
Полная версия:
Жёлтая змея (2-я редакция)

Анна Климова
Жёлтая змея (2-я редакция)
Анна Климова
ЖЁЛТАЯ
ЗМЕЯ
роман
Спасение придет к тебе из отвергнутого.
Твое солнце поднимется из мутных болот.
«Красная книга» Карл Густав Юнг
Ø
Это началось очень просто.
Тридцатое мая. День, который перевернул все во мне. Разделил на «до и после». На время, когда я была нормальной. Нормальной, как я думала тогда. И на время, когда я окунулась в нее. В булимию. Окунулась с головой на долгие три с половиной года.
Какой я была до нее: скромной, тихой и боязливой, нетвердо стоявшей на ногах и абсолютно не понимающей, чего хочу от жизни.
… Мы встретились с подругой на нашем обычном месте – в университетском городке. В его центре, между корпусами медицинского факультета располагался памятник героям Великой отечественной войны и небольшой палисадник со скамейками. Эта часть была самой укромной и тихой, палисадник находился в углублении между двумя зданиями. Там мы и любили проводить время. Обычно подолгу сидели на скамейке и вели беседы обо всем на свете.
Университетский городок: окруженный со всех сторон автомобильными дорогами клочок земли, отрезанный от всего мира. От шума города спасали его корпуса, роль которых выполняли старинные особняки начала прошлого века, расположенные полукругом. С внутренней стороны тишь да гладь. Транспорта не слышно. Только шелест деревьев от ветра и негромкие голоса студентов.
В тот день был особенный воздух. Теплый, почти горячий, напоенный разными запахами. Наполненный самой жизнью. Неподвижный воздух начинающегося лета.
… Мы сидели на скамейке и что-то обсуждали, как вдруг моя подруга предложила пройтись до магазина. Обычно в такие встречи ничего съедобного я себе не покупала. Ограничивалась простой водой без газа. Дело в том, что я уже несколько лет «следила» за своим питанием. Еда для меня делилась на вредную и полезную. И так как список полезной еды был очень ограничен и в него не входило ничего из того, что можно было купить в магазине, я не позволяла себе есть на людях. То, что было в порядке вещей для всех, для меня было под запретом и вызывало отвращение. Купить булочку на перекус, или шоколадный батончик, или сок – недопустимо. Это пустые калории, я наберу вес от одного лишь кусочка. Максимум, что я могла себе позволить – это кефир или йогурт. Но лучше было обойтись и без них. С людьми я чувствовала себя неловко, потому что все вокруг всегда что-то жевали. А я стеснялась есть на людях: казалось, все на меня смотрят и осуждают.
«Как обычно»… но не в этот раз.
Подруга купила себе мороженое и предложила мне сделать то же самое. Я заколебалась. Мороженое мне было противопоказано, как и все сладкое и углеводное. Тогда это была кето-диета, согласно которой я могла есть только белки и жиры, полностью исключая углеводы. Разумеется, говорить об этом мне не хотелось. Я тщательно скрывала то, как и чем питаюсь.
(Желая достичь некоего идеального веса, я сидела на различных диетах уже довольно давно. В общей сложности шесть или семь лет. И если изначально был азарт – я добьюсь идеала в цифрах и зеркале, – то спустя несколько лет питания по режиму и «по бумажке» все это превратилось в обыденность. Цифры на весах стали безразличны. Ни в шестьдесят килограммов, ни в пятьдесят я себя не устраивала. Диета уже была просто способом ориентироваться в мире еды. Есть еду интуитивно, с ориентиром на свои желания и ощущения – я разучилась.)
Мороженное в кето-диету никак не вписывалось. Но усталость от постоянных ограничений в питании и в целом подавленное настроение сделали свое дело. Я согласилась.
Я хотела мороженого. Я хотела чего угодно, кроме того, что ела последний месяц. Кето-диета предполагала изменение метаболизма, ввиду которого организм должен начать получать энергию не из углеводов, а из жиров. Изучив много информации на эту тему, я решила, что вариант вполне рабочий, и начала. Ела печень трески, сливочное масло, жирную свинину, жирную рыбу, пекла кето-выпечку по рецептам из интернета. Но, увы, за месяц на этой диете много я не скинула, и настрой мой заметно упал. Держалась лишь на природном упрямстве. Которое в итоге дало сбой в тот злополучный день.
Итак, мы выбрали себе мороженое, расплатились и, не спеша, вернулись на скамейку в палисадник. С первым холодным кусочком я ощутила одновременно радость и отчаяние. Я сорвалась. Я нарушила диету. Мысли забились внутри моей головы с бешеной скоростью. Я ела мороженое, сохраняя непринужденный вид, но внутри меня нарастало отчаяние.
Диете настал конец. Или не конец? Или это временное нарушение? Может быть, завтра я начну сначала? Я должна. Но не сейчас. Сейчас я не хочу думать про завтра. Я не хочу возвращаться в это все. Я устала. Я так устала. Внутри меня все кувырком. Мама уехала месяц назад в Город на море и сказала, что не вернется. И теперь я одна. Я и моя Ф. Это моя собака, которая болеет. Нет, она не просто болеет, она умирает. Уже месяц я выхаживаю ее одна. Внутри меня ежедневно нарастает тревога, с которой я едва справляюсь. От напряжения хочется избавиться, перестать его чувствовать, но оно обволакивает, проникает все глубже. Я как натянутая струна. Не просто не могу расслабиться, я не могу провести ни минуты без чувства страха.
Мне страшно. На мне большая ответственность. Мне страшно что-то сделать не так. Нарушить что-то. Нарушить диету. Диета – ориентир. Единственное, что связывает меня со стабильным прошлым. Я питаюсь по диете. Я хочу похудеть, но я не вижу результатов. Я исправно посещаю спортзал, но мое тело не меняется. Я так хочу, чтобы оно стало идеальным. Я думаю, что тогда все встанет на свои места. Все наладится. Моя жизнь тогда станет иной. Станет лучше. Я живу с этими установками уже несколько лет. Но ничего не происходит. Я топчусь на месте. А теперь я отодвинула этот важный момент на неопределенный срок. Я нарушила диету этим злополучным мороженым.
Всю дорогу домой я корила себя – я виновата и никчемна. Но напряжение внутри ослабло. Я ощущала себя очень бестолковой. Не знаю, что на меня нашло, но по пути домой я зашла в магазин и купила еще одно мороженое. Мне необходимо было продлить это временное, сладкое и сладостное, спокойствие.
Идя по залитым солнцем, пустым и пыльным улицам, я вдыхала свой город. Я заглушила на время то напряжение, которое давило на меня последние недели, но почувствовала себя во власти чего-то нового, тягучего и липкого, пока неясного мне. Я и раньше срывалась, наедаясь чем-то вредным, и спустя пару дней возвращалась к своему нормированному питанию, ощущая при этом вину, но и новую порцию энтузиазма. Последние семь лет я жила в постоянном режиме диета-срыв. Но происходило это всегда дома. Моя мама с самого детства повторяла мне: «На улице мы не едим!» И я никогда не позволяла себе есть на улице. Мне было стыдно.
Сейчас же я ела на улице. Прямо на ходу. Я шла и ела свое второе мороженое и толком не ощущала вкус. Я торопилась. Я не могла остановиться. Я не хотела останавливаться. Напряжение спало, а на его место пришло ощущение безволия. Всю дорогу в моей голове стучали молоточки. Они стучали о том, что я хочу еще. Сладкого. Я хочу много сладкого.
По пути я столкнулась с каким-то пьяным мужчиной. Он спросил, вкусно ли мне, и громко расхохотался. Мне вмиг стало страшно и стыдно за то, что я делаю. Иду по улице и ем. Это же ужасно!
Я забежала домой. Мне хотелось спрятаться от всего мира.
Дома я первым делом взяла Ф. и вынесла ее на улице. Нужно было погулять с ней. Ей было тяжело, но она еще ходила. Медленно и трудно, но ходила. Я же двигалась на автомате. Пройтись до лужайки за домом, вернуться к дому, поднять пушистое мягкое тельце на руках на четвертый этаж, поставить в ванну, вымыть лапы, обработать все, что нужно.
Я старалась успокоиться.
Я старалась отвлечься.
Я чувствовала, как то липкое и тягучее нечто обволакивает меня. Лишает воли, лишает свободы.
Я поняла, что больше не могу.
Я не выдержу больше ни минуты.
Я вышла из дома.
Я пошла в магазин.
Я купила много еды.
Вредной.
Сладкой.
Еды.
И началось то, что началось. Я наелась. Я ела в тот день, как в последний раз. Набивала себя до изнеможения. Запретное удовольствие было достигнуто. Это был не просто привычный срыв. Это было нечто большее. Я словно отделилась от своего тела и плыла куда-то. И мне было так хорошо. Все тревоги вмиг исчезли.
Это было потрясающе. Это было лучшее, что случилось со мной за последние месяцы. Я словно провалилась во времени. И даже привычное чувство вины было частично подавлено этой внутренней эйфорией.
Затем тошнота. Обычное дело, когда переедаешь. Нужно подождать, и она пройдет. Завтра будет отек и прирост на весах. Но все это уже пройдено не раз. Я перетерплю. Начну завтра с разгрузки.
Усталость.
Апатия.
Слабость.
Тошнота. Невыносимая.
Я не вытерпела и пошла в ванную. Склонилась над унитазом, но меня не рвало. Я не знала, что делать. И вдруг…
Я никогда не вызывала у себя рвоту. Это пугало, казалось чем-то противоестественным. Но … я как-то машинально засунула в рот пальцы.
Оказалось так просто.
Все произошло самой собой, быстро, я не успела опомниться. Организм решил за меня сам. Опустошал сам себя. Я вырвала из себя нечто, что росло внутри и, видимо, выросло до неуемного размера. «Вот оно, истинное освобождение!» – я зацепилась за эту мысль как за крючок в голове и повисла на нем.
Не еда была нужна мне, а очищение.
Невероятное открытие. Это был первый раз, когда я вызвала рвоту после еды. Как легко, оказывается, можно обмануть себя.
Позже я лежала в постели, обнимая собаку; искала в этом мягком, лохматом и теплом существе защиту от самой себя.
В глубине души я радовалась, что следы моего обжорства уничтожены, вредной еды не осталась во мне. А значит, весы не покажут прибавления, и я смогу продолжить свой правильный путь завтра.
Завтра все встанет на свои места и продолжится эта беготня по кругу. Но вдруг я вспомнила про мороженое в морозилке. Одно несчастное мороженое, которое я забыла в морозилке. Страх подкатил к горлу. Первая мысль была пойти и съесть его прямо сейчас, чтобы не оставлять следов. Но мне нельзя его есть сейчас. Я только что очистилась. Но лучше бы съесть его сейчас, чтобы с завтрашнего дня начать диету…
Нет.
Пусть лежит. До следующего раза.
До следующего раза.
Будет следующий раз? Я снова сорвусь? Сорвусь так?
Но теперь я смогу помочь себе.
Очиститься.
И внутри что-то оборвалось.
ЧАСТЬ
I
ДО НЕЕ
Одиночество никак не зависит от наличия
или отсутствия людей вокруг.
«Когда Ницше плакал» Ирвин Ялом
1
Я долго думала, с чего начать эту книгу.
Я вспомнила день, когда случился первый эпизод, но булимия не могла начаться вдруг. То, что произошло, – всего лишь взорвавшийся сосуд, который наполнился до краев. Сработал механизм, запущенный очень и очень давно.
В той семье, где я родилась, я, как понимаю, была желанным и долгожданным ребенком. Незадолго до моего рождения моя мама развелась с мужем и встретила моего отца. Мой отец был на тот момент женат и из семьи уходить не собирался, но, по словам мамы, был рад ее беременности. Тем не менее, все свое детство я отца не видела, и воспоминания о нем появились у меня только ближе к подростковому возрасту, когда он на некоторое время появился в нашей жизни.
С младенчества меня воспитывала мама и ее родители: бабушка и дедушка, а еще прабабушка. В сущности, меня окружали поколения матерей и дочерей: прабабушка, бабушка, моя мама.
Мне долгое время не давали имя. Искали подходящее. Как рассказывала мама, хотели что-то особенное, не как у всех. В итоге прабабушка подняла вопрос о том, что ребенок без имени – это нехорошо, и мне выбрали мужское польское имя, которым батюшка в церкви крестить меня отказался. В итоге меня окрестили русским православным именем, но в документах мать записала то, другое имя. Когда я подросла, я часто повторяла его вслух, когда никого не было рядом, пытаясь свыкнуться с ним. Ощутить его на вкус, так сказать. Оно было мне чужим. Но мама всегда повторяла, что это имя красивое и редкое. Оно выделяет меня среди других девочек, у которых имена, по мнению мамы, были «колхозными». Мне, если честно, не очень это нравилось. Мне не хотелось выделяться.
По рассказам мамы, я была спокойным малышом. Не доставляла ей хлопот. Лежала молча, не капризничала и не кричала. Тем не менее, у моей матери была послеродовая депрессия. Она рассказывала, как трудно ей было без сна, как она переживала и тревожилась за все, связанное с уходом за младенцем. Бабушка рассказывала, что мама часто не могла подняться ночью ко мне, и они с прабабушкой по очереди ухаживали за мной.
Я очень рано начала говорить и ходить. Удивительно, что на всех фотографиях, где мне нет и года, я выгляжу очень серьезным и задумчивым ребенком. И нигде не улыбаюсь.
Когда мне было два года, моему деду дали дом в деревне. Он занял должность заместителя директора совхоза и уехал жить туда. Мы остались вчетвером. Бабушка работала в крупной организации и пока не могла оставить работу. Дедушка жил какое-то время один, но со временем в деревне завели собаку, нужно было сажать огород и постоянно присматривать за хозяйством, и из города к нему перебралась его теща, моя прабабушка.
Она почти не говорила по-русски, потому что была украинкой. Но я прекрасно ее понимала. Вообще я мало что помню о ней. Всего несколько историй. Но они очень отчетливые и теплые. Например, я помню ее странную речь и как она ласково называла меня по имени, которым меня никто не называл. Она не принимала иного имени, кроме того, каким нарекли меня при крещении в церкви. Или, когда меня привозили в деревню, она брала меня на руки, подносила к березе, которая росла во дворе, к ее низко спускающимся сережкам, и я хватала их рукой. Мне было тогда всего два или три года.
Я звала ее баба Фрося. Баба Фрося много времени проводила у себя в комнате. Когда я приходила к ней, она показывала мне платок, завязанный узелком. В нем она хранила лекарства. Я молча наблюдала, как она развязывала свой узелок и принимала таблетку. Думаю, она болела, но никому особо до этого не было дела. Все остальные взрослые обращались с ней плохо. Кричали на нее, понукали – казалось, что они просто срывали на ней свое зло. Каждый свое.
В семье вообще часто скандалили, у нас было принято общаться на повышенных тонах. Чаще всего ругались между собой бабушка и дедушка. Кричали друг на друга. Кричали на маму. Бабушка обзывала ее, а мама, в свою очередь, срывала зло на самой пожилой и беззащитной. На своей старенькой, безграмотной, почти не говорящей по-русски бабушке. Между матерями и дочерьми в моей семье был негласный конфликт. Неприятие друг к другу передавалось из поколения в поколение.
Прабабушка умерла, когда мне было около шести лет. Тихо, во сне, не доставив никому проблем. Бабушка сильно плакала на кладбище, обнимая железный крест. Мама после ее смерти постоянно повторяла, что виновата перед бабой Фросей за то, что кричала на нее и плохо с ней обращалась.
Я не чувствовала ничего. Ни печали, ни скорби, ни сочувствия к бабушке и маме. Не знаю почему. Меня не испугал красный гроб, который вынесли во двор; не вызвали эмоций и сами похороны. Никто из взрослых не заговорил со мной на тему смерти и не спросил о том, что я чувствую. Но это было в порядке вещей. Мать изливала душу мне о том, как она виновата, но ни единого раза не поинтересовалась тем, что чувствую я и как я пережила утрату. Хотя однажды она все же спросила меня: «Ты же все равно ничего не поняла». Вопрос прозвучал в утвердительной форме, и это было единственное, что она сказала мне про смерть бабы Фроси.
После ее смерти жизнь пошла своим чередом. Мы остались вчетвером. Дедушка жил в деревне, мы с мамой и бабушкой в городе. Бабушка ходила на работу, а мы с мамой сидели дома. Моя мать находилась со мной в декрете. По закону она могла сидеть в декрете сначала до трех лет, потом до семи. Она говорила, что на работу выходить ей не разрешает бабушка. Якобы она не хочет, чтобы меня отдавали в садик. Мама играла со мной, водила меня на всевозможные кружки.
Мне было хорошо жить с мамой и бабушкой. Бабушку я очень любила. С раннего возраста я ощущала невидимую связь между нами. Когда я была совсем маленькой, двухмесячной, мама попала в больницу с воспалением почек, а я осталась на попечении бабушки и прабабушки. Бабушка рассказывала, что я долго кричала голодная, а она укачивала меня. Смесь можно было получить только на детской кухне по талонам, а до этого времени кормить меня было нечем. Бабушка, пережившая голод, эвакуацию и войну, не растерялась. Отварила куриный бульон, процедила и давала мне его через тряпочку. Она рассказывала мне об этом перед своей смертью, когда нам удалось провести некоторое недолгое время вместе. Вспоминая ее натруженные руки, я представляла, как она держала меня кульком и поила этим куриным бульоном.
Бабушку я звала ласково – «Бася». Любила вставать с ней рано утром и наблюдать, как она собиралась на работу. Как причесывалась, накладывала макияж, как душилась «Красной Москвой». Это был целый ритуал. Из обычной домашней женщины в халате она превращалась в настоящую красавицу. Бабушка носила очки, и иногда я просила снять их, чтобы посмотреть на ее лицо без очков. После я всегда делала заключение, что в очках она красивее.
Часто мы с ней готовили по утрам «лашпичку». Так я называла молочный суп с лапшой. Бабушка готовила тесто, раскатывала его на тонкие пластинки, и мы вырезали лапшу, которую отваривали в молоке. Это был самый вкусный завтрак для меня. Бабушка была немногословна, наблюдательна и спокойна. В ней всегда ощущалась внутренняя сила.
Я очень рано начала присматриваться к поведению взрослых, окружающих меня, и подмечать что-то свое, заметное только мне. Я обращала внимание на то, как они говорили, как вели себя, чем занимались. Однажды на детской площадке мама заметила, как я внимательно наблюдала за девочкой, которая встречала папу. Девочка побежала к отцу, присевшему на корточки и раскрывшему ей навстречу свои объятия. Он подхватил девочку на руки, и оба засмеялись. По пути домой мама провела со мной воспитательную беседу о том, что у меня тоже есть папа. Пристыдила меня тем, что я позавидовала этой девочке. Я запомнила тот случай как что-то плохое. Поэтому про отца я никогда ничего не спрашивала.. Мне казалось, что маму это расстроит. Мне было любопытно, где мой отец, но я выбирала не нервировать маму.
Я росла домашним ребенком. В садик не ходила, гуляла исключительно с мамой, с соседскими детьми не дружила. Мать не желала, чтобы я общалась с дворовыми ребятишками. Она часто уводила меня подальше от дома, в чужие дворы. Или в так называемый «торговый центр». Так называли часть нашего жилого района, где были вещевой и продуктовый рынки, несколько магазинов одежды и аллея с лавочками. На аллее этой стояли ростовые куклы и фотографы.
Я очень боялась фотографироваться. Не могу объяснить себе до сих пор, что именно, фотографы или сам процесс вызывали у меня дикий страх, но я в слезах умоляла маму не делать этого. Помню, мы шли гулять, и на половине пути я вспоминала, что там, куда мы идем, фотографы будут зазывать сделать снимок. И мама меня заставит проходить эту процедуру снова. Я начинала осторожно спрашивать маму: «А будем ли мы сегодня фотографироваться?». Не знаю почему, но всегда было не «я», а «мы». Хотя фотографировали всегда меня одну. Мама обычно отмалчивалась, говорила какие-то отвлеченные фразы, не отвечая прямо, или начинала торговаться со мной, что за фото я получу мороженое или еще-то что. Или ничего не получу, а просто сделаю, как она хочет. Я понимала, что фотографироваться будем. Мне не избежать этого. И тогда я начинала реветь. Шла и ревела всю дорогу.
Почти на всех фотографиях, где мне примерно от двух до шести лет, я или выгляжу скованной и красной от слез, или откровенно плачу, стоя вполоборота, пытаясь скрыться от объектива. Нет ни одной фотографии того периода, где я улыбаюсь.
Мама не спрашивала меня, что именно меня пугало, почему я не хочу фотографироваться и какие эмоции испытываю при этом. Она просто заставляла. Я была беспомощна перед взрослой фигурой, обладающей властью. Я терпела, выражала недовольство, а в ответ – безразличие. Меня фотографировали и фотографировали…
(Казалось бы, что в этом такого? Подумаешь, ребенок капризничает, подумаешь, не хочет фотографироваться! Это ведь фото на память! Потом вырастет и будет смотреть на эти фото. И даже не вспомнит, почему капризничал. Думаю, так обычно рассуждают взрослые, когда ребенок не делает то, чего они хотят.)
Сейчас, глядя на эти фото, я не испытываю ничего, кроме недоумения. Фотокарточка. Действительно пустяк. Заплаканное лицо. Буря эмоций внутри. Беспомощность перед лицом своего детского страха. Плачь – не плачь, все равно сделают, как хотят они. Эмоции не играют никакой роли…
В четыре года мама отвела меня в школу искусств. Туда брали детей с шести лет, но мама уговорила, чтобы меня взяли в четыре. Там меня обучали рукоделию, рисованию, танцам и английскому языку. В пять лет мама отвела меня на мое первое занятие классическим русским балетом. Для мамы было очень важно, чтобы я не болталась во дворе, а куда-то ходила и чем-то занималась, развивалась и обучалась.
Мама всегда делала акцент на моем воспитании: вежливая и покорная девочка. Ей было приятно, когда соседи восхищались моей воспитанностью. Она часто повторяла, как меня хвалят за то, что при любой возможности я готова раскланяться перед старшими и никогда не забываю поздороваться. И не просто буркаю что-то, как другие дети, а четко и правильно произношу слово «здравствуйте», чем умиляю соседских бабушек. И как однажды какая-то случайная женщина сказала маме, что, должно быть, девочка из профессорской семьи. Мама была неимоверно счастлива.
Действительно, я помню себя очень тихой и боязливой. Я беспрекословно делала все, что мне говорили старшие, не задавая вопросов.
Когда мне исполнилось шесть лет, меня отвели к портнихе. Портниха сшила мне серебристый кафтанчик и белое длинное платье до пола. Мама сделала накрахмаленный высокий кокошник из белой марли и расшила его блестками. Так я стала Снегурочкой на каждой елке. Длинное платье в пол и коса до пояса выделяли меня из толпы детей.
Мама пихала меня поближе к Деду Морозу, чтобы меня заметили и похвалили мой костюм. Костюм, который придумала она. Как-то раз мама отругала меня за то, что я не залезла в хоровод, а осталась стоять в сторонке. А другая девочка, посмевшая явиться на елку без костюма, в вязаных штанах и простом платье, закрыла меня на фото. Нервозность мамину я чувствовала отчетливо и всегда старалась угодить. Мне было стыдно за то, что я недостаточно бойкая и не хочу лезть в первые ряды. Предполагалось, что я должна непринужденно веселиться, а я стеснялась. Думаю, мне было интереснее наблюдать за происходящим со стороны. Возможно, мне было неудобно в длинном платье.
При работе над этой книгой я задала маме вопрос:
Сама ли я просила этот костюм? И вообще, я что-то говорила про него? Может быть, я не хотела быть Снегурочкой, а хотела быть зайчиком или белочкой? Мама ответила: «Это же очевидно! Все девочки хотят быть Снегурочками! Что значит просила?».
2
С пеленок мне растили косу. Культ косы был прежде всего у мамы. Она часто повторяла: «У меня никогда не было таких длинных и густых волос!»; или: «Все ходят с крысиными хвостиками, а ты одна с косой!»; или: «Волосы нужны для балетной прически!».
Густые и тяжелые, мои волосы длиной доходили до поясницы. Мыли их мама и бабушка в четыре руки: бабушка намыливала, мама поливала из душа. Шампунь был под запретом, но мне удавалось иногда выпросить, чтобы после нескольких намыливаний вонючим мылом его все же использовали хотя бы раз. Это была радость, потому что после мыла волосы путались и превращались на утро в паклю.
Фена в доме не было. Сушить волосы естественным путем после мытья считалось почему-то вредным. Якобы я могла простудиться. Поэтому купали меня всегда на ночь и, укутав огромной простыней, укладывали спать с мокрой головой.



