
Полная версия:
Акушерка из Берлина
Она горько усмехнулась.
– На секунду мы подумали, что под эсэсовскими мундирами у них все-таки есть сердце. Но мы жестоко ошиблись. Следующее, что мы увидели, – как они срывают белые простыни. Под деревом огромной кучей лежали мертвые тела – голые, с красными ленточками на руках и ногах.
Эстер медленно выдохнула.
– Я до сих пор думаю о тех людях, что нарезали ленты на кусочки и завязывали бантики. Аккуратно, следя, чтобы каждый был ровным. Все ради того, чтобы мы почувствовали себя еще более несчастными и униженными, чем уже были.
Она закашлялась, а потом продолжила – низким охрипшим голосом:
– Я назвала их людьми… но это были не люди.
Филипп обнял ее за плечи, и даже Бен с Мордехаем притихли, вспомнив, что история эта – не выдуманная, что это правда. Правда их матери. Эстер снова закашлялась и высоко подняла голову.
– И вдруг Ана – ваша бабушка Ана – начала петь.
Оливия зажмурила глаза и попыталась представить пожилую женщину, которая была маминой лучшей подругой в Аушвице, а потом стала их названой бабушкой.
– Она запела «Тихую ночь», – продолжала Эстер. – И мы, по одному, присоединялись, все мы, даже евреи. Мы не знали слова, но это не имело значения, потому что мелодия была прекрасная, и пока мы пели, пусть на короткий момент, мы снова стали людьми – а не животными, что копаются в грязи и в снегу, выискивая крохи пищи. Людьми, способными чувствовать, заботиться и – самое важное – любить. Этого они у нас не отняли, как ни старались.
Филипп крепко прижал жену к себе, и Оливия увидела, как мать смахивает слезы. Ей снова стало страшно. Эстер редко плакала, даже когда рассказывала свои истории. Она держала себя в руках и всегда заканчивала их одинаково – «любовь победила». Но сейчас ей показалось, что любовь еще и проиграла.
Оливия глядела, как пальцы Эстер сжимают подол платья, пока Филипп вставал, чтобы отвести мальчиков спать.
– О, фати, нам правда пора ложиться?
– Пора-пора. Мы же завтра едем на рыбалку, забыли?
– Точно! – вскочил с пола Бен. – Я поймаю рыбу, мутти, и принесу ее домой, тебе.
– А поймаю другую, еще больше, – объявил Мордехай, широко раскидывая в стороны руки, чтобы показать, какую огромную рыбу собирается поймать.
– Мы поделим их поровну, – твердо сказал Филипп. – А теперь быстро спать.
Они с шумом ввалились к себе в спальню, обсуждая крючки и блесны, и вдруг Оливия осталась с мамой наедине.
– Подойди и сядь ближе, киндхен. – Эстер похлопала ладонью по дивану, и Оливия передвинулась к ней. – Морди сегодня выбрал ужасную историю. Как будто знал…
– Знал что? – Голос Оливии прозвучал неожиданно хрипло, но Эстер, похоже, не заметила.
– В тот рождественский сочельник у меня начались схватки.
– Ты… ты рожала мою сестру?
– Пиппу. Да.
Пиппа. Оливия попробовала это имя на язык, и оно как будто проникло в нее. Пиппа. Филиппа. Все сходилось – так звали их отца.
– Расскажи мне, – шепнула она.
Эстер сжала рукой ее ладони.
– У меня отошли воды – прямо там, в снегу. От них вверх поднялся пар, и только благодаря вину, которое выпили охранники, и их гордости кошмарным «подарком» они ничего не заметили. Ана и Наоми – моя подруга-гречанка – оттащили меня в барак. Схватки продолжались всю ночь. На следующее утро я пропустила перекличку. Обычно это означало немедленную смерть, но Пиппа выбрала родиться в правильный день: те свиньи были слишком заняты перевариванием рождественского обеда, чтобы обращать на нас внимание.
Эстер на секунду прикрыла глаза.
– Она родилась несколько часов спустя. И какое-то время, даже в том месте, я была счастлива. По-настоящему счастлива. Другие женщины были ко мне очень добры. Они принесли мне свой хлеб, маргарин, свеклу – хотя сами погибали от голода, – и у меня пришло молоко. Целых четыре дня я кормила свою малютку. Это было волшебно. А потом приехали они.
– Кто? – спросила Оливия.
– Эсэсовцы. Те же, что забрали тебя. Они наверняка были какими-то шишками, потому что ездили на дорогущей машине и собирали младенцев. Просто вырывали из рук матерей – как прошлой ночью офицер Штази забрал сына у Клаудии.
Голос Эстер дрогнул:
– Это несправедливо, правда, Оливия? Нельзя отнимать у женщины ее ребенка.
– Конечно нет, – прошептала Оливия, вспомнив Клаудию – на коленях, в слезах, цепляющуюся за то, что было частью ее самой. – Как их звали?
– Майер… и Вольф. Вольф была женщина. Представь себе! Женщина – и делала такое. Иногда я думаю: были ли у нее свои дети? И если были, то о чем она думала, когда забирала наших?
– Наверное, она села в тюрьму?
Эстер горько усмехнулась:
– Может быть. А может – нет. Ты удивишься, сколько из них остались безнаказанными. Кто-то скрывался, кто-то менял имена, кто-то уезжал. Даже тем, кого поймали, не так уж и досталось. Если не считать самой верхушки, они получали год-два тюремного срока и выходили на свободу. Теперь они живут дальше, будто ничего не случилось.
Она сжала губы.
– Я рада, что мы здесь, в восточной зоне. Мне легче знать, что рядом не может оказаться человек, который вчера носил форму, а сегодня просто сменил имя. Я не смогла бы жить среди них. Они там живут припеваючи, пока мы… просто пытаемся собрать осколки своих жизней.
– И один из этих осколков, для вас с папой, Пиппа?
Филипп проскользнул обратно в комнату и положил руку на плечо Оливии.
– Ты же знаешь, что мы любим тебя, как свою собственную девочку?
Эстер подняла глаза на мужа, и ужас проскользнул по ее лицу.
– Конечно, – подтвердила она. – Вне всяких сомнений. Найти тебя было чудом, и Пиппа не имеет к этому отношения. Пожалуйста, не думай…
Оливия стиснула ее руку.
– Я и не думаю. Я люблю вас обоих, и мне очень повезло быть частью этой семьи.
– Не так, как нам, когда ты нам досталась. Просто…
Эстер не смогла найти слов, и Филипп закончил за нее:
– Просто было бы здорово, чтобы с нами были вы обе.
– Вы пытались ее отыскать?
– Конечно, – кивнул он, садясь с другого бока от Оливии. Стало тесно, но Оливии было приятно ощущать силу их любви. – Мы испробовали все, что только можно представить. Обращались в синагоги и приюты по всей Польше и Германии, в «Еврейскую помощь» и в разные национальные органы. Красный Крест в первые годы очень помогал, а в ООН была целая программа по поиску пропавших детей. Так мы нашли тебя. Татуировки, которые мама делала у младенцев под мышкой, помогли найти нескольких, но…
– Но ни одна из них не была Пиппой, – сказала Эстер. – А потом мы подумали, что нашли ее. Подумали…
– Поступило сообщение о младенце, – снова заговорил Филипп, крепко взяв жену за руку. – Точнее, уже не младенце, ребенке. Это было в пятидесятом.
– Через пять лет после конца войны?
– Да. И через семь после твоего… вашего с Пиппой рождения. Мы к тому времени уже потеряли надежду.
– И что произошло?
– Неважно. – Эстер сказала это резко и решительно – возражать не имело смысла. – Все это пустое, Оливия. Мы с Филиппом нашли друг друга, что само по себе невероятно, и мы нашли тебя, а потом у нас родились Морди и Бен. Мы благословлены – много, много раз, особенно по сравнению с большинством людей, которых мы знали… раньше. И этого достаточно.
По ее голосу Оливия поняла, что вопрос закрыт, но слезы в глазах матери говорили о другом. Они были счастливой семьей, Оливия это знала, но этого было недостаточно – и, Господи, помоги, она теперь мечтала узнать больше о пропавшей сестре.
Глава четвертая
Восточный БерлинИюнь 1950 годаЭстер– Там кто-то вас спрашивает, акушерка Пастернак.
Эстер поднимает голову. Она смывала с рук кровь – только что приняла роды – и сейчас невероятно устала. Роды проходили сложно, и понадобились все ее навыки, но оба, младенец и мать, справились, и Эстер мечтала об одном: скорее добраться до кровати.
– Я не единственная акушерка в Берлине.
– Но вы лучшая.
Эстер с признательностью улыбается женщине – симпатичной молоденькой медсестре. Гордость на ее лице понятна – после такой-то ночи, что выдалась у них! – но Эстер сейчас не готова снова приступать к работе.
– Честно говоря, – замечает медсестра, – я не уверена, что это насчет родов.
У Эстер колет сердце. Если к ней обращаются не по поводу родов, то это может касаться только недавно найденных детей… но совершенно точно не Пиппы. Уже нет. За последний год не нашли ни одного ребенка с татуировкой.
Поначалу, когда они с Филиппом только приехали в искалеченный войной Берлин, регулярно находились дети с номерами под мышкой. Каждый раз от подобных новостей у Эстер вспыхивала манящая и мучительная надежда, и каждый раз цифры оказывались не те. Годы шли, дети подрастали: теперь находили уже бойких школьников, которых отправляли к оставшимся в живых родственникам, но младенец с номером 41400 пропал бесследно.
– Это женщина, – говорит медсестра.
Тут нет ничего необычного. Даже сейчас, в 1950 году, в Берлине на четырех женщин приходится один мужчина. С войны вернулось достаточно мужчин; многие оправились от ранений; подросли мальчики, готовые теперь сами становиться отцами, но женщины продолжают заботиться друг о друге. Эстер тоже заботится о женщинах.
Это была идея Аны – чтобы Эстер с Филиппом перебрались в Берлин. Эстер яростно протестовала, но столица Гитлера стала оккупированным городом, где заправляли союзники, и, по жестокой иронии, одним из самых безопасных мест для людей, которых он так старался уничтожить.
– У меня есть подруга в госпитале в советской зоне, – сказала ей Ана. – Она тебя обучит. И присмотрит за тобой.
– Но не так, как вы.
– И не с тем удовольствием, что я, – это уж точно. Я всегда хотела, чтобы ты училась у меня, Эстер, но пути Господни неисповедимы.
– Может, причина в том, что в Лодзи уже есть прекрасная акушерка?
– А может, в том, что Берлину такая тоже нужна? Я слыхала, там много торчащих животов.
Это была правда. Все торопились рожать детей – чудесных, жизнерадостных младенцев, не опаленных пламенем войны и не запятнанных нацизмом. У Эстер оказалась куча работы. Но еще больше ее в бывшей столице Рейха интересовали организации и благотворительные фонды, занимавшиеся поисками пропавших.
Каждые несколько недель приходили сообщения о детях, которые могли оказаться Пиппой. Филипп и Эстер возносились на вершины блаженства – а потом падали обратно на землю. От этого Эстер тоже невероятно устала. Недавно Филипп заговорил о том, чтобы уехать из столицы. Он принес домой листовку, где рассказывалось о новом городе, построенном в непосредственной близости от Берлина – Сталинштадте. Славном, уютном местечке, где семьи смогут вести честную социалистическую жизнь. Это звучало соблазнительно, но Эстер всегда считала, что если они где-то и найдут Пиппу, то только в Берлине. Надежда ведь умирает последней.
Она насухо вытирает руки.
– Что за женщина?
– Элегантная, в костюме. В дорогих туфлях. С американским акцентом.
Сердце Эстер колотится. Американки часто появлялись в Берлине после войны: приезжали в Европу, преисполненные наилучших намерений, готовясь «внести свой вклад» и найти дом для множества брошенных детей, бродивших по разрушенной германской столице. Они рассматривали это как охоту за сокровищами, и, по мнению Эстер, так оно и было – но для нее и для других матерей, как она, сокровища были куда более ценными, чем представляли себе эти заморские благотворительницы.
Теперь они почти все разъехались – уплыли через Атлантику к своим распродажам, кулинарным конкурсам и балам со сбором средств. Сироты, в основном разъехались тоже: в Англию, Израиль и США, к оставшимся в живых родственникам или в приемные семьи. Они зажили своей жизнью, и это было чудесно, но Эстер так и осталась ни с чем.
– Она ждет снаружи.
Эстер кивает, не решаясь ответить вслух. Дрожащими руками она бросает окровавленный фартук в свой саквояж и поправляет волосы. Как глупо – какое это имеет значение, если Пиппа нашлась?
Во внезапном порыве она выбегает из ванной комнаты и мчится по короткому коридору к двери квартиры. Там, в холле, стоит женщина с идеально уложенными волосами. В руках с маникюром у нее тонкая папка.
Сердце Эстер ударяется изнутри о ребра. Она уже много раз видела такие папки – скудные обрывки чьей-то жизни, упакованные в бежевый картон.
– Фрау Пастернак?
Эстер кивает, не сводя с папки глаз.
– У нас сообщение о ребенке. Девочке, около семи лет.
Все совпадает. Оливии сейчас семь. Их приемная дочь – счастливая, сияющая, любящая, – сама того не зная, служит родителям напоминанием о пропавшей.
– Где? – сдавленно бормочет Эстер.
– В семье.
Это тоже понятно. Эстер давно догадалась, что если ее малышка жива, то семья предателей, в которую она попала, должна ее скрывать.
– Она в Берлине. О ней заявили анонимно – она залезла в зоопарке на клетку с обезьянками, и у нее заметили номер под мышкой.
Эстер начинает оседать на пол, и женщина бросается вперед и подхватывает ее с неожиданной силой.
– Мы пошлем кого-нибудь разузнать. Скоро у нас будет больше информации, но… мы подумали, вы захотите услышать.
– Это правда, – с трудом произносит Эстер. – Да, я хочу слышать. Хочу знать.
Пиппа, ее Пиппа может быть прямо здесь, в Берлине, у женщины, которая похитила ее, и Эстер наконец-то удастся вернуть свою дочь! Это невероятно… и почти невыносимо.
Глава пятая
Бернауэрштрассе, дом 106, Западный БерлинПятница, 19 мая 1961 годаКирстенКирстен уставилась на мужчину в дверном проеме гостиной. Это что, действительно ее отец? Она всегда предполагала, что, если увидит его, испытает какую-то биологическую связь, но этот человек был совершеннейшим незнакомцем, и его силуэт, нависший над ее домом, казался угрозой.
– З… здрасьте, – пробормотала она, косясь на мать в поисках поддержки, но Лотти беспомощно топталась в его тени с лицом, распухшим от слез, и опущенными глазами. Ее мама была привлекательной женщиной с аппетитной округлой фигурой, но сегодня она выглядела осунувшейся и напуганной.
– Рада видеть своего старика, а? – грубо спросил мужчина. – Восстал из мертвых, ну не чудо ли?
Он злобно зыркнул на Лотти, и та вздернула голову.
– Я никогда не говорила, что ты мертв, Ян.
– Ты никогда не говорила, что я жив! Ну же, Кирстен, давай-ка обнимемся!
Он развел в стороны руки, и Кирстен почувствовала, как ее буквально затягивает в его объятия. Тело мужчины было крепким, как камень, и излучало животную силу; она была рада, когда он выпустил ее.
– А ты хорошенькая, должен признать. – Он одобрительно кивнул. – И здорово выросла. Это напоминает мне о том, сколько я отсутствовал. Сколько тебе сейчас?
– Семнадцать… то есть… отец.
– Семнадцать! В последний раз, когда я тебя видел, ты всего неделю как вылезла из материного живота.
– Ян! – повысила голос Лотти с неожиданной настойчивостью.
Он снова злобно покосился на жену, потом внезапно шагнул к ней и поцеловал, с грубой страстностью, в губы.
– С другой стороны, твоя мать тоже хорошенькая. И всегда была. Лакомый кусочек, моя Лотти. Теперь, конечно, постарела, но все еще милашка.
Он снова поцеловал ее, и Кирстен увидела, как мамино тело напряглось. Надо было срочно придумать, как отвлечь от нее внимание.
– Вы далеко уезжали, отец?
Он резко развернулся.
– Далеко уезжали! Мне это нравится. Очень хорошо. Да, малютка Кирстен, я ездил до самого ада и обратно. Но сейчас я здесь, так что пора наконец-то повеселиться. Могу поспорить, веселиться ты умеешь, правда, девочка? И кто это такой? Твой парень, что ли?
Он показал на Ули, стоявшего за Кирстен, и она оглянулась на брата.
– Нет, отец, конечно нет. Это Ули.
– Ули? – Он потряс головой. – Ничего о нем не слышал.
Кирстен поглядела на Лотти, в отчаянии сложившую перед собой руки. Ее мозг стремительно заработал. Ули родился в феврале 1946-го, через девять месяцев после конца войны. Ян к тому времени уже отсутствовал? Или нет?
– Это мой брат, отец, – решилась она. – Он твой сын.
– Мой?.. – Лицо Яна приобрело странный фиолетовый оттенок; на виске забилась жилка. – Нет. Нет, не может этого быть.
Кирстен услышала, как Ули за ее спиной охнул, и потянулась назад, беря его за руку.
– Мутти? – прошептал он.
Лицо Лотти стало еще краснее, но даже сквозь опухшие веки она поглядела на Ули с успокаивающей уверенностью.
– Ты мой сын, милый, – сказала она. – Мой любимый сынок.
Она улыбнулась Ули, но слово «мой» повисло между ними, многозначительное и колючее.
Ян так и взвился. Он схватил Лотти, прижал к стене и прислонился лбом к ее лбу.
– Чем ты тут занималась, тварь?
– Не надо! – закричала Кирстен. – Оставь ее в покое!
– Или что? – прорычал он.
– Или я вызову полицию.
– Очень хорошо. Мне как раз надо заявить об адюльтере. И с кем же ты трахалась, пока я сидел за решеткой, а, женушка? – Не отпуская Лотти, он дернул ее на себя, а сам отвернул голову к Кирстен и Ули; с его губ брызгала слюна. – Боже, этому парню сколько – лет пятнадцать? Недолго ты страдала, правда? Потаскуха, грязная…
– Не смей меня так называть! – Голос Лотти звенел от ярости. – И убери от меня свои руки!
Хватка на ее плечах дрогнула, и он, скривившись, отпустил.
– Ты вообще не понимаешь, что ты несешь! Пока ты вроде как сражался за наш умирающий рейх, я осталась в Берлине, Ян. Где каждый день приходилось просто выживать.
Они все уставились на Лотти, дерзко задравшую вверх подбородок.
– Я осталась одна. Без тебя. И каждую ночь не знала, доживу ли до утра. В город входили вооруженные люди, повсюду бомбежки, руины. Ночами было страшнее, чем днем. Мы прятались где могли – в подвалах, подъездах, разрушенных домах…
Голос у Лотти сорвался. Кирстен попыталась подступиться к ней, но мать подняла руку, останавливая ее. Даже Ян невольно отступил на шаг при виде ее необузданной ярости.
– Да, я была с одним человеком, – резко продолжила Лотти. – С одним. Он был из тех, кто тогда вошел в город. Да, русским, если тебе так важно это слово.
Она перевела дыхание.
– Но ко мне он приходил не с оружием. Он приносил еду. Лекарства. Иногда просто спрашивал, как мы. Остальное тебя не касается.
– Кем он был? – спросил Ян.
– Просто солдатом, – ответила Лотти.
Она безрадостно усмехнулась.
– Пока ты сидел и ждал, когда тебя отпустят, он приносил нам хлеб. Вот и вся разница.
Лотти шагнула к детям и вцепилась в свободную руку Кирстен; та пожала ее, одновременно ощущая во второй потную ладонь Ули.
– Так я… – пробормотал Ули, – русский?
– Наполовину, – хрипло ответила Лотти, – но целиком мой. – Она отпустила Кирстен, шагнула к Ули и взяла его за запястья, крепко, по-взрослому. – Это не имеет значения, Ули.
Он попытался отвести взгляд, но она удержала его и заставила смотреть на себя.
– Это было суровое, мрачное время. Была война, Ули, а война ужасна. Но из этого ужаса родилось и нечто хорошее. Лучик света во тьме. И это был ты.
– Так ты была рада носить его? – прошептал Ян, тяжело привалившись к стене.
– Сначала нет, – ответила Лотти, переведя на него взгляд. – Я не ожидала, что у меня будет ребенок, ведь я была истощена. Многие женщины пытались делать аборты, но я… ведь это опасно, а мне надо было заботиться о Кирстен. Да к тому же жизнь есть жизнь, так ведь? Я не жалею, что появился Ули. Он был как маленькое чудо.
– Вряд ли чудо, – жалобно произнес Ули. – Я думал, что знаю, кто я.
– Ты всегда умела так говорить, – тихо сказал Ян.
Кирстен заметила, как нечто странное пробежало между ними – воспоминание о временах, когда они были вместе и, наверное, были счастливы. Однако это продолжалось лишь мгновение, а потом Ян врезал по стене кулаком, и они трое, вздрогнув, прижались друг к другу.
– Вундабар! – рявкнул он. – Добро пожаловать домой, Ян. Рады тебя видеть, Ян. Гляди, у тебя в гнезде кукушонок, Ян.
– Мутти не виновата, – запротестовала Кирстен.
Голова у нее кружилась, но в этом она была уверена. Глаза Яна, однако, угрожающе прищурились.
– Ты думаешь? А я вот сомневаюсь. Скажи мне Лотти, как так вышло, что ты никогда не могла…
– Ян!
Он закрыл рот, до странности быстро подчинившись ей, после чего развернулся к выходу.
– Кажется, мне здесь не рады. Я годами сидел за решеткой у черта на куличках, мечтал, как вернусь домой, к тебе, Лотти. Долгие, мучительные годы мечтаний о доме, и вот она ты – в своей собственной квартире и со своими собственными клятыми детьми, а мне тут и места нет! Ну и ладно тогда! Я ухожу.
– Куда? – спросила Лотти.
– Тебе какая разница?
Она на миг заколебалась, и Ян, издав гневный рык такой силы, что, кажется, все здание содрогнулось, вырвался на лестницу. Они подбежали к окну и увидели, как он мчится по Бернауэрштрассе и от его массивного силуэта под каждым фонарем протягиваются тени – пока он не добрался до бара и не скрылся внутри.
Лотти осела в кресло. Кирстен и Ули робко присели на пол у ее ног.
– Этот человек действительно наш отец? – спросила Кирстен.
– Но не мой, – вставил Ули.
– К счастью для тебя, – процедила Кирстен.
– Потому что мой – русский?
Кирстен вздохнула.
– Ули, какое это имеет значение? Отцы ведь не просто те, кто нас зачали. Отцы – это люди, которые заботятся о тебе, не дают в обиду, растят и воспитывают. Наши этого не делали, а мутти – да. Мутти заботится о нас, объединяет семью, правда же, мутти?
– Правда, – согласилась Лотти, но ее голос дрожал, и теперь, когда этот жестокий отец вторгся в их мирную жизнь, Кирстен не знала, сколько еще они сумеют продержаться вместе.
Глава шестая
Государственная старшая школа, СталинштадтПонедельник, 21 маяОливия– Оливия! Оливия Пастернак, ты вообще слушаешь?
Оливия поморгала, глядя на учителя. Честно говоря, она так глубоко задумалась об украденном ребенке ее матери, что не слышала ни слова из всего урока, но честный ответ был бы сейчас весьма неуместен.
– Конечно, фрау Вернер. Очень интересно.
– Рада слышать, и, вероятно, ты не откажешься вкратце изложить нам преимущества коллективного хозяйствования?
Оливия медленно встала из-за парты, заставляя свой мозг включиться.
– Процесс коллективизации подразумевает объединение мелких и неэффективных частных хозяйств в одно большое, управляемое коллективно, то есть советское, – начала она. – Работая вместе, коллектив создает честную и эффективную систему, гарантирующую, что все участники получат справедливую оплату.
– Очень хорошо, – ворчливо согласилась фрау Вернер. – А как можно применить те же социалистические принципы в обстановке города?
Оливия подавила стон, но это была любимая тема здесь, в Сталинштадте, идеальном социалистическом городе, и ответ она знала наизусть.
– Такой же принцип действует и в городе, – продолжила Оливия. – Каждый вносит свой вклад в общее дело, выполняя ту работу, которую умеет лучше всего: врачи лечат, инженеры строят, учителя обучают. В результате труд организуется коллективно, а необходимые блага распределяются справедливо, в соответствии с вкладом каждого, а не с тем, кто способен извлекать личную выгоду.
– Правильно. Да. Очень хорошо, Оливия.
Фрау Вернер даже улыбнулась ей, и Оливия улыбнулась в ответ. Это не было трудно. Социалистические принципы постоянно объясняли им и в школе, и в Союзе молодежи. К тому же они были справедливыми. На Западе, как ей объясняли, люди могли разбогатеть просто потому, что знали, как использовать деньги, чтобы получить еще больше денег, которые они потом тратили на до смешного переоцененную одежду и дома. Оливии это казалось странным и несправедливым, особенно если подумать о тех, кто умел работать на станках или ухаживать за больными, но жил куда беднее. И все равно при мысли о бедняжке Клаудии, у которой отобрали ребенка только за то, что она покрасила волосы в цвет, не одобряемый государством, у нее по спине бежал мороз.
Слова матери – «нацисты отнимали младенцев у матерей» – все еще звенели у Оливии в ушах. Жуткое слово, от которого в школе всегда учили держаться подальше, вдруг оказалось не частью прошлого, а чем-то слишком близким, почти сегодняшним. Оливия всегда верила, что мир теперь устроен иначе. Что такие вещи больше не повторяются. И все же подвал, офицер, крик Клаудии – все, что случилось прошлой ночью, – пошатнули крепость ее убеждений.
С облегчением она снова и снова прокрутила в голове знакомые формулы – о труде, о равенстве, об общем благе. Они трудились ради всеобщего блага и лучшей жизни для всех и каждого, так говорили всегда. Человеку трудно быть справедливым, если каждый думает только о себе, – значит, нужно учиться ставить общее выше личного. Эти мысли действовали почти успокаивающе.

