Читать книгу Его (не) сумасшедшая любовь (Ани Вебр) онлайн бесплатно на Bookz
Его (не) сумасшедшая любовь
Его (не) сумасшедшая любовь
Оценить:

4

Полная версия:

Его (не) сумасшедшая любовь

Ани Вебр

Его (не) сумасшедшая любовь


ГЛАВА 1


Камилла.

Я сижу за столом в небольшой кухоньке, которая пахнет сухими травами, старым деревом и чем-то неуловимо лесным — влажной землёй после дождя, хвоей, далёким костром. Облокотившись локтями о старенький деревянный стол, запустила руки в волосы и сжала у корней, гипнотизируя взглядом столешницу, на которой годами впитались кольца от кружек, царапины от ножей и одна глубокая борозда — то ли от топора, то ли от забытого гвоздя. Боже, мне кажется, я схожу с ума. А может, я уже сошла? Ну ведь так не бывает. Просто не может такого быть. Чувство, что я снимаюсь в фильме, только режиссёр забыл дать мне сценарий, и я импровизирую посреди сюжета, который не понимаю. В реальной жизни такого не происходит.

Сейчас я нахожусь в лесу. Да, да, именно в лесу — в настоящем, густом, молчаливом, где деревья стоят так близко друг к другу, что их кроны переплетаются в сплошной зелёный полог, сквозь который едва пробивается свет. Я сбежала сюда три месяца назад. Хотела убежать от себя, от проблем, от всего мира. А может, просто боялась, что меня упекут в психиатрическую больницу — в то белое, стерильное место, где люди в халатах задают вопросы с осторожной мягкостью, от которой хочется кричать. Хотела временно спрятаться. Прийти в себя. Думала, всё, что со мной происходит, — это результат стресса после больницы. Ведь всё началось именно там, среди мерных писков мониторов и запаха антисептика, который въедается в кожу так глубоко, что потом неделями не вымывается.

Два месяца я пыталась закрыть глаза на происходящее. Убеждать себя, что это игра воображения, что усталый мозг рисует картинки, которых не может быть. А когда стала ловить на себе обеспокоенные взгляды родителей — эти быстрые, осторожные взгляды, которые они тут же отводили, будто боялись, что я заметлю, — поняла, что пора что-то менять. Мама стала чаще заходить в комнату с pointless предложениями: «Может, чайку?» — и задерживалась у двери, изучая моё лицо так внимательно, будто искала на нём ответы, которые я сама не знала. Папа перестал шутить, а его голос, обычно уверенный и ровный, приобрёл мягкую, почти хрупкую интонацию, которую я раньше слышала только когда он думал, что его никто не слышит.

Сказав родителям, что хочу побыть в одиночестве и свыкнуться с переменами в своей жизни, решила сбежать в уединённое место. И вот уже три месяца живу в лесу, в охотничьем домике — маленьком, рубленом, с низкими потолками и скрипучим полом, который помнит ещё шаги дедушки. В детстве мой дедушка брал меня с собой на охоту, и я помню, как он учил меня различать птичьи голоса, читать следы на мокрой земле и разводить огонь так, чтобы дым не выдавал твоё присутствие. Здесь тихо, спокойно и потрясающе чистый воздух — настолько чистый, что первые недели у меня даже кружилась голова, будто лёгкие не верили, что им можно дышать так глубоко. По утрам туман поднимается с земли, как занавес, и лес проступает из белизны медленно, неохотно, будто не хочет просыпаться. Только с проблемами справиться мне это не помогло. Тишина, которую я искала как спасение, оказалась не пустой, а полной — полной того, от чего я бежала.

— Ну что ты на меня так смотришь? — бросаю злобный взгляд на мужчину.

Надо отдать ему должное, он вполне хорош собой. Ростом около метра восьмидесяти, подтянутый — именно подтянутый, а не раскаченный, как многие, кто увлекается тренажёрами, и от их фигур веет не силой, а количеством повторений. В его телосложении чувствовалась естественная, природная ловкость, как у человека, привыкшего двигаться, а не просто поднимать вес. Короткостриженые волосы цвета шоколада — тёмные, густые, чуть отливающие на свету. Но при этом голубые, как два бездонных озера, глаза — яркие, пронзительные, неестественно яркие для такого лица, будто кто-то взял палитру и смешал тёплые и холодные тона, не заботясь о правилах. В обрамлении густых ресниц, которые делали его взгляд ещё глубже, ещё неотвратимее. Волевой подбородок, чуть припухлые губы. Лицо красивое, но не смазливое, а мужественное — с чёткими линиями, которые говорили о характере, а не о генетической удаче. Одет в чёрные джинсы, белую футболку с пиджаком поверх, и эта простота наряда делала его ещё заметнее, будто он не старался произвести впечатление, а всё равно производил.

Я на фоне этого мужчины просто меркну. В сером спортивном костюме с растрепанными волосами, которые уже давно не видели расчёски и торчат в разные стороны, как маленькое бунтарство против собственного отражения. Они у меня чуть кудрявые от природы, цвета молочного шоколада, длиной доходят до середины лопаток, и в лесу, без ухода, стали ещё непослушнее, обрамляя лицо лёгкими волнами, которые путаются и падают куда хотят. Зелёные глаза и вполне милое личико — вот, пожалуй, и весь мой арсенал. Я довольно симпатичная и всегда пользовалась успехом у мужчин, но никогда не считала себя моделью, и меня это вполне устраивало. Да и от парней старалась держаться подальше — все они падки на внешность, и плевать им на внутренний мир, который они даже не пытаются разглядеть за улыбкой и волосами. Да и проблемы со здоровьем не давали мне вести себя как остальные девчонки — не было вечеринок до утра, не было безрассудных поступков, не было той свободы, которая для других была естественной, как воздух. Тотальный контроль родителей не позволял уйти в отрыв, хотя иногда очень хотелось — просто однажды сорваться, исчезнуть, стать кем-то другим, кем-то кому не нужен врач каждую неделю.

— Ты должна мне помочь, — парирует мужчина, и его голос звучит ровно, с той спокойной уверенностью человека, привыкшего, что просьбы выполняются.

— Я тебе ничего не должна, — возражаю, и в моём голосе звенит усталость, которая копилась не день и не два, а целую жизнь.

— Как ты не можешь понять! — взрывается он, и в этом взрыве столько отчаяния, что оно почти осязаемо, густое и тяжёлое, как воздух перед грозой. — Пока ты прячешься в этой глуши... — обводит рукой пространство вокруг, и его взгляд скользит по стенам, по окну, за которым темнеет лес, будто он видит то, чего не вижу я: улицы, людей, опасность, которая поджидает его где-то там, за этой тишиной. — Меня могут убить! А ты сидишь и ничего не делаешь.

— А что я должна сделать! — вскакиваю с места, злобно смотря на него, и стул с грохотом откатывается назад, царапая пол. — Как я могу помочь тебе? Я совершенно ничего о тебе не знаю. Как тебя зовут? Где ты живёшь? Кто хочет твоей смерти? — каждое слово падает, как камень, и я чувствую, как внутри закипает что-то горячее, давящее, безудержное. — Ни я, ни ты не можем ответить на эти вопросы. Как мне помочь тебе? — вновь опускаюсь на стул, и силы вдруг оставляют меня, будто кто-то выдернул пробку, и всё, что держало меня, утекло сквозь пальцы.

— Ты должна сделать хоть что-то. Вместо того чтоб спрятаться здесь, надо было остаться в городе и сделать хоть что-нибудь, — с укоризной качает он головой, и в этом жесте столько человеческого, столько живого, что я снова ловлю себя на мысли, от которой хочется бежать: он не может быть настоящим. Не может. И одновременно — не может не быть.

— Что?! Что я могу сделать?! — опять начинаю заводиться, и голос срывается на крик, потому что внутри нет больше места для страха и непонимания. — Единственное, что мы знаем, — это то, что девушка-блондинка знала того, кто хочет тебя убить, и теперь она мертва. А ты, может, вообще живёшь в другом городе. Так что мне сделать?! Что?! — и в этом «что» столько бессилия, что оно повисает в воздухе, как дым от погасшей свечи.

— Я... я не знаю, — с грустью выдохнул он, и в этой грусти было что-то такое беззащитное, такое настоящее, что на мгновение мне стало стыдно за свою злость. — Но ты и так потеряла столько времени. Чем дольше ты медлишь, тем выше вероятность, что меня убьют.

— А меня? — удивлённо восклицаю я, и голос дрожит, потому что эта мысль — о себе, о собственной безопасности — впервые прорывается сквозь стену его просьб и моего отчаяния. — А обо мне ты не думаешь? Я почти двадцать лет жила каждый день как последний! — слова вылетают, не давая себя остановить, и с каждым из них на свет выходит то, что я годами прятала глубоко, в самом тёмном углу души. — И вот теперь у меня появился шанс жить как нормальный человек. Жить, как все! Ты не думаешь, что меня могут убить, если я вмешаюсь!

— Тебе не обязательно вмешиваться, достаточно просто предупредить, — говорит он тихо, и в этой тихой интонации столько спокойствия, что оно кажется почти нечеловеческим.

— Господи, — глубоко вздохнув, утыкаюсь лбом в стол, и поверхность его прохладная, шершавая, чуть пахнет древесиной и чем-то старым, забытым. — Как же я устала. Как мне всё это надоело. — подняв голову, взглянула на мужчину, и в его глазах увидела то, что заставило меня содрогнуться: надежду. Тихую, упрямую, неугасимую, как огонёк, который не задувает даже самый сильный ветер. — Уйди, пожалуйста. Будь человеком. Оставь меня в покое. Прошу тебя. Дай мне жить спокойно, — повернулась к нему всем корпусом, и в этом развороте было всё моё тело, все мои страхи, все мои мольбы. — Я жить хочу нормально. Не хочу умирать и в психушку не хочу. Ну уйди, пожалуйста.

Он молча смотрел на меня с надеждой, и в этом молчании было больше слов, чем в любом разговоре, — оно давило, жало, обжигало, будто его тишина была громче любого крика.

— Уйди! Оставь меня! Уйди-и-и-и!!! — прокричала я, схватив со стола кружку и кинув её в парня. На мгновение время застыло: я видела, как кружка летит, как её край уже почти касается его груди, — и прошла сквозь него. Прошла насквозь, как через воздух, как через туман, как сквозь то, чего нет. Кружка разбилась об стену с глухим, пустым звоном, и осколки рассыпались по деревянному полу, поблёскивая в тусклом свете, как маленькие, острые доказательства того, что я не сумасшедшая. Или как раз наоборот. Я не знала, что хуже.

Вскакиваю с места и выбегаю на улицу. Дверь распахивается, и меня встречает лес — тёмный, тихий, безразличный. Воздух холодный, влажный, пахнет мхом и хвоей, и от этого запаха на мгновение становится легче дышать, будто лёгкие наконец-то получают то, что им нужно. Присаживаюсь на холодные ступеньки, обнимаю себя руками, чтоб согреться, но холод идёт не снаружи — изнутри, из того места, где живёт страх, который не греет никакая одежда. Устремляю взгляд вдаль — туда, где деревья стоят ровными рядами, уходя в серую мглу, и между их стволами не видно ничего, кроме тишины и пустоты.

Судорожно пытаюсь сдержать слёзы, закусываю губу, сжимаю кулаки, но они предательски начинают течь по щекам — медленно, горячо, беззвучно, смывая всё, что я пыталась удержать внутри: злость, страх, усталость и ту тонкую, нить-like надежду, что однажды всё это закончится, и я проснусь в мире, где призраки не просят о помощи, а кружки разбиваются о живых людей.


ГЛАВА 2


5 месяцев назад.

Камилла.

— Ками, дорогая, собирайся, мы едем в больницу! — в мою комнату вбежала всклокоченная мама. Её обычно безупречная причёска растрепалась, несколько прядей выбились и прилипли к вспотевшему лбу, а в глазах метался тот самый панический восторг, который бывает, когда долго ждёшь чуда и вдруг понимаешь — оно случилось. — Появился донор! Тебе сегодня сделают операцию! Наконец весь этот кошмар закончится! — она присела на край кровати и стала гладить меня по руке, и в этом движении было столько нежности, смешанной с облегчением, что у меня на мгновение перехватило дыхание — не от болезни, а от того, как сильно она меня любит. — Ты наконец‑то поправишься и начнёшь жить полноценной жизнью, — её глаза наполнились слезами, прозрачными и тяжёлыми, как капли росы, которые держатся на травинке до первого дуновения ветра.

Ещё в детстве врачи обнаружили у меня порок сердца. Моим родителям объявили страшный диагноз, сказав, что мне требуется пересадка сердца. Без операции я могу умереть в любой момент. Донора найти очень трудно. Поэтому вся моя жизнь крутилась вокруг нескончаемых обследований, стерильных коридоров, запаха антисептика, который въедался в волосы и одежду, и постоянного, тихого страха, который жил где‑то под рёбрами и иногда давал о себе знать не болью, а внезапной тяжестью в груди — будто кто‑то осторожно прижимал ладонь к сердцу, напоминая: время идёт. Постоянные лекарства и поддерживающие терапии стали такой же частью моего дня, как завтрак или чистка зубов. Мама боялась потерять меня и практически никуда не отпускала. На прогулку — только за руку с мамой, шаг в сторону — и её пальцы сжимались чуть крепче, будто она пыталась удержать не только меня, но и само время. Я смотрела, как дети бегают по детской площадке и лазают по деревьям, их смех звенел, как колокольчики, а движения были такими свободными, такими беспечными, что от этого становилось больно. Мне это было строго‑настрого запрещено. Сидя в песочнице, я завидовала другим детям. У меня не было друзей. Детвора не могла долго сидеть на одном месте, поэтому со мной играть не хотели — я была для них как сломанная игрушка: смотреть можно, трогать неинтересно.

Когда подросла и пошла в школу, мало что изменилось. Все учителя были предупреждены о моём заболевании. Они следили, чтоб меня никто не трогал, пытались уберечь от лишних волнений, стрессов и нагрузок. Их забота была тёплой, но она пахла изоляцией, как плотно закрытая комната, в которой воздух становится тяжёлым от неподвижности. Одноклассники очень скоро стали меня сторониться. Так я стала практически изгоем — тихой девочкой в заднем ряду, которую все замечали только тогда, когда нужно было поставить галочку: «проверили, всё в порядке».

В старших классах всё стало хуже. Повзрослевшие одноклассники стали понимать, что я не такая, как все. Они стали подлавливать моменты, когда учителей нет рядом, чтобы как‑то задеть меня или подразнить. В один из таких моментов мне стало плохо, и я потеряла сознание. Помню только, как пол вдруг ушёл из‑под ног, а голоса стали далёкими, как сквозь толстое стекло. Тогда я провела в больнице почти месяц. Мама не на шутку перепугалась и перевела меня на домашнее обучение. Таким образом, она полностью изолировала меня от социума.

Я её не виню. Не знаю, как бы поступила на её месте. Мама — Наталья Александровна Ресненко, добрая, любящая и чрезмерно заботливая. В свои сорок пять она выглядела вполне достойно: вьющиеся шоколадные волосы всегда уложены в красивую причёску, будто даже дома она готовилась к встрече с важным человеком; миловидное личико практически без морщин, лишь тонкие лучики у глаз выдавали её улыбку и её тревоги; стройная фигурка, всегда облачённая в деловой костюм, строгий, но элегантный, как броня, которая защищает не только её, но и всю нашу семью. У моих родителей своё рекламное агентство. Папа — Павел Николаевич Ресненко — постоянно пропадает на работе. Он на пару лет старше мамы: высокий, подтянутый мужчина, со строгим лицом, но добрым характером — по крайней мере, дома. Мама говорит, на работе он совсем другой: строгий и очень требовательный, тот самый человек, который одним взглядом заставляет подчинённых выпрямлять спины. Отца вижу крайне редко. Он всё время в командировках или на фирме, чтобы обеспечить нас всем необходимым. Мама дома бывает чаще, но я вижу, как ей не хватает отца. Думаю, если бы не моя болезнь, она бы ездила вместе с отцом, делила бы с ним эти бесконечные встречи и переговоры. Но боится оставлять меня надолго одну. Находясь на работе, звонит каждый час, узнавая о моём самочувствии, и в этих звонках столько любви, столько страха, что иногда мне хотелось просто сказать: «Мам, я здесь, я дышу, всё хорошо».

С каждым годом сидеть дома становилось всё невыносимее. Жить одним днём и бояться, что завтра может не наступить, осознавая, что ничего в жизни не видела и не сделала, стало сводить с ума. Мир за окном был таким ярким, таким шумным, таким полным возможностей, а я сидела у окна, прижавшись лбом к холодному стеклу, и смотрела, как люди спешат по своим делам, будто знают секрет, который мне никогда не расскажут. Чего мне тогда стоило уговорить мать разрешить мне поступить в институт! После долгих месяцев препирательств, когда мы обе плакали и кричали, когда слова становились острыми, как осколки стекла, мне удалось её уговорить.

Институт стал для меня как глоток свежего воздуха. Поступила на бизнес и управление. Я — единственный ребёнок в семье, и отец сказал, что рано или поздно мне придётся встать у руля нашей фирмы. Я не особо была против. О своей болезни никому не говорила — хотелось быть просто студенткой, а не «той девочкой с больным сердцем». От парней старалась держаться подальше. Там же у меня наконец‑то появилась подруга — Карина Астафьева. А вот она предпочитала держаться к парням поближе. Благодаря Карине мне постоянно приходилось пресекать ухаживания парней в свой адрес. Она много раз пыталась затащить меня в какой‑нибудь клуб, где музыка бьёт по ушам, а воздух густой от запахов духов и свободы. На что я отвечала категорическим отказом, но, чтоб не обижать её, ходила в кафешки, где можно было сидеть у окна, пить горячий шоколад и притворяться, что я такая же, как все. Спустя год нашей дружбы призналась в причинах своих отказов. Думала, что потеряю единственную подругу. Кар не только не отвернулась от меня, но и стала всячески поддерживать. Мои откровения сильно сплотили нашу дружбу — теперь между нами не было секретов, только понимание и тишина, в которой можно было не притворяться.

Мы закончили уже четвёртый курс. Ещё год — и получим дипломы. Я разговаривала с отцом: он готов взять Карину и меня на свою фирму, чтобы набраться опыта. В этих планах было столько будущего, столько надежды, что я начинала верить: может, у меня всё получится, может, я смогу жить не от обследования к обследованию, а от мечты к мечте.

— Ты меня слышишь? — потрясла меня мама за плечо, и её голос вернул меня в комнату, в этот привычный, родной беспорядок: на столе стопка учебников, на спинке стула висит шарф, который я так и не надела, потому что в квартире всегда было тепло, а на подоконнике сохнет маленький букетик полевых цветов — Карина принесла, сказала, что они напоминают ей о лете, которого нам так не хватало.

— Да, просто задумалась, — тряхнула головой, прогоняя воспоминания, как прогоняют навязчивый сон, который цепляется за сознание холодными пальцами.

— Ну, тогда быстрее одевайся, едем в клинику. Нельзя тратить время. Ты же знаешь, донорское сердце хранится недолго, — в её словах звучала не просто спешка, а осознание того, что время, которое мы так долго тянули, вдруг стало драгоценным, как капля воды в пустыне, и его нельзя было терять ни на секунду.

Я встала, чувствуя, как дрожат руки, и это была не слабость болезни, а дрожь предвкушения — будто я стояла на краю чего‑то огромного, чего‑то, что изменит всю мою жизнь. За окном небо было серым, но в этой серости уже пробивались первые лучи солнца, как обещание: сегодня всё изменится. Сегодня я получу шанс не просто жить, а дышать полной грудью, бегать по лужам, смеяться до слёз и не бояться, что сердце не выдержит. Сегодня начнётся новая жизнь.


ГЛАВА 3


Камилла.

Открыв глаза после операции, я увидела маму. Первое, что пришло — не боль, не слабость, а свет: мягкий, больничный, рассеянный, будто кто-то специально приглушил его, чтобы не ранить глаза, привыкшие к темноте. Мама сидела у больничной кровати и держала меня за руку, и в её хватке чувствовалась та самая отчаянная нежность, которая бывает у человека, который слишком долго ждал и слишком сильно боялся не дождаться. Её лицо было бледным, под глазами залегли тени — верные следы бессонных ночей, проведённых в этом жёстком кресле, которое она, наверное, даже не замечала, потому что всё в ней было сосредоточено на одном: на моём дыхании, на моём пульсе, на моём возвращении.

За её спиной стоял высокий голубоглазый мужчина. Смотрел на меня и улыбался. Его улыбка была такой тёплой и искренней, словно он очень рад меня видеть — не формально, не вежливо, а по-настоящему, как радуются возвращению кого-то очень дорогого. Свет от потолочной лампы падал на его лицо, и в этой игре света и тени его черты казались одновременно чёткими и едва уловимыми, как отражение в воде, которую вот-вот всколыхнёт ветер. Наверное, это врач. Мать тут же всполошилась и побежала к выходу.

— Очнулась! Она пришла в себя! — кричала мама, выбегая из палаты, и её голос, напуганный и радостный одновременно, эхом прокатился по коридору, подхваченный больничной тишиной.

— Вы врач? — выдавила я из себя слабым, скрипучим голосом. Пить хотелось страшно — так, будто кто-то выжал меня досуха, как губку, и от каждого слова горло сжималось всё сильнее. Во рту пересохло, язык отказывался слушаться, будто стал чужим, неповоротливым, как механизм, который нужно заново смазать. — Можно мне воды?

Мужчина продолжал молча улыбаться. Такое поведение казалось странным — обычно врачи что-то говорят, что-то спрашивают, проверяют рефлексы, щурятся в карты, — но страха я не ощущала. От него исходило тепло и забота, он казался родным, хоть я и видела его впервые. Чувство, будто знаю его много лет, будто между нами есть какая-то невидимая связь, тонкая, как нить, которую не разорвать, но и не увидеть. Хотела снова попросить воды, но тут в палату вернулась мать с мужчиной в белом халате. Невысокого роста, седоватый, с небольшим животиком, но очень горячими руками — от его прикосновений к запястью по руке пробежала волна тепла, и она показалась мне живой, настоящей, в отличие от того, другого, молчаливого, кто стоял у стены и не излучал ничего, кроме улыбки.

— Как вы себя чувствуете? — спросил доктор, меряя пульс на моём запястье. Его пальцы были уверенными, привычными, они знали, куда нажать, что пощупать, как считать. — Что-нибудь беспокоит?

— Нет, — перевела на него взгляд. — Вроде всё хорошо, насколько это возможно в моём положении, — голос стал более звучным. Стала проходить скрипучесть и хрип, будто кто-то медленно наливал в пересохший колодец свежую воду, и она наполняла его, возвращая голосу глубину и звон. — Можно мне воды?

— Да, конечно, — после слов врача мама кинулась наливать в стакан воду из графина, который стоял на прикроватной тумбочке. Она делала это так торопливо, будто боялась, что вода испарится, прежде чем я успею её выпить, и её руки слегка дрожали, и вода плескалась через край, оставляя на тумбочке маленькие капли, которые она тут же вытирала краем рукава.

Блуждала глазами по палате в поисках голубоглазого незнакомца, но, видимо, он ушёл. Палата была маленькой, стандартной: белые стены, белый потолок, тумбочка, капельница, монитор, пищащий ровно, как метроном. Нигде ни следа. Только лёгкое, едва уловимое ощущение присутствия, как запах, который уже выветрился, но ещё держится в воздухе, напоминая о том, кто был здесь минуту назад.

Доктор провёл ещё несколько манипуляций, констатировал, что всё в пределах нормы, и покинул палату. Мама посидела ещё некоторое время, рассказывая, что операция прошла успешно и скоро я окончательно поправлюсь. Она говорила быстро, словно боялась, что если остановится, то заплачет, и слёзы смоют её уверенность, которую она так старательно надевала, как маску. Попросила меня поспать и уехала домой, привести себя в порядок. На прощание поцеловала в лоб, и её губы были тёплыми и чуть влажными, и в этом поцелуе было столько всего, что словами не передать: страх, и любовь, и надежда, и благодарность — всё сразу, как в капле воды, в которой отражается целый океан.

Прикрыла глаза, но уснуть не удавалось. Посчитала до ста, подумала о всяких пустяках: о том, какой чай мама заваривает лучше всего, о том, почему больничные потолки всегда одинаковые, о том, успею ли я к началу семестра. Бросила эту затею. Вспомнив о подруге, решила позвонить Карине — надо рассказать, что я в больнице. Открыла глаза и замерла, позабыв обо всём на свете. У стены стоял всё тот же мужчина. Только в этот раз с серьёзным лицом. Пристально смотрел мне в глаза, и в его взгляде не было ни улыбки, ни тепла — только напряжённое ожидание, как у человека, который пытается объяснить что-то важное, но не может произнести ни слова.

— Кто вы? — первой нарушила тишину, и мой голос прозвучал неуверенно, будто я задавала вопрос не ему, а самой себе, пытаясь понять, реальность это или морок больничного полумрака.

Он продолжал молчать. Стоял неподвижно, как статуя, но в его неподвижности не было каменной мёртвости — скорее, напряжённое, сдерживаемое движение, как у человека, который хочет шагнуть вперёд, но не может.

— Вы хотите меня напугать? Почему вы молчите? — его молчание настораживало, оно было тяжёлым, густым, как воздух перед грозой, и в нём звучало что-то такое, чего я не могла разобрать, как голос, доносящийся сквозь толщу воды.

Мужчина молчал и не двигался.

bannerbanner