
Полная версия:
Жёлтая змея (2-я редакция)
Утром мама ставила меня перед зеркалом возле стула, и я вцеплялась в его спинку. Мама наливала в банку воды и брала в руки гребень. Следующие минут сорок я ревела от боли. Когда продрать очередной колтун не получалось, мать выстригала его ножницами. Прочесывать свалявшиеся, запутанные за ночь волосы было очень трудно.
Мне даже не приходило в голову, что можно отказаться от этой «красоты» или что у других девочек бывает по-другому. Я воспринимала свои волосы как некую неизменную составляющую меня и моей жизни. Пару раз я, правда, заикалась с просьбой отрезать волосы, облегчить тем самым мою жизнь, но мне отвечали резким отказом, и я прекратила просить об этом.
Когда подошло время вести меня в первый класс, было принято решение о том, что учиться я буду в престижной английской гимназии. Берут туда не всех, а только избранных, тех, у кого есть выдающие способности к языку. А у меня такие способности, по мнению мамы, несомненно, были. Для поступления необходимо было закончить первый класс в обычной школе, чтобы получить базовые знания. Так же было необходимо весь учебный год посещать подготовительные занятия в вышеупомянутой гимназии несколько раз в неделю.
Откуда мама узнала про эту гимназию, я не знаю. Но сомнений в том, что я должна учиться именно там, у нее даже не возникало. Как и желания спросить меня, хочу ли я этого. А я отчаянно этого не хотела.
Слепо следуя навязчивой идее поступления в эту гимназию, мама приняла решение, что первый класс я закончу в школе, подальше от дома, чтобы ни в коем случае не пересекаться с соседскими детьми, которые, по ее мнению, принадлежали «к простецкому рабоче-крестьянскому классу» и не были мне ровней. Мама неустанно повторяла, что после окончания первого класса я буду учиться в гимназии и никогда не пересекусь с ними.
Мама была высокомерна и горделива. Как понимаю сейчас, еще и завистлива. Очень хорошо помню ее взгляды, которые она бросала на соседских женщин. Оценивающие и пренебрежительные. Она часто обсуждала со мной то, что соседки завидуют ее интересной, как она выражалась, внешности, тому, как хорошо она одевается, какая я у нее воспитанная и пригожая, какая у меня длинная коса.
Готовить меня к школе мама решила самостоятельно. В то время все соседские шестилетки ходили вечером на подготовку в ближайшую школу и не только обучались у квалифицированных педагогов, но и социализировались через общение друг с другом; меня учила мама, дома. Не имея опыта, не имея педагогического образования, не имея высшего образования, мама самостоятельно разработала план подготовки меня к школе и начала обучение.
Эти занятия я запомнила как пытку. Она их проводила всегда до завтрака. Дело в том, что моя мама никогда не завтракает. Она не любит есть по утрам. И, ориентируясь на свои привычки, она установила время занятий. Она называла это «заниматься на свежую голову».
Я помню, как, сидя за уроками, я всегда хотела есть. Но я не говорила ей об этом и не просила изменить время занятий. Если я чего-то не понимала, мама начинала кричать. Она и так постоянно повышала голос на меня, но во время занятий это было чаще обычного. Я запомнила, что всегда подавляла зевоту, чем раздражала ее и выводила на очередную вспышку гнева.
Я сидела неумытая, в пижаме, зевала и хотела есть, но усердно пыталась выполнить задания, которые мне давала мама, или понять то, что она мне пыталась объяснить. Это было тягостно и скучно. Я не могла понять и половины из того, что она мне объясняла.
Наряду с обучением основам грамоты, мать «учила» меня иностранному языку. Понятия не имею, откуда у нее появилось это, но любовь к английскому языку она прививала мне с пеленок. В раннем детстве заставляла меня учить стихи на английском, которые я рассказывала на елках; заставляла зубрить слова и изучать красочный детский словарь. Я не разделяла ее энтузиазма, но делала то, что мне говорили. Сама она языка не знала, но вдалбливала мне иностранные слова с поразительным упорством.
Она обжала все иностранное и ненавидела все отечественное, начиная с книг и заканчивая пейзажами русской природы. Она обожала повторять реплики из американских фильмов, которые слышала за русским переводом. Часто рассуждала о том, в какой же ужасной стране ей приходится жить и как бы все изменилось, будь у нее возможность уехать. Все детство я слушала этот бред.
Мама часто сетовала, мол, как она жалеет о том, что не «схватила меня в охапку и не уехала в Америку». Но теперь уже поздно, и надежда только на меня. Я должна выучить английский, поступить на переводчика и выйти замуж за иностранца. Выехать за рубеж – наиболее удачное и желанное развитие событий. Собственно, для этого меня и планировалось отдать в английскую гимназию.
На линейку в первый класс меня отвели мама и бабушка. Накануне мама провела много времени в парикмахерской и в день первого сентября была очень тщательно причесана. Они сильно поругались с бабушкой из-за чего-то в тот день. И на фото с линейки все мы получились не очень: у мамы и бабушки злые лица, мама ярко накрашена и выглядит намного старше своих лет, а я задумчиво щурюсь от солнца и неуклюже держу цветы.
Школа находилась далеко от дома и крайне неудобно располагалась на горе. Весь первый класс мне запомнился тем, как мы с мамой бежим утром в эту гору, чтобы не опоздать к началу уроков. Я искренне не понимала, почему нельзя было учиться, как все дети, в школе возле дома. Но вопросов не задавала. Мама четко дала понять, что с детьми из нашего двора ни общаться, ни учиться она мне не даст. Мама в разговорах часто обсуждала других девочек, оценивала их, сравнивала со мной. Мне прививалось с детства: они хуже, чем я. Все во мне, по ее мнению, было лучше, чем у других: и коса длинная, и скромность, и спокойный нрав, и, главное, способность к иностранному языку. Эдакий идеальный социальный проект, а не ребенок.
Три раза в неделю после школы мы с мамой ехали в гимназию на подготовительные курсы. Собиралась туда мама, как на праздник. Она называла дни, когда мы ехали туда, «святыми», это меня ужасно раздражало. Мне не нравилась гимназия, не нравилось, что мать постоянно на нервах, когда мы идем туда. Не нравилось, что нужно учить что-то неинтересное. Наверное, это главное, что меня отталкивало. Мне было неинтересно. И я не видела смысла во всем этом. Но сопротивляться было бесполезно. Было проще и выгоднее делать то, что хотела мама. Тогда в наших с ней взаимоотношениях было все спокойно, и я могла рассчитывать на определенные бонусы, будь то: конфета, или игрушка, или просто тишина и покой дома. Атмосфера дома и мамино настроение – вот за чем я следила.
А настроение мамы всегда было нестабильным. Она могла резко обидеться на меня и наказать молчанием. Когда она говорила фразу: “Я с тобой больше не разговариваю!”, – внутри у меня все обрывалось. Наказание молчанием было для меня почему-то самым невыносимым. Я очень его боялась. Старалась признать как можно скорее свою вину и выпросить прощение, пообещав, что «я так больше не буду». После этого я ходила демонстративно понурой, постоянно заглядывая маме в лицо в ожидании, когда ее настроение переменится. Я сильно зависела от ее настроения. Я очень рано привыкла думать прежде всего о ней, о маме.
Весь первый класс я постоянно мечтала о собаке. Мне хотелось завести себе друга. Мама, зная о моем желании, быстро подхватила эту идею, обернув все то ли в мотивацию, то ли в манипуляцию. Она пообещала, что за успешное поступление в гимназию исполнит мою мечту. Купит мне собаку. Я согласилась.
Ради собаки я готова была терпеть. Я приняла такое решение. Это было такое детское решение: не проявляя эмоций, делать то, что требуется взрослым, и прийти к исполнению своего желания. Такая своего рода нелюбимая работа, которую нужно выполнять за зарплату.
Мать следила за мной неустанно. Любой промах в обучении строго наказывался. Однажды, во время подготовительного урока в гимназии, мама подсматривала за мной в приоткрытую дверь. Она увидела, как безучастна я к процессу обучения. Сижу и занимаюсь тем, что пытаюсь запихнуть в конверт карточки с животными и их названиями на английском языке. После того занятия был настоящий скандал. Всю дорогу до дома мать отчитывала меня. Карточки эти она нарисовала собственноручно, чтобы у меня одной были самые красивые карточки. А я, неблагодарная, имея такую красоту, не желаю учиться. Это был мой полный провал. Стоило мне разок расслабиться, всего на несколько минут… После того случая я старалась быть начеку.
В общем, после того случая был скандал. Скандал всегда развивался по одному отработанному сценарию. Сначала громкий окрик матери, такой, словно случилось что-то страшное и смертельно непоправимое. От такого окрика вздрагиваешь, а внутри все сжимается в комок страха. Затем долгая нравоучительная беседа и в конце – слезы. Или скорбное молчание.
Нудные нравоучительные беседы. Они велись безапелляционным менторским тоном. Во мне культивировалось чувство вины, чувство неполноценности и чувство стыда. Вина, неполноценность, стыд. «Хорошая», действенная троица. В силу своего возраста я не могла распознать эту мамину манипуляцию, не могла стряхнуть с себя эти ненужные мне ощущения. Я росла с ними и привыкала воспринимать себя недостаточно хорошей.
Прошло много лет, но тот год, первый класс, я помню как самое нервозное и неспокойное время. Мама словно ослепла. Она зациклилась на иностранном языке и гимназии. Я боялась оплошать и не получить собаку. Напряжение от маминого невроза. Тяжесть от безысходности. Я должна была подавлять в себе эти эмоции и ехать на обучение. Вести себя хорошо и показывать результаты. А внутри все клокочет от несправедливости. Но внешне не подаю вида.
Сейчас порой я вижу один и тот же сон. В нем я уже взрослая и заканчиваю очередной учебный год в школе. Я подхожу к матери, чтобы сказать, что за весь год я не побывала ни на одном уроке английского. Я прогуляла все уроки, и теперь меня не аттестуют, и оставят на второй год. Я плачу. И чувствую себя очень виноватой. А потом просыпаюсь, еле-еле втаскиваю себя в реальность, внутри все скукожилось и болит.
3
В первом классе мне особенно запомнился один инцидент. Однажды в класс пришла школьный психолог для проведения какого-то планового теста. Она дала нам несложное задание: нарисовать лестницу и расположить на ней всех членов семьи. Я с радостью выполнила задание и благополучно забыла про него. Но спустя какое-то время маму вызвали в школу для беседы с психологом.
Оказалось, что я расположила себя на самой нижней ступени, и это насторожило психолога. Психолог задавала маме какие-то вопросы, после чего мама провела со мной очередную беседу.
Маму расспрашивали про нашу семью и про то, как мы живем. Психолог сделала вывод, что у меня сильно заниженная самооценка и я, возможно, не ощущаю себя полноценным членом семьи.
Безусловно, я запомнила этот эпизод как нечто, где я провинилась, не зная, правда, в чем именно. Похожее чувство я испытала, когда в детской поликлинике маме что-то сказали про мои анализы крови и назначили их пересдавать. В истерике она орала на меня дома, швыряя в меня виноград со словами: «Жри! Чтобы кровь была хорошая!». Виноград я никогда не любила, но это любимый фрукт моей мамы, и он всегда покупался для меня. То, что я его терпеть не могу, игнорировалось.
К окрикам матери я уже давно привыкла. Как и к чувству вины за то, что делаю что-то не так. За лень, которую проявляю, по словам мамы; за невнимательность; за неправильный тон в разговоре с ней. А главным образом за то, что не жалею маму, в то время как она старается только для меня. Но мне нельзя было обижаться или злится на ее обвинения. Я росла с двойственностью внутри себя. То, что говорили про меня окружающие (что я добрая, вежливая и т.д.) шло вразрез с тем, какая я на самом деле. Я злая и эгоистичная. Я бесчеловечная. Я не жалею маму, я ее обижаю. Мне было жаль, что я такая плохая.
Первый класс подошел к завершению. Наступило лето, а с ним вместо желанного отдыха на пруду в деревне – экзамены и собеседование в гимназии. В день экзамена мама нервничала, была нарочито любезна и учтива со мной, боялась, что я что-то забуду и где-то споткнусь. Помню, я сидела в кабинете перед целым рядом нарядных женщин, что-то говорила на английском, читала, отвечала на вопросы. Потом меня отпустили погулять во двор гимназии. Спустя какое-то время во двор вышла мама. Она сказала, что я не поступила, и мы поехали домой.
Я не сразу поняла смысл произошедшего. Но когда поняла, то заревела. Я ревела долго и громко, а мама, причитая, успокаивала меня. Ее план на мою успешную жизнь провалился, и она думала, что я расстроилась так же, как и она, исключительно по поводу провала экзаменов. Но дело было вовсе не в этом. Мне пообещали за поступление в гимназию собаку, и я плакала об этом. Про собаку теперь даже заикаться было бессмысленно. Про собаку пришлось забыть.
Мама ходила подавленная, недовольная. Ее план рухнул. Я не оправдала ее надежд.
Ближе к осени встал вопрос о том, куда мне идти во второй класс. Документы из школы забрали. В гимназию я не поступила, и в сентябре идти мне было некуда. Мать с бабушкой собрались и пошли на поклон к директрисе школы по месту жительства. Той самой школы, в которую ходил весь «рабоче-крестьянский» двор. Классы были переполнены, но после долгих уговоров меня взяли, и я пошла во второй класс.
Не могу сказать, что мне нравилось учиться в новом классе. Не могу сказать, что я нашла там друзей. Все как-то было безлико. Скучно. Нудно.
Более ли менее спокойно я проучилась почти весь второй класс. Мать скисла по отношению ко мне и моему образованию. Мне даже позволялось иногда гулять во дворе с соседскими девочками. От меня на время отстали. Но ближе к окончанию второго класса какая-то соседка сообщила во дворе, что ее дочь занимается балетом. Мать мгновенно загорелась этой идеей и отвела меня по рекомендации этой соседки в студию классического танца.
Следующие пять лет я провела там. Мне не хотелось туда ходить, но мама опять неустанно повторяла, что во дворе делать мне нечего, гулять и шататься без дела она мне не позволит и что нужно куда-то ходить и чем-то заниматься. Делать было нечего. Пришлось повиноваться.
Я испытывала постоянное чувство вины за то, что я не хочу ходить на балет. Но балет так нравится моей маме. Она боготворила молодую преподавательницу, приговаривая: «Вот бы и ты выросла в такую девочку, как Юлия Александровна!». Восхищалась балетмейстером, старой бабкой, заслуженной работницей искусства, которая приходила иногда посмотреть, как мы занимаемся, и орала на нас. При ней нужно было особенно хорошо заниматься. Не забывать про руки, шею, спину, ноги. Помнить все и сразу. Я старалась изо всех сил, но у меня все равно плохо получалось. Держа спину, я забывала про руки. Носок на ноге не тянулся, как положено, и мне недоставало выворотности стоп. Я теряла концентрацию внимания и с большим трудом запоминала порядок движений.
Но я старалась. Я должна была стараться, чтобы радовать маму. Она сравнивала меня с девочками из группы, обсуждала в открытую их и мои недостатки, и особенно наши фигуры. Полненьких девочек в разговоре со мной мама называла обидными словами. Она считала, что они недостойны заниматься балетом. Моя фигура маму устраивала. Однако…
Кроме балета, мама мечтала отдать меня в модельную школу. Она часто говорила, что если я стану повыше, она отдаст меня в модельную школу, потому что, по ее мнению, «мою фигуру надо показывать в журналах». Так она говорила. Она постоянно любовалась хрупкостью моей детской фигуры и повторяла, что она была пухлой девочкой и всегда мечтала о худобе.
Мама уделяла большое внимание моему внешнему виду. Она наряжала меня в модные, по ее мнению, вещи, в которых я чувствовала себя как минимум глупо. А мама неустанно повторяла, что у нее не было никогда такой возможности, и я должна хоть за нее поносить короткие шортики и маечки. Часто звучало фраза, обращенная ко мне: «Ты выглядишь сексуально!». Я не понимала, что это значит, и не особо придавала значение этому.
Однажды мы собирались на прогулку в центральный парк города, и я оделась так, как сама посчитала нужным: в простые свободные шорты и длинную футболку. Мама заставила переодеться в более уместные, по ее мнению, вещи. До сих пор у меня есть фотография, на которой я стою в красном топике и черных ультракоротких шортах. Их я ненавидела почему-то больше всего. Они были слишком тесные, а ткань, из которой они были сделаны, слишком шершавой. Мне не нравилось надевать что-то тесное и шершавое. Я буквально не могла ни на чем сосредоточиться, кроме неприятных ощущений от соприкосновения с одеждой.
Из той поездки, из всего того дня я запомнила только это – неуверенность и неуместность в своих собственных глазах. Мне было неудобно и некомфортно выглядеть так, как я выглядела в тот день. Мне хотелось носить те вещи, которые я сама считала красивыми и, главное, удобными. А не уродские шортики, чуть прикрывающие бедра, и взрослые топики, над которыми даже как-то раз посмеялись другие дети во дворе, сказав, что на мне надета кофточка для взрослой тети.
Я привыкла слышать, как мама говорит другим людям, что я очень спокойный ребенок. На самом деле внутри меня бушевали эмоции, которые я не выражала. Я всегда была молчаливая и тихая. Радость мне доставляли многочасовые игры в одиночестве в своей комнате. Наедине со своими куклами я была полностью отрезана от всего окружающего мира. Ну, того, маминого, мира, в котором я была вынуждена существовать. В такие моменты я чувствовала себя полноценно счастливой. Мне нравилось красиво расставлять игрушки, строить домики из книг, сидеть и перебирать кукольную посуду. В моих играх не было как такового сюжета. Мне просто нравилось все расставлять и строить. Вообще, я любила порядок во всем. Или точнее: некое упорядочение.
Однажды я сказала маме, что у меня внутри мои мысли разложены по порядку. Мысли про игрушки в одной стороне, мысли про школу в другой. И вообще, все-все остальные мысли так же разложены по полочкам. Она наорала на меня и с раздражением сказала, что я несу чушь. Что я ребенок и в голове моей такого быть не может. Она потребовала больше такого не говорить.
4
Когда я училась первом-втором классе, а это были девяносто шестой-седьмой годы, мы жили, мягко говоря, небедно. По сравнению с окружающими даже богато. Деньги были от проданных акций, которые получили мои мама, бабушка и дедушка за работу на одном предприятии. Акции можно было оставить, а можно было продать. Продали мамины. На это и шиковали. Купили машину деду, мебель в нашу городскую квартиру и одежду. Маме купили шубу и меховое кожаное пальто, меховые модные на тот момент береты, высокие и нелепые, а еще золотые украшения и духи и т.д. Мне тоже покупали. В основном это были игрушки и летняя одежда.
За хорошее поведение, прилежную учебу в школе и кое-какие результаты в танцах мама награждала меня едой. В выходные дни и на каникулах мы ездили гулять в центр города, где неизменно заходили в кафе, и я наедалась всем подряд. Это были два кафе, которые мы посещали по очереди: «Бургерс Ройял» и «Бистро». В первом был фастфуд, во втором – равиоли с курицей, салаты, закуски. Мама всегда спрашивала меня, в какое кафе мы идем сегодня? Выбрать кафе и еду в нем мне дозволялось. На мой выбор мама никак не влияла и никогда не была против того, что я выбрала. Таким образом, в раннем детстве я могла выбирать лишь кафе, где наедалась до отвала, забывая обо всем на свете. Еда была наградой, была отдыхом, она снимала напряжение. Мама в такие дни была добра ко мне. Ей тоже было в радость посетить кафе. Она любила плотно покушать и никогда не скрывала этого. Даже скорее наоборот: считала это некой своей важной особенностью и часто делала акцент на том, что вкусно покушать для нее – большое удовольствие.
В новую школу меня не отпускали одну. Мать водила меня за руку, пугая историями про бандитов и насильников, которые воруют детей. Однажды нас очень рано отпустили с уроков, и учительница сказала идти всем домой. Мои одноклассники разошлись, а я осталась ждать маму в фойе школы. Я сидела и принимала решение. Ждать ли еще несколько часов или набраться храбрости и идти домой одной. Спустя какое-то время, подгоняемая уговорами школьной уборщицы, я решилась. Тот короткий пусть я преодолела, трясясь, как осиновый лист, с испариной на лбу и на ватных ногах. Никогда не забуду то чувство ледяного страха, сдавившего все внутри. Но я дошла. На меня никто не напал, не украл и даже не обидел. Ко мне вообще никто не подошел.
Зимой, к сожалению, уйти домой самостоятельно я не могла. Мать забирала мою теплую одежду домой, и если нас опускали раньше, я вынуждена была ее ждать или просить одноклассниц зайти ко мне домой и сказать маме, что нас отпустили раньше. Я стеснялась этого и чаще просто ждала маму в школе. Вещи она забирала по указу бабушки. Якобы, чтобы не украли. Думаю, может быть, нужно было просто покупать мне вещи попроще. Меня же всегда пытались выделить. Пока позволяли деньги, меня наряжали. Чтобы не как у всех.
Противопоставление меня другим детям, невозможность дружить с детьми во дворе, присущая мне природная замкнутость – все это сыграло свою роль. В школе я ни с кем особенно не подружилась.
Когда я перешла в третий класс, наше финансовое положение резко ухудшилось. Мама не работала, бабушка вышла на пенсию и переехала жить в деревню к дедушке. Мы с мамой остались в городе одни. Деньги от проданных акций закончились, а других доходов не предвиделось. Старики в деревне жили на государственную пенсию деда, а мы с мамой начали жить на пенсию, которую начисляли бабушке.
Так начался самый долгий и беспросветный для меня период жизни. Период нашего голода и долгих тягостных монологов моей матери, которые мне приходилось выслушивать.
Распределять деньги и покупать правильные продукты, чтобы мы были сыты весь месяц, мать не умела. Обычно, получая пенсию бабушки, она шла на рынок и покупала дорогое мясо: говядину и свинину. Потом крутила фарш и делала котлеты. Она умела делать котлеты и варить щи. Все. Других блюд я не знала. В магазинах возле дома она покупала макароны, колбасу, сыр, масло, печенье к чаю. Этого хватало на неделю, максимум две. После чего мы голодали. В прямом смысле голодали. Иногда в доме не было и куска хлеба, приходилось занимать у соседки сто рублей, на которые мы могли жить неделю. Покупали только хлеб. Я жарила его и ела с вареньем. Варенье везли из деревни бабушка с дедом. Они помогали овощами с огорода, из которых мама варила пустые щи. На завтрак хлеб с вареньем, на обед пустые щи, на ужин – как получится. В доме всегда была картошка. Ее привозили из деревни, но мама готовила ее редко. На пюре не было молока и масла, а просто вареную она не любила. В доме не было крупы, мама не готовила каш. В детстве я не знала большинства самых обыкновенных блюд.
На хлебе и варенье мы тянули от одной до двух недель. Мать со мной почти не разговаривала. Мне в такие периоды нельзя была лезть к ней, радоваться чему-то или веселиться. Обстановка была угнетающей. Я боялась сказать, что я голодная. Нельзя было говорить о своей печали по поводу того, что в доме нет еды. Потому что это бы расстроило маму. Нужно было держать лицо. Не хныкать и ни в коем случае не просить, ничего.
Когда наступал день выплаты пенсии, я уединялась в своей комнате, вставала на колени перед распятием, складывала перед собой ладошки друг к другу, как увидела в американском кино, и просила Бога, чтобы почтальон тетя Лида не забыла про нас и не прошла мимо. Или чтобы не сломался звонок в квартиру, когда она придет.
Я очень боялась, что мама меня застукает. Не знаю почему. Мне было стыдно за то, что я прошу. Но просила я всегда для мамы. Объясняла Богу, что мама очень грустная, что мама плачет, что все время она злая и недовольная. И если сегодня не принесут деньги, я не выдержу еще один день в этом кошмаре. Мне так хотелось видеть радостную маму.
Мать обвиняла бабушку в нашей бедности и голодовках. Работу искать она не пыталась. Говорила, что бабушка запрещает ей оставлять меня одну. Она выбирала сидеть дома и ждать. Чего она ждала, я не знаю. Может быть, того, что появится мой отец. Может быть, что бабушка и дедушка начнут давать больше денег.
Не помню точно, когда это началось, но мама сделала меня своими безмолвными ушами. На фоне нашего безденежья она просто не могла сдерживаться и молчать. Сперва просто жаловалась на свою жизнь, обвиняя в своих лишениях бабушку. Потом начала настойчиво рисовать мне портрет бабушки, делая акцент на отрицательных, по ее мнению, чертах характера бабушки, лишая меня возможности самой понять, кто такая моя бабушка, и даже не вникая, нужно ли мне это все слышать. Не думая о том, как отпечатаются на мне эти ее откровения. Безусловно, информация, которую я впитывала и вынужденно переваривала, влияла на мои отношения с бабушкой.



