, а отметины свершившегося праздника. Они скоро пройдут.

Вера накинула халат, поправила волосы и села за стол. Лампа горела ровно, чернильница была открыта, стальное перо лежало наготове. Она обмакнула его, занесла над чистой страницей и остановилась.

О чем писать? О музыке? О том, как смотрел Сережа? О том, что Илья не пришел?

Она вывела четким почерком:

«26 декабря. Рождественский вечер в гимназии. Танцевала много: польку, вальс и мазурку. Сережа был, танцевал хорошо. Смотрел на меня сегодня по-другому, непривычно. Илья не пришел. Так и должно быть».

Поставила точку. А потом помедлила и мелким, почти неразличимым почерком добавила в самом низу, у края:

«Почему он всегда выбирает тишину долга, а не шум жизни? И почему эта его тишина теперь звучит для меня громче любой музыки?»

*

В тот же час в Гагаринском переулке Илья сидел над раскрытым учебником. Латинские буквы давно перестали складываться в слова – они просто чернели на бумаге.

Перед ним на столе лежала тетрадь в плотной серой бумажной обложке. Теперь, когда за окном окончательно стихли шаги редких прохожих, он позволил себе открыть ее снова.

На первой странице, в верхнем углу, аккуратным почерком было выведено: «25.XII.1901».

И ниже, четкими, уверенными штрихами:

«Чтобы и у тебя было куда записывать свои задачи. Те, что посложнее латыни».

Ни подписи, ни обращения. Она не просила, не упрекала и ничего не требовала взамен. Она просто отдавала – молча признавая его право на собственный путь.

Илья прикрыл веки. Перед глазами мгновенно вспыхнул майский день: теплый свет, зеленая листва и чугунная скамья на Пречистенском бульваре. Она сидит рядом, склонившись над задачником, и непокорная прядь волос падает ей на щеку. Он тогда едва не протянул руку, чтобы убрать ее. Не протянул. И сейчас, в глухой полуночной тишине, от этого воспоминания упрямо заныло где-то под ребрами.

Он тряхнул головой. Выпускные экзамены, поступление на медицинский – все это требовало сил. А за спиной остался короткий миг покоя, ее негромкий голос, запах цветущих лип и право быть обычным семнадцатилетним парнем, которое он сейчас не мог себе позволить.

Илья аккуратно закрыл серую тетрадь и отложил ее на край стола. Потом снова склонился над текстом. Долг есть долг.

За двойными зимними рамами святочная Москва вовсю праздновала Рождество. Где-то далеко пели, смеялись, глухо скрипели полозья саней по натоптанному снегу. А в каморке в Гагаринском переулке стояла тишина – глубокая, в которой умещалось все: и горечь пропущенного сегодня бала, и робкая надежда, что когда-нибудь этот бесконечный счет копеек кончится.

Он просто перевернул страницу и продолжил читать.

Пять копеек на Луну

Гимназия осталась за спиной. Дверь закрылась. Вера замерла на холодном пороге – и впервые не понимала, что делать дальше.

Свидетельство на звание домашней наставницы лежало в лакированной шкатулке матери поверх аттестата, между веточками лаванды и запиской от Сережи:

«Поступил на юридический. Отец три дня молчал, а потом рукой махнул: Ладно. Юрист в лавке не помешает – хоть контракты сам читать будешь. Вот и бегаю: по утрам лекции на Моховой, а после обеда – за прилавок. Работы много, но я рад. Как ты? У отца опять сделался приступ, сердце совсем сдало. Доктор велит давать капли и держать в покое, да какой тут покой, когда кредиторы на пороге? Пиши, если… если будет время. С.»

Вера не ответила сразу. Не потому что не хотела, а потому что писать было нечего. «Хорошо» было бы ложью, «плохо» – звучало бы как жалоба. А правда была слишком простой: «Я не знаю, где я и кто я».

Лето после выпуска пролетело незаметно, как обычные каникулы. Но теперь, осенью, когда привычная гимназическая структура исчезла, дни потянулись в унылом домашнем однообразии: бесконечная строчка на «Зингере», чтение, уборка. Длинные чаепития с молоком – сахар кончился, а покупать новый было накладно. Вера машинально прихлебывала горячую жидкость, глядя, как запотевает стекло от ее дыхания. За окнами, за еще не заклеенными на зиму рамами, лежал конец сентября – прозрачный, холодный, с первыми желтыми листьями на липах. Он казался чужим. Совсем не ее.

Мать работала с утра до ночи. По утром – уроки танцев у дочерей мелких чиновников: семьдесят копеек за час, если повезет – рубль. После обеда – подработка у модистки на Петровке, в тесной, душной мастерской, где пахло утюгом и дешевым накрахмаленным кружевом. Вечерами – снова шитье на «Зингере» при керосиновой лампе, пока глаза не начинали слезиться.

Вера помогала: обметывала петли вручную, крепила пуговицы, распарывала неудачные швы – делала все, для чего машинка была не нужна. Читала, когда удавалось урвать час-полтора, ходила в библиотеку. Она все ждала какого-то знака или сигнала к началу собственной жизни, но не понимала, как он должен прозвучать и откуда ему взяться.

Она не жаловалась вслух. Но внутри было пусто и просторно, как в квартире, из которой вывезли чужую мебель.

«Почему я не радуюсь свободе? – думала она, глядя в окно на серый двор, где дворник Федот размеренно шуршал метлой, сгребая пожухлые листья. – Почему мне хочется назад, в тот класс, где все было расписано вперед: звонок, урок, вопрос, ответ?»

Через неделю молчания Вера все же оставила Федоту записку в конверте. Тот за три копейки охотно брался передать письмо через своих: дворники пречистенской части постоянно виделись и на базаре, и у водоразбора, так что занести бумажку для него было делом привычным – тамошний дворник просто ловил Сережу у ворот, чтобы не мозолить глаза старому хозяину.

«Спасибо. У меня все по-старому. А у отца как здоровье, если не секрет? В.»

Сережа ответил через два дня, тем же путем:

«Плохо. Сердце, как говорит доктор, совсем изношено. Но держимся. Спасибо, что спросила. Мне это очень дорого. С.»

А потом – снова молчание. Прошел месяц, за ним другой. Общение оборвалось само собой.

Однажды, лежа с толстовским «Воскресением» под подушкой (Анна Семеновна, поджав губы, объявила, что «девицам такое читать не по чину», и книгу пришлось доставать втайне, через знакомую из педагогического класса), Вера думала о Катюше Масловой.

«Ее ведь никто не спросил. В шестнадцать лет соблазнили, бросили – и с тех пор вся жизнь пошла не по своей воле, а из одной лишь нужды. Чистота не спасла. Невинность не защитила. Мир погубил ее не за грех, а за беспомощность. А если я откажусь от благоразумного замужества, выберу курсы, одиночество, труд – будет ли у мира для меня иная участь? Или та же бездна, только прикрытая ковром из умных книг и благопристойности?»

Она перечитала страницы, где Нехлюдов вспоминает Катюшу, и вдруг поняла: Толстой писал не о ней. Толстой писал о нем. О мужчине, который может позволить себе роскошь покаяния. А у Катюши выбора нет – только идти по этапу.

Вера закрыла книгу и долго смотрела в потолок, где керосиновая лампа отбрасывала дрожащие тени.

А в другой вечер она открыла принесенный из библиотеки томик Достоевского – «Записки из подполья». Читала жадно, с горьким, почти болезненным узнаванием. «Я-то один, а они-то все», – повторяла она про себя строчку, в которой теперь умещались все ее последние месяцы.

«Да, я – странная, – подумала она, закрывая книгу. – Но я – это я. И этого должно быть достаточно для начала».

Бывшие одноклассницы присылали короткие весточки. Вера перебирала почтовые открытки, исписанные торопливыми фиолетовыми чернилами, и каждый раз внутри росла холодная, злая досада. Девчонки вели себя так, словно им все еще было по четырнадцать лет, а казенные стены гимназии никуда не делись.

«В субботу у нас журфикс. Приходи! Будет чай с сушками, потанцуем падекатр под граммофон. Надя обещала показать новые открытки из Парижа».

«Нас зовут на благотворительный вечер к Костроминым – там будут сыновья Шапошникова, у которого суконная фабрика за заставой. Старший, говорят, завидный кавалер, отец ему уже долю в деле выделил. Матушка велит мне непременно перешить к вечеру лиф у праздничного платья. Приходи в четверг, поможешь сколоть складки, у тебя ведь глаз верный. А твое голубое бальное еще носится? Приходи, примерим вместе».

«Приходи в Политехнический музей – будет лекция для курсисток. Тема: Реформы Петра Великого и их влияние на русское просвещение. Вход свободный, но места надо занимать заранее».

«Или просто на чашку чая к нам – может, познакомишься с кем? Друг брата Миши приезжает из Питера, он инженер путей сообщения. Мама говорит, очень многообещающий молодой человек».

Вера отвечала всем одинаково вежливо и одинаково уклончиво:

«Спасибо за приглашение, но, к сожалению, никак не могу. Много занятий. Готовлюсь к курсам».

На самом деле она просто бродила в одиночестве. Шумный, промерзший город заменил ей подруг. Это было дешевле – стоило только времени – и куда честнее. Вера доходила пешком до Пречистенских ворот, за три копейки поднималась на открытый империал темно-синего вагона конки и ехала на крыше мимо Волхонки и Моховой до самого Охотного Ряда, а оттуда сразу сворачивала на Тверскую и шла вверх, разглядывая витрины, вывески и лица.

Здесь жизнь шла по-иному. Нарядная, кутающаяся в меха публика спешила мимо зеркальных окон кондитерских и книжных лавок, чиновники в вицмундирах прижимали к боку кожаные папки, у обочины строго поглядывал на экипажи усатый городовой. Вера смотрела на этот огромный людской поток и чувствовала себя лишней, запасной деталью, для которой в городе пока не нашлось подходящего паза.

В другие дни она подолгу сидела на Пречистенском бульваре – на той самой скамейке, где они когда-то занимались с Ильей математикой. Кутаясь в пальто, Вера наблюдала за студентами. Они собирались кучками, яростно спорили, размахивая руками – о Ницше, о Марксе, о последних номерах «Русского богатства» и «Мира Божьего», где как раз печатали Горького и громили народников. Иногда спор переходил в крик, иногда – в дружный хохот. Вера слушала издалека, впитывая эти голоса, эти незнакомые слова, этот свободный студенческий воздух, который манил ее вопреки всему. Ей казалось, что там, в этих спорах, в общем шумном деле, и скрывается что-то настоящее, а не тоскливое ожидание замужества и чай с сушками у Нади.

В последний такой раз ее заметили. Кто-то из студентов – в распахнутой шинели, с жидкой, еще по-юношески негустой бородкой клинышком – кивнул в ее сторону, и говор разом стих. Несколько голов повернулось. Несколько секунд ее молча рассматривали – пристально, с любопытством, точно диковинку. Потом бородатый, не повышая голоса, спросил: «Не замерзли, барышня?» – и добавил, усмехнувшись: «Шли бы к нам, у нас весело». Кто-то рядом хмыкнул, другой толкнул соседа локтем, но кричать не стали.

Они не поднимались с мест, не зазывали настойчиво – просто смотрели и перешептывались. Им не было до нее дела, и они прекрасно видели, что она – хорошая, приличная девушка, но перед товарищами им нужно было щегольнуть своей вольностью. И в этой мальчишеской спеси было все: и напускная взрослость, и привычка считать себя хозяевами этого бульвара, на котором она оказалась лишь случайной прохожей.

Вера подобрала ридикюль и, не поднимая глаз, медленно пошла прочь. За спиной еще слышалось приглушенное шушуканье, короткий смешок, но никто не крикнул вдогонку. Ее уход не был бегством – он был признанием того, что ей здесь действительно не место. Она шла, чувствуя, как горят щеки, и впервые за долгое время благословляла холодный московский ветер, который помогал ей держать спину прямой.

Она свернула в сторону храма, сама не понимая зачем – может, чтобы согреться, может, чтобы спрятаться. В Храм Христа Спасителя Вера заходила не ради молитвы. Там было тепло, пахло ладаном и оплывающим воском; в полумраке, у дальней колонны, можно было стоять незаметно, слушая, как хор взмывает под купол – мощно и стройно. Священники в золотых ризах казались фигурами из прошлых веков. Их голоса, глубокие и ровные, не требовали ответов. Эта огромная, чужая тишина ненадолго успокаивала – до следующего раза, когда тоска снова прижимала ее к скамейке на бульваре или к холодному мрамору.

За ужином, перебирая корзину с бельем, мать обронила негромко, между делом:

– У Аросимовых, слышно, совсем дела плохи. Взяли ссуду в банке под залог лавки. Если к Пасхе не выпутаются – лавка пойдет с торгов. На Ильинке купцы уже шепчутся, выжидают.

Они помолчали. Вера смотрела, как мать ловко продевает нитку в ушко – даже в сумерках, при скудном свете керосинки, ее натруженные пальцы не знали промаха.

– А Сережа… он тебе пишет еще? – спросила мать, не поднимая глаз от работы.

– Пишет. Иногда. Спрашивает, как дела.

– А ты?

– Отвечаю. Коротко.

Мать сделала еще несколько стежков. Тонкая игла блеснула в желтом круге от лампы.

– Он парень умный. И… прямой. Честный, – она сделала паузу. – И он… видит тебя. Не платье твое, не прическу. А именно – тебя.

Вера не ответила. Сердце тоскливо сжалось: а что, если Сережа и есть ее единственный шаг к теплой, понятной жизни? Что, если она, гоняясь за своей самостоятельностью, просто упускает его?

– Мама, – сказала она упрямо, не поднимая глаз от стола, – я не хочу, чтобы во мне видели только невесту на выданье. Как вещь, которую берут в дом.

– А кем же мне тебя видеть? – мягко, с затаенной грустью спросила Лидия Григорьевна. – Ты ведь не книга на полке, деточка. Не математическая задача. Ты – живая девушка. У тебя ум взрослой женщины, а жизнь… жизнь твоя еще и не начиналась толком. А она ведь начинается там, где ты больше не одна. Где вас двое.

Вера ушла к себе. В темноту маленькой комнаты, где под самым потолком белел старый гипсовый ангел с обломанным крылом – уцелевший кусок прежней лепнины. Она зажгла лампу, открыла дневник и размашисто вывела:

«Я не хочу выбирать: быть книгой, задачей или просто девушкой. Я хочу быть всем этим сразу. И хочу сама решать – в какой пропорции».

В конце октября, в серый ветреный день, Вера зашла в мелочную лавку на углу Остоженки – матери понадобились нитки. В лавке пахло керосином, соленой селедкой и мылом; за прилавком откровенно скучал подслеповатый приказчик. Она уже выбрала катушки, когда дверь звякнула колокольчиком и на порог шагнул Сережа.

Он был в студенческой шинели, с фуражкой в руке – видно, только вернулся с Моховой, и отец сразу послал его с поручением. Увидев Веру, он улыбнулся – той самой легкой, открытой улыбкой, которую она помнила еще по зимнему балу.

– Вот так встреча, – сказал он просто. – Ты здесь как?

– Нитки маме покупаю, – ответила Вера, чуть отступая к прилавку, словно ища защиты у пузатых стеклянных банок с леденцами.

Сережа кивнул, скользнул взглядом по ее покупкам, потом посмотрел на приказчика, который демонстративно уткнулся в свой гроссбух, делая вид, будто занят счетами.

– А я за солью. Отец послал, дома кончилась, а мы же солью не торгуем. Вот и бегаю, – он коротко усмехнулся. – Курьер, а не студент.

Помолчали. Где-то на улице тяжело прогрохотала телега, звякнул колокольчик проезжающей конки. Сережа вдруг спросил тише, уже без улыбки:

– Ты как вообще? Я писал, да ты не отвечаешь подолгу. Я все понимаю – занятия, подготовка к курсам. Просто… хотелось знать.

Вера чуть заметно выдохнула – в его голосе не было ни упрека, ни тайного намека.

– Все по-старому, – ответила она. – Уроки, читальня, занимаюсь много. Времени совсем в обрез.

Он понимающе кивнул.

– А у меня – сама знаешь. Университет, дела в лавке, отец хворает. Жизнь, словом, крутит. – Он усмехнулся краем рта. – Встретиться бы нам когда-нибудь не за солью, что ли. Ну да это уж как получится.

Приказчик за прилавком демонстративно стукнул костяшками счетов. Сережа шагнул в сторону, уступая Вере дорогу к выходу.

– Передавай маме привет, – сказал он. – И береги себя.

– И ты береги, – ответила Вера и вышла на крыльцо, не оборачиваясь.

На улице было свежо, резкий ветер задувал за воротник пальто, пахло печным дымом, мокрой брусчаткой и близкой зимой. Она быстро зашагала к дому и только через два переулка поймала себя на том, что на душе у нее спокойно. Ни вины, ни тревоги, ни сожаления. Встреча была. Поговорили. Разошлись. И все это было правильно.

*

Прошло еще несколько дней тишины, шитья и скупых подсчетов. Наконец, за вечерним чаем Вера отставила чашку и сказала:

– Мама. Я решила. Весной буду подавать прошение на Женские курсы.

Лидия Григорьевна не подняла глаз от работы. Спросила прямо:

– А после них – что?

– Буду учительницей в гимназии. Или… брать переводы для журналов.

– А кто возьмет на место девушку без связей, без протекции? – тихо, будто извиняясь за свои слова, спросила мать. – Я в твои годы тоже верила, что талант – это верный пропуск. Отдала последние деньги за уроки у лучшего танцмейстера в Одессе. Меня приняли в театр, у меня появились свои ученицы… Я думала: вот он, мой верный капитал. Потом я вышла замуж за твоего отца и переехала сюда. А через несколько лет отца не стало. И весь мой «капитал» испарился в один день. Все вокруг спрашивали: «Без мужа – кто вы такая? Бывшая артистка? Учительница танцев?» Никто не спросил: «А вы – человек?»

Она замолчала и резко оборвала нить зубами. Потом добавила, уже без прежней горечи:

– Курсы – это хорошо. Правильно. Но хлеб – не книга. На одном умении не раздобреешь.

– Я буду зарабатывать сама, – упрямо повторила Вера. – Могу давать частные уроки. Мы можем шить вместе, брать больше заказов.

Мать задумалась. Потом произнесла:

– У Марьи Ивановны с первого этажа дочка никак не может написать сочинение про Базарова. Стыдно, выпускной класс. Может, поможешь? Да у Тани со второго этажа племянник гимназист – совсем не понимает русскую историю.

– Сколько брать?

– Начни с полтинника за час. Пусть привыкнут, увидят результат. Если понравится – сами станут платить больше.

Так нашлись ее первые уроки. Четыре ученика, по два часа в неделю на каждого. Рассуждения о нигилизме, даты Бородинской битвы, бесконечные правила грамматики и синтаксиса.

Первый урок был назначен у дочери Марьи Ивановны. Собираясь к ним, Вера надела свое лучшее серое платье с высоким воротником-стойкой. Но, взглянув на себя в тусклое зеркало, достала из комода старый материнский корсет – тот самый, что надевала лишь однажды, на гимназический бал.

Тело, привыкшее к свободе движений и полному дыханию, неохотно подчинилось стали и шнуровке. Но Вера понимала: она идет туда не как Вера, а как Вера Петровна, учительница. Нужна была форма. Броня.

Корсет туго стянул талию и заставил спину выпрямиться. Поверх легло серое платье, которое шилось по ее обычным меркам. Теперь, когда талия сделалась тоньше, между плотным сукном и телом осталось немного воздуха – ткань сидела свободно, не облегая, а лишь угадывая фигуру.

Она спустилась по лестнице, осторожно держась за перила и стараясь не оступиться на стертых ступенях. Дверь открыла сама Марья Ивановна – полная, гладко зачесанная блондинка в домашнем платье, пахнущая духами от «Брокара».

– Ах, Вера Петровна, проходите, проходите! Мы так рады, так ждали! Катенька, иди скорей, учительница пришла!

Вера вошла в комнату. Тяжелая мебель под темный орех, белые вязаные салфеточки на всех поверхностях, тусклый огонек лампадки перед киотом в углу. Катенька оказалась толстой, застенчивой девочкой лет пятнадцати, с вечно влажными от волнения ладошками. Она уже сидела за столом, пунцовая от волнения, испуганно теребя в руках батистовый платок.

Час пролетел незаметно. Вера говорила спокойно, терпеливо, шаг за шагом разбирая с ученицей образ Базарова. Девочка сначала робела, но постепенно осмелела и под конец даже записала под диктовку целую страницу. Выводя в тетради финальную строчку: «Базаров благороден, потому что не лжет даже себе», Катенька вдруг подняла глаза:

– А вы правда так думаете, Вера Петровна? Или это только для урока, чтобы словеснице угодить?

Вера не сразу нашлась что ответить – эта детская проницательность застала ее врасплох. А затем улыбнулась.

bannerbanner