Читать книгу Цветок под снегом (Анна Исаевна Гаргар) онлайн бесплатно на Bookz (4-ая страница книги)
Цветок под снегом
Цветок под снегом
Оценить:

3

Полная версия:

Цветок под снегом

Но была мама. И с ней происходила странная, пугающая метаморфоза. Она получила то, о чём, казалось, должна была мечтать: покой, стабильность, доброго мужчину, который не пил, не изменял и приносил зарплату в дом. А она… увядала. Не физически – быт был налажен. Духовно.

Она не любила Николая. В ней не было к нему ни капли той страсти, которой не было и к отцу, но не было даже уважения или теплоты. Она относилась к нему, как к полезному, но безликому предмету – надёжной печи, которая греет. Она выполняла обязанности жены: готовила, убирала, стирала. Но делала это с каменным, отстранённым лицом. В её глазах, когда она смотрела на него, читалась не благодарность, а глубокая, усталая покорность судьбе. И ещё – неприязнь. Неяркая, неозвученная, но чувствуемая в каждом жесте, в каждом кратком, сухом ответе.

Он предлагал сходить в кино – она отмахивалась: «Устала». Он пытался завести разговор за ужином – она отвечала односложно и погружалась в молчание. Он купил ей на день рождения тёплый пуховый платок – она кивнула, сказала «спасибо» тем тоном, каким спасибо говорит кассиру в магазине, и убрала платок в шкаф, чтобы он больше никогда не появлялся.

Я видела, как его добрые, внимательные глаза постепенно тускнели от этого постоянного, ледяного отпора. Он не упрекал. Он просто отступал, тише становился, больше времени проводил в гараже со своим старым мотоциклом. Иногда я ловила его взгляд, устремлённый на её сгорбленную спину на кухне, – и в нём была такая бездонная печаль и недоумение, что у меня сжималось сердце.

Я оказалась в странном, невыносимом положении заложника. С одной стороны – этот добрый, чужой мужчина, который дал мне крышу и впервые в жизни показал, что мужчина может не быть источником страха. Он был тихой гаванью после шторма. С другой – моя мать, которая была со мной одной крови, прошла через ад, и теперь её душа медленно угасала в этом благополучии, которое она ненавидела.

Я чувствовала себя предателем. Если я принимала тепло Николая, если мне было спокойно и хорошо в его присутствии, я предавала маму. Я как будто становилась на сторону врага – врага, которым для неё был весь этот «нормальный», благополучный мир, навязанный ей долгом и усталостью. Я видела, как она наблюдает за нами, когда Николай показывал мне, как завязывать морской узел или чинить розетку. В её взгляде не было ревности. Было холодное презрение. К нему – за то, что пытается. Ко мне – за то, что поддаюсь.

И снова во мне поселился стыд. Теперь не за своё существование, а за свою слабость, за то, что мне хотелось этой скучной, безопасной жизни. За то, что я начала забывать звук её сдавленного, шипящего шёпота и училась различать добродушное сопение Николая за стеной. Я была обязана быть на её стороне – стороне вечной зимы, недоверия и тоски. Но моё тело, моя усталая душа тянулись к теплу. Это была новая, более изощрённая пытка. Мне дали хлеб, но есть его можно было только под ледяным, осуждающим взглядом голодной матери. И с каждым куском я чувствовала, как внутри нарастает новый виток вины – вины за своё предательское, неистребимое желание просто согреться.


ГЛАВА 8 “Тихий разлом”

Мы жили хорошо. Это слово я научилась выводить с особой тщательностью в школьных сочинениях «Как я провела лето» или «Моя семья». Оно было чистым, правильным, как отглаженная строчка. Тёплая, светлая квартира, где батареи ровно гудели зимой, а на подоконниках стояли горшки с неприхотливыми цветами ‒ их поливал Николай. Регулярная, почти ритуальная еда: завтрак, обед, ужин. Не изобилие, но качество. Фрукты в вазе, йогурты в холодильнике, мясо, которое было именно мясом, а не таинственным продуктом с привкусом бумаги. Вещи ‒ новые, купленные в обычных магазинах, без тени затхлости «секонд-хенда» и без унизительного щемящего чувства, что на тебя потратили последнее. Школа, где я была просто новой, немного тихой девочкой, а не изгоем с клеймом «из бедной семьи». Отчим, Николай, который не просто не повышал голос ‒ он, кажется, физиологически не умел это делать. Его ровный, баритональный тембр был как звук фундамента: надёжный, незыблемый. Он всегда спрашивал: «Как дела в школе, Маш?» ‒ и действительно ждал ответа, глядя в глаза. Со стороны это, наверное, выглядело как счастливый, даже немного скучный финал. Идиллия, наступившая после долгой бури. Картинка из журнала про уют.

Но эта идиллия была безмолвной. Глухой. И в этой гробовой, выстеленной коврами тишине медленно, неумолимо задыхалось всё живое, что только пыталось прорасти.

Доброта Николая не была показной или навязчивой. Она была как ровный, тёплый, чуть золотистый свет от хорошей настольной лампы: постоянная, ненавязчивая, проникающая во все уголки. Но мама была существом, рождённым в полярную ночь. Её душа, сформированная в штормах выживания, привыкшая ориентироваться по звёздам страха и льдинам отчаяния, оказалась слепа к этому ровному свету. Она не отражала его, не тянулась к нему. Она его поглощала. Без остатка. Без отдачи. Как чёрная дыра, затягивающая в себя частицы света, не излучая ничего, кроме необъяснимого, давящего холода на орбите. Он дарил ей букеты тюльпанов или мимозу ‒ они неделями стояли в вазе, превращая воду в мутную слизь, пока он сам, молча, не выкидывал их. Он предлагал поехать в выходные за город, на озеро ‒ она отнекивалась головной болью. Он планировал отпуск, приносил брошюры: «Смотри, Татьяна, в Турции сейчас отлично. Или в Сочи. Маше море полезно». Она соглашалась кивком, а потом находила сто причин всё отменить: работа, нездоровится, надо деньги копить.

Но однажды он настоял. Настоял тихо, но непреклонно, как умел. И мы поехали. На море.

Это было похоже на перемещение на другую планету. Воздух, густой, солёный, обволакивающий. Небо, которое было не серым куполом, а бездонной синей чашей. И песок ‒ тёплый, сыпучий, невероятно щедрый, принимающий следы ног и тут же сглаживающий их. Николай не сидел сложа руки. Он был тем самым «двигателем радости», о существовании которого я не подозревала. Он учил меня плавать, терпеливо поддерживая за живот, его большие руки были самой надёжной опорой в мире. Он покупал нам кукурузу и арбуз, сам носился по волнам с надувным кругом, смеясь своим негромким, грудным смехом. Он загорал рядом с мамой, пытался втереть ей крем от загара, и её спина под его пальцами снова становилась доской, но здесь, на фоне всеобщего ликования, это выглядело просто… неловко.

А потом был аквапарк. Николай купил нам билеты, как нечто само собой разумеющееся. Для меня, выросшей в мире, где каждая копейка на счету, это было чистой магией. Я, тринадцатилетняя, но внутри ‒ всё тот же испуганный, недоигравший ребёнок, оцепенела от восторга. Вода, бьющая тоннами, визг, музыка, бесконечные горки, уходящие ввысь. Я боялась. Жутко боялась самой высокой. Николай посмотрел на меня, ничего не сказал, просто взял за руку и повёл на подъём. Мы забрались на самую вершину. Оттуда вид был одновременно пугающим и освобождающим.


‒ Страшно? ‒ спросил он. Я, не в силах вымолвить слово, кивнула.


‒ Со мной ‒ не страшно, ‒ сказал он просто. ‒ Поехали?


И мы поехали. Вода несла нас вниз с безумной скоростью, мир превратился в водоворот ощущений, а крик, вырвавшийся из моей груди, был не криком страха, а криком абсолютного, дикого, очищающего восторга. Когда мы выкатились в бассейн, я смеялась. Смеялась так, что давилась водой и не могла остановиться. Слёзы текли по лицу, смешиваясь с хлоркой. Я посмотрела на Николая ‒ он отряхивался, улыбаясь своей спокойной улыбкой. А потом мой взгляд нашёл маму. Она сидела в шезлонге у края бассейна, в тени. Читала книгу. Даже не смотрела на нас. На её лице не было ни раздражения, ни улыбки. Была лишь вежливая отстранённость зрителя, случайно попавшего на слишком шумное шоу.

В этом был весь ужас. Николай создавал для нас мир. Тёплый, безопасный, интересный. Мама своим молчаливым, ледяным присутствием объявляла этот мир ‒ бутафорским, незначительным, почти постыдным.

Он пытался обнять её вечером на диване ‒ её тело не отстранялось, оно просто окаменевало, пока он не отводил руку с тихим вздохом. Он рассказывал за ужином что-то с работы ‒ она кивала, глядя в тарелку, и её «угу» звучало как печать на конверте с пустотой внутри.

Я видела, как он пытается. Как его взгляд, полный тихой, мужской нежности, ищет в её глазах хоть отклик, хоть намёк на понимание, на общность. И как он натыкается на непроницаемый, вечный лёд. Сначала в его оправданиях для неё была нежность: «Она устаёт», «Ей тяжело даётся доверие», «Просто такой характер». Потом в его молчании появилась растерянность человека, который добротой стучится в заколоченную дверь и не понимает, почему нет ответа. А потом пришла грусть. Не громкая, а тихая, осевшая в уголках его глаз и в складке у рта. Он сдался. Перестал стучаться. Они стали идеальными, вежливыми соседями по красивой клетке. Их жизнь была расписана по минутам, чтобы минимизировать необходимость общения.

А я, зажатая в этом тихом противостоянии, чувствовала себя последней предательницей. Потому что мне было хорошо. Невыносимо стыдно, горько от этой неразделённости, но ‒ хорошо. Я впервые могла погрузиться в домашнее задание, не вжимаясь в стул от каждого скрипа на лестнице. Могла принести пятёрку по сложной контрольной и услышать простое: «Умница, я горжусь тобой», ‒ и это не вскрывало старых ран, не требовало новых жертв. Моё тело, двадцать четыре часа в сутки собранное в тугой, болезненный комок ожидания беды, начало потихоньку, с недоверием, расправляться. Мышцы забывали, как быть в постоянном тонусе страха. И тут я ловила мамин взгляд. Он был быстрым, скользящим, как лезвие. В нём не было злобы. Было нечто худшее: холодное, почти научное наблюдение. И в глубине ‒ то самое презрительное сожаление. «Смотри-ка, ‒ словно говорили её глаза, ‒ приручилась. Прикормилась на этой тихой, сытой конуре. И думает, что это счастье. Какая же ты… обыкновенная».

Развод назревал не как скандал с битьём посуды, а как неизбежный, медленный процесс ржавления. Тихая протечка в идеальном фасаде. Его инициировал Николай. Он выбрал момент, когда меня не было, как будто убирал со стола последний хрупкий предмет перед землетрясением. Я узнала обо всём, вернувшись. Они сидели на кухне за столом, где ещё недавно ели привезённые им с юга персики. Между ними ‒ не пространство, а целая пропасть. Чашки с недопитым, остывшим чаем стояли, как памятники бесплодным попыткам.

‒ Я думаю, нам стоит расстаться, ‒ сказал Николай. Его голос был низким, ровным, но в нём не осталось ни надежды, ни даже сожаления. Только окончательная, выстраданная ясность. ‒ Ты несчастна здесь. По-настоящему. И я… Я исчерпал все способы это изменить. Я не могу больше.

Мама не вздрогнула. Не запротестовала. Она медленно кивнула, изучая узор на скатерти. Казалось, она наконец-то получила то, чего бессознательно ждала все эти годы: освобождение от тягостной обязанности быть счастливой. Освобождение от человека, который своей добротой постоянно ставил под сомнение её право на вечное ненастье.


‒ Хорошо, ‒ выдохнула она. Одно слово. Исчерпывающее.

Не было ни драм, ни дележа. Всё было цивилизованно и бесшумно, как и вся их совместная жизнь. Николай оставил нам квартиру ‒ съёмную, но он оплатил аренду на полгода вперёд, как откупные. Перевёл на её счёт сумму, которая позволяла не паниковать первые месяцы. Даже помог составить резюме и нашёл контакты для работы получше. Его последние жесты заботы были такими же негромкими, фундаментальными и абсолютно бессмысленными в своей щедрости.

В день отъезда он постучал в дверь моей комнаты. Вошёл, уже не хозяин, а гость. В руке ‒ чемодан. ‒ Маш, ‒ сказал он, и его голос впервые дал крошечную трещину. ‒ Береги себя. Ты… Ты умная и сильная. И прости нас. Взрослых. Мы не всегда умеем делать как лучше. Он хотел добавить что-то ещё, но слова, видимо, потерялись где-то внутри. Вместо них он крепко, по-отцовски, сжал моё плечо своей ладонью ‒ той самой, что уверенно держала меня на волнах и вела на вершину водной горки. В этом прикосновении была вся невысказанная нежность, защита и прощание. Потом он развернулся и вышел. Его шаги, обычно такие уверенные, теперь звучали приглушённо и быстро, пока не растворились в тишине подъезда.

И тишина вернулась. Но это была уже не та, благородная тишина покоя, которую он принёс с собой. Это была прежняя, знакомая до костей, леденящая тишина одиночества. Пустая, резонирующая, гулкая.

Мама стояла на кухне, прислонившись к дверному косяку. Она смотрела в пустоту. Её лицо было не маской страдания, а маской опустошения. Она выиграла своё пространство обратно. Избавилась от свидетеля своей эмоциональной немоты. Но в её глазах не было ни победного блеска, ни облегчения. Была всё та же, вымороженная белым светом, пустыня. Ничего не выросло. Ничего не изменилось.

А я осталась у окна, вдавливая лоб в холодное стекло, бессмысленно следя за двором, где уже не было его фигуры. И чувствовала я не просто грусть. Я чувствовала катастрофическую потерю. Я потеряла не отца ‒ отца у меня не было. Я потеряла тишину. Ту самую, драгоценную, золотистую тишину безопасности, в которой впервые за много лет моё тело осмелилось расслабиться, а душа ‒ расправить крылья, пусть и робко. Я потеряла запах моря, купленного не по скидке, а просто потому, что «захотелось». Звонкий, чистый звук собственного смеха в аквапарке. Ощущение тёплой, тяжёлой ладони на плече, которая ничего не требовала взамен, а просто поддерживала.

Мы снова были вдвоём. Мать и дочь. Две одинокие планеты, вращающиеся каждая в своей орбите тоски, связанные лишь гравитацией взаимного непонимания и общей вины. У нас была квартира светлее и теплее той, ледяной. У мамы ‒ перспективы лучше. Но мы снова оказались в том самом эмоциональном вакууме, который она одна умела создавать вокруг себя. Только теперь я знала. Я знала, что существует другой воздух ‒ тёплый, солёный, пахнущий свободой и арбузами. И что самый страшный приговор звучал не в крике, а в мамином ледяном взгляде, который говорил: «Дышать этим воздухом тебе не позволено. Ты ‒ моя. Ты ‒ здесь».

Моё предательство было в том, что я на минуту перестала быть только её дочерью. Я стала просто девочкой, которой было хорошо. И теперь мне предстояло снова научиться жить в вечной зиме, сжимая в ладонях, как талисман, согревающее и разрывающее сердце воспоминание о том единственном, коротком, настоящем глотке лета.


ГЛАВА 9 “Цифры на песке”

Тишина, наступившая после ухода Николая, была особого свойства. Она не пустовала, как заброшенная комната. Нет, она была густой, плотной, как неостывшее стекло или застывшее желе, и в её толще звенели, не находя выхода, все невысказанные слова, непрожитые сценарии, несостоявшиеся «а что, если?». Мама устроилась на новую работу ‒ в городской архив, среди бесконечных стеллажей с подшивками, пахнущими временем и пылью. Но проработала ровно три месяца. Однажды вечером, разбирая очередную пачку квитанций за «коммуналку», она вдруг отложила их в сторону с таким жестом, будто отодвигала не бумаги, а саму свою прежнюю жизнь. Её взгляд, обычно уставший и невидящий, упал на меня, но был каким-то новым ‒ не острым, а просветлённым отчаянием.

«Хватит», ‒ сказала она тихо, но не в пол, а прямо в это густое пространство между нами. Слово повисло, чёткое и режущее. «Хватит на них работать. Будем работать на себя».

Это не было озарением бизнес-стратега. Это был клич загнанного зверя, решившего, что сдохнуть в собственной клетке позорнее, чем сломать зубы о её решётку. Предпринимательской жилки у нас не было и в помине. Было отчаяние, въевшаяся в кости, как известь, ненависть к чужим графикам, унизительным совещаниям, к этому вечному ощущению себя винтиком, который могут выкрутить и выбросить по чьей-то прихоти. И были её старые, пожелтевшие свидетельства о курсах бухгалтеров, оконченных в какой-то другой, невероятно далёкой жизни, когда она ещё могла мечтать. «Они все боятся налоговой, как огня, ‒ произнесла она, и в её голосе, вместо привычного пепла, проскочил тлеющий, злой уголёк. ‒ А я разберусь. Я научусь».

И в этот самый момент, будто сама судьба решила испытать нас на прочность контрастами, пришло официальное письмо. Не смс, а тяжёлый конверт с гербовой печатью. Я была зачислена на экономический факультет. Не куда-нибудь, а в самый престижный университет нашего города ‒ массивное, величественное здание из красного кирпича в историческом центре, чьи коридоры и аудитории я раньше видела только в кино или на открытках. Ирония была горькой и совершенной: я поступала в храм знаний, символ стабильности и карьеры, в то время как мы с мамой балансировали на краю финансовой пропасти в нашей съёмной каморке на окраине. И главное ‒ он был здесь. В пятнадцати минутах ходьбы от нашей квартиры. Не нужно было никуда переезжать, ни от чего бежать. Нам предстояло отстраивать свою жизнь здесь и сейчас, лицом к лицу с этим символом успеха, который каждый день будет смотреть на нас со своих постаментов.

Решение родилось мгновенно. Мы оставались. Мама ‒ строить своё крошечное царство отчётности из четырёх стен, я ‒ учиться и быть её тылом, её единственным сотрудником. Дорога до университета занимала меньше времени, чем очередь в магазине. Эта близость была и благословением, и проклятием. Благословением ‒ не нужно было тратить деньги и силы на дорогу. Проклятием ‒ потому что я постоянно существовала в двух параллельных реальностях, переходя из одной в другую за несколько шагов.

И вот мы ‒ в нашей «крепости». Однокомнатная съёмная квартира в старом, но ещё державшемся доме на тихой улице. Не престижный район, но и не трущобы. Наша квартира поражала пустотой: два матраса на полу, складной стол, два разных стула, привезённый с прошлой жизни старый системный блок с гудящим кулером ‒ наш алтарь, наш станок. Из окна открывался вид на такой же скромный двор, но вдалеке, над крышами, можно было разглядеть шпиль той самой университетской часовни ‒ вечное напоминание о том, куда я должна была идти каждое утро и откуда возвращаться каждый вечер.

Учёба началась, ввергнув меня в прохладный, рациональный океан цифр под высокими сводчатыми потолками старинных аудиторий. Макроэкономика, микроэкономика, теория вероятности ‒ сухой, точный язык, звучащий в стенах, где когда-то учились будущие министры. Мой мозг, всю жизнь заточенный на подсчёт ресурсов, на выжимание смысла из каждой копейки, схватывал это с болезненной, инстинктивной жадностью. Здесь была система. Жёсткая, но справедливая. Следуешь правилам ‒ получаешь результат. Это был антидот к хаосу прошлого. Но каждый раз, выходя из этого храма науки и переступая порог нашей бедной квартиры, я совершала прыжок между мирами. В одном ‒ абстрактные формулы и блестящие перспективы. В другом ‒ горы пахнущих краской чеков и конкретный, давящий страх не свести концы с концами. Я вгрызалась в учебники, сидя на полу, спиной к холодной стене, пока мама на другом конце комнаты, ссутулившись в неестественной позе, щёлкала клавишами, её лицо освещалось призрачным синим светом монитора.

Наш «семейный бизнес» начинался с нуля, с минуса, с тишины телефона. Первыми клиентами стали не благодаря рекламе, а по цепочке отчаяния: стоматолог-одиночка, которого «кинул» предыдущий бухгалтер, и хозяйка цветочного ларька, тётя Люда, платившая нам букетами увядших тюльпанов. Мама погрузилась в законы, приказы, постоянно меняющиеся формы. Моей задачей стала «первичка»: горы кассовых чеков, накладных, авансовых отчётов, пахнущих бензином, краской, чужими руками. Я разбирала этот бумажный хаос, вбивала цифры в таблицы, сводила дебет с кредитом до кровавых кругов перед глазами. Запах пыли от бумаги смешивался с запахом дешёвого чая, который мы пили литрами, чтобы не уснуть над очередным балансом.

Именно в этот период, когда мы уже начали забывать вкус нормального сна, раздался звонок. Мама взяла трубку, и я по её спине, резко выпрямившейся, а затем снова сгорбившейся, поняла всё. Николай. Он, спустя почти год, наверное, осознав окончательность потери или просто не справившись с тишиной в своей теперь уже пустой квартире, попытался вернуться. Голос его в тишине нашей комнаты звучал странно громко, я слышала не слова, а интонацию ‒ тёплую, неуверенную, полную надежды.

Мама слушала молча. Потом её голос, сухой и плоский, как лист бумаги, разрезал пространство: «Нет, Коля. Всё уже было. Нет». Она не кричала, не объясняла. Просто сказала «нет». И после паузы добавила, уже скорее себе, чем ему: «Ничего не изменится. Не верю я вам. Никому не верю». Она положила трубку, и её пальцы, худые и нервные, ещё секунду лежали на аппарате, будто проверяя, не раскалился ли он от непроизнесённых слов. Она посмотрела на экран компьютера, на открытую налоговую декларацию, и в её взгляде не было ни сожаления, ни тоски. Была лишь усталая, каменная убеждённость. Её мир сузился до этой комнаты, до этих цифр, до меня. Мужчины, доверие, совместное будущее ‒ всё это было помещено в тот самый архив, где она проработала три месяца, и заперто на ключ. Николай был последней страницей в той главе, которую она теперь считала наивной и ошибочной. Она больше не хотела быть спасённой. Она хотела контролировать своё падение, если уж падать.

Деньги приходили крошечными, нерегулярными ручейками. Клиенты платили с задержками, тянули, жаловались на кризис. Наша жизнь балансировала на лезвии бритвы. Каждая статья расходов ‒ аренда, еда, коммуналка, мои учебники, взносы, налоги за ИП ‒ была врагом, которого нужно было обезвредить точным расчётом. Мы ели как монахи: гречка, курица-половинка на два дня, сезонные яблоки. Новая одежда была несбыточной фантазией. Я ходила на лекции в том же поношенном пиджаке, чувствуя себя невидимой серой мышкой среди ярких, сытых, беззаботных однокурсниц из хороших семей, чьи главные заботы сводились к вечеринкам и сессии. Я проходила мимо них в коридорах из красного кирпича, зная, что через пятнадцать минут буду не студенткой престижного вуза, а подмастерьем в конторе, которую мы с матерью вынуждены были содержать, чтобы просто остаться на плаву.

Но была и странная, горькая, выстраданная гордость. Мы делали. Каждый правильно заполненный акт, каждая вовремя сданная декларация была кирпичиком в нашем хрупком, но собственном здании, которое мы строили здесь, в тени большого университета. Мама изменилась. Её усталость была уже не опустошающей, а сосредоточенной. Она могла молчать часами, её брови сдвинуты в тонкую, упрямую складку. Иногда она спрашивала: «Маш, смотри, тут в новом письме Минфина трактовка изменилась…», и в её голосе звучал не панический вопрос, а деловой, заинтересованный азарт. Мы почти не говорили о личном. Наши отношения превратились в лаконичный, эффективный рабочий диалог: «Отчёт по НДС сдала?», «Заплати за интернет до пятого», «От Сидорова деньги за второй квартал пришли, жди».

Иногда, глубокой ночью, закончив вбивать данные и готовясь к семинару, я чувствовала, как накатывает знакомая, сладкая и страшная волна онемения. Всё тело молило об отключке, руки сами тянулись сделать привычное ‒ отпустить, перестать чувствовать эту вечную, тоскливую тяжесть под ложечкой. Но теперь я не могла себе этого позволить. Механизм не имел права на сбой. Потому что завтра ‒ лекция в том самом величественном корпусе, пропустить которую означало отстать и расписаться в своей несостоятельности. Потому что послезавтра ‒ срок сдачи квартального баланса для клиента, от которого зависели наши деньги. Потому что если я остановлюсь, наш хрупкий, собранный на соплях и воле плотик из цифр и надежды немедленно пойдёт ко дну.

Жизнь превратилась в бесконечное, сложное уравнение с десятками переменных: время, деньги, силы, дедлайны, статус студентки и статус работника. Я училась решать его ежедневно, еженощно. Сон по 4-5 часов, еда на бегу, постоянное чувство вины: или перед учёбой, или перед работой. Я стала высокофункциональным механизмом по обработке данных ‒ учебных и бухгалтерских. Моё отражение в тёмном окне аудитории, когда я смотрела не на доску, а на свой усталый силуэт, было бледным, с напряжённым взглядом и всё теми же плотно сжатыми губами, которые, казалось, разучились улыбаться.

Но в этой новой, каменистой, бесплодной почве пробивался слабый, упрямый росток чего-то, что нельзя было назвать счастьем. Это было основание. Чувство, что мы с мамой были теперь не просто двумя несчастными женщинами в одной лодке, обречёнными на взаимное уничтожение. Мы были экипажем. Неловким, молчаливым, измученным, но экипажем. У нас был общий враг – бедность, и общая цель – выжить с достоинством здесь, в этом городе, под сенью того самого университета, который стал для меня одновременно маяком и вечным укором. И эта крошечная комната с матрасами на полу, пропахшая чаем, пылью от документов и тихим гулом компьютера, была нашим первым, шатким, но своим кораблём. Мы плыли по холодному, непредсказуемому морю взрослой жизни, не отплывая далеко от берега. У нас не было карт, только самодельный компас из статей Налогового кодекса и простая, неистребимая, звериная воля – не утонуть. Не сегодня. Один день. Ещё один. Просто дышать. Сквозь запах старой бумаги и свежей распечатки, сквозь гул процессора, отсчитывающего секунды нашей жизни, через тишину, которая была уже не ледяной и враждебной, а просто очень, очень сосредоточенной и уставшей. Тишину выживания, которую мы наконец делили не как жертвы, а как соратники, запертые в одной лодке посреди того самого города, где у других была возможность просто жить.

bannerbanner