banner banner banner
Кибитц
Кибитц
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Кибитц

скачать книгу бесплатно

Касательно обоих полюсов этого вашего невроза хочу сказать следующее: комплекс неполноценности и успех – непримиримые антагонисты. В психиатрии говорят о каталептическом торможении, которое как в сексуальной, так и в профессиональной сферах препятствует нормальному проявлению воли человека, начисто ее подавляя. Явление каталептического торможения восходит обычно к опыту детских переживаний и впечатлений. В вашем случае они, к тому же, могут объясняться укоренившимся глубоко в сознании евреев чувством вины. Вы терзаетесь осознанием этой вины в смерти Господа – в распятии Христа, и эти терзания свойственны вашей расе, равно как и корыстолюбие, граничащее с алчностью. В то же время, вы страдаете непомерным тщеславием, которым пытаетесь компенсировать ваше самоуничижение.

Вовсе не случайно решили вы сделаться репортером, эдаким высшим проповедником коммунистических праздничных ритуалов, певцом красной диктатуры, который взахлеб курит фимиам власть предержащим и подобострастно поет панегирики их верховному жрецу. Вы мечтали, небось, воспевать победу автократии, сделаться личным профессиональным льстецом и столь преуспеть в искусстве лести, что вас провозгласят любимцем тирании. И тогда, как виделось это вам, сделавшись ревностным пропагандистом Верховного Жреца, вы возвыситесь над собственной ничтожностью. Вы возжелали выслужиться в царедворцы и состоять своим при дворе, насыщать утробу и в благодарность за эту сытость собственной безупречной службой наводить искусственный блеск на уродливую коросту власти. Облагораживать фасад деспота, припудривать его жуткую гримасу.

Извольте, но в этом как раз и состоит ваше главное поражение – именно в этом, а вовсе не в безобидном фиаско с той рыжей девицей. И значит, на этом надлежит нам сосредоточиться в анализе случившегося с вами.

Неудачи, если присмотреться к ним внимательней, нередко таковыми вовсе не являются. И даже совсем напротив.

Вы опростоволосились дважды, однако, что случилось бы, окажись вы на высоте положения? Вы стали бы придворным репортером или любовником сомнительной бабенки. И я, знаете ли, склоняюсь к тому, чтобы этот ваш комплекс неполноценности, сыгравший на сей раз положительную роль благоприятного тормоза, противодействующего разгулу вашего непомерного тщеславия, расценивать как фактор стабильности.

Вы, однако, в вашем письме говорите, что позже, во сне, вы как бы пережили все ощущения, которые, якобы, бесславно упустили наяву. Судя по этому, вы ведете двойную жизнь, что свидетельствует о раздвоении личности. Дневные представления отделены от ночных глубочайшей пропастью. Сознательная жизнь с должными тормозами рассудительности, которую вы, возможно, ведете, и тут же – ничем не сдерживаемая вольница безудержной фантазии. Это было бы еще вполне терпимым, не преступай вы то и дело границы обоих состояний. Слишком уж часто принимаете вы решения, навязываемые вам болезненной фантазией вашего подсознания. Это является свидетельством затянувшихся явлений инфантильности или пубертата, жертвами которых вы то и дело становитесь. Изо всех сил тянетесь вы к ирреальному, к недостижимому и потому – к опасному.

Я напоминал вам, что мы дали вам кличку "Дон Кибитц". "Дон Кибитц Ломанческий". Похоже, таковым вы и остались. На вашем худом Росинанте несетесь вы сквозь годы, подобно апокалиптическому рыцарю печального образа.

В Польшу вас занесло, чтобы там отчаянно рваться навстречу своей погибели. Вы устроились на радиовещание – и что в итоге? Вы были изгнаны. Вы познали муки поражения, и все это из-за вашего болезненного еврейского честолюбия, перемешанного с каталептическим торможением. Вам захотелось возвыситься и для этого вы пошли на самоунижение. Высшая точка, апогей мечтаний – это всегда притягательно, но и столь же чревато сломанной шеей. Вы тянетесь к этому и боитесь – одновременно. Этот конфликт, который сродни многочисленным фобиям, называют в последнее время навязчивым страхом перед оргазмом.

Я пока не знаю, против чего, в первую очередь, нам предстоит бороться: против честолюбия или против комплекса неполноценности. Или против чего-то третьего, что нам лишь предстоит установить. Пока мне хотелось бы знать, как сложилась ваша жизнь после изгнания из радиокомитета.

7

Уважаемый господин доктор,

прежде чем продолжить описание моих блужданий, я хотел бы коротко коснуться Вашей гипотезы о каталептической заторможенности. То есть, о психическом блокировании определенных функций, которое Вы странным образом называете навязчивой оргазмобоязнью. Эта ваша гипотеза неприятно меня удивила и даже позабавила. Ибо она, эта самая боязнь, никак не вписывается в мой жизненный опыт. Ваши умозаключения имеют под собой абсолютно ложные предположения.

Во-первых, я вовсе не собирался становиться придворным репортером. Тот тип из службы возвращенцев приставил меня к этой работе, и я дал согласие, абсолютно не представляя себе, что за этим стоит.

Во-вторых, у меня физически не было времени сделаться льстецом правящего режима, ибо в двадцать четыре часа я был изгнан из радиокомитета. Изгнан, потому что не соответствовал требованиям, предъявляемым к пропагандисту. За то лишь, что не проявил должной почтительности к тиранам. Потому что прибыл из нейтральной Швейцарии и сам оказался до мозга костей нейтральным.

Что же до оргазмобоязни, то мнения Вашего я абсолютно не разделяю. Будь это так, я был бы предрасположен к страстям. На самом же деле, все обстоит как раз наоборот. Я родился под знаком Тельца, и потому крайне от этого далек. Разумеется, я свято чту высокие идеалы, но я приписываю это исключительно своей нечистой совести: я имею в виду мою животную чувственность, которую я средствами непомерной одухотворенности пытаюсь вогнать в должное русло. С юных лет мне хочется доказать, что я идеалист, противостоящий плотским наслаждениям. Об этой моей раздвоенности, этой губительной двойной игре я готов кое-что любопытное поведать Вам, однако, вернемся к моей истории.

Итак, я был выгнан, что в те времена являлось определенной формой наказания. Меня вполне могли куда-нибудь сослать или даже загнать в исправительный лагерь. Но вместо этого меня отправили к Дарджинскому на обучение в качестве ассистента режиссера в отделение радиопостановок. Узданский хотел всучить мне какую-то памятку, но я, вопреки горечи поражения, чувствовал себя счастливейшим человеком на свете. Мой шеф вознамерился, как можно сильнее, унизить меня, но, вместо это, буквально втолкнул меня в сказочную империю искусства. В сладкую ссылку по имени «Театр». Лучшие польские актеры приходили в нашу студию, божественные женщины и неземные мужчины, которые всем своим существом буквально парили над непроходимой трясиной тусклой бытовщины. Они разговаривали с удивительным очарованием в голосе, и все, что они делали, казалось мне великолепным и многозначительным.

Я носил почетный титул ассистента режиссера, а в сущности от меня требовалось подавать Дарджинскому кофе. Кроме того, я носил артистам булочки с начинкой, однако мне и в голову не приходило выражать недовольство моей работой. Светская жизнь, которая кипела вокруг меня, затуманила мне глаза. К тому же, я втайне надеялся: не вечно же быть мне на побегушках. Рано или поздно меня заметят и поручат настоящее дело, и мне, быть может, доведется сыграть на этой блистательной сцене пусть даже второстепенную, малозаметную, но собственную роль.

О чем еще мог я мечтать, господин доктор? Я учился новой профессии, которая интересовала меня несравненно больше, чем все насквозь пропыленные документы женевского архива вместе взятые.

Наверное, господин доктор, эти мои откровения удивят вас. Еще бы, вы все рассуждаете о пороках, якобы имманентно свойственных моим соплеменникам. Будто бы я вечно снедаем неутолимой жаждой успеха. А тут – на тебе: согласен на малозаметную роль…

Уверяю Вас, вы ошибаетесь, если и не абсолютно, то в немалой степени. Я много наблюдал Дарджинского. Как он готовится к передаче, как работает над текстом, как растолковывает актерам их роли. Я внимательно наблюдал за тем, как звукорежиссер подносит актерам микрофоны, руководствуясь знаками, которые едва заметно подает ему Мастер. За монтажницами, которые, беспрекословно подчиняясь его желаниям, подмешивают в записи шумовые эффекты. За композиторами, которые воплощали в музыке видение Дарджинского. Все в унисон исполняли свои партии в этом громадном слаженном оркестре Великого Мага. Все боготворили могучего Старика, который непререкаемо царствовал в ирреальном мире, но который, при всем при этом, был прекрасней, поэтичней и, если хотите, реальней нашей серой будничной суеты. В этой микровселенной я был всего лишь крохотной шестереночкой, но я чувствовал себя бесконечно счастливым. До той роковой пятницы, которую мне не забыть до смертного часа моего.

Дарджинский послал меня в центральный универмаг за парой шнурков для его ботинок. В его голосе я услышал явное раздражение и подчинился весьма неохотно. Когда я вернулся с покупкой, он повелительным жестом указательного пальца велел мне вытащить из его ботинок старые шнурки и втянуть новые.

Это было уже слишком. В конце концов, я приехал из Швейцарии, где ни управителям, ни режиссерам никто в ноги не бухается. Весь дрожа от возмущения, я, тем не менее, взял себя в руки.

– Почему, – сухо выдавил я из себя, – по какому праву вы обращаетесь со мной, как с куском коровьего дерьма?

– Потому, – спокойно ответил он, – что вы таковым и являетесь, господин Кибитц. Все очень просто.

Мне стало понятно: я для него – лишь сор под ногами. Неисправимый болван, из которого ничего путного не выйдет. Никакого повода для подобного суждения я ему не давал, но он открыто оценил меня ровно так же, как та красотка в ночном экспрессе. И почему только все так ополчились против меня? Это было выше моего понимания.

– По какому праву вы оскорбляете меня, – спросил я, весь полыхая от стыда и гнева, – я сделал вам что-нибудь дурное?

Дарджинский вплотную подошел ко мне. Он сочувствующе покачал головой, и я отчетливо видел, сколь отвратителен я ему.

– Умный человек, – процедил он сквозь зубы, сверкнув глазами, – бежит из Польши в Швейцарию. А вы, господин Кибитц, кусок коровьего дерьма, потому что вы перебежали из Швейцарии в Польшу.

– И что с того? – неуверенно спросил я.

– Ровным счетом ничего, – спокойно ответил Дарджинский, – замените мне шнурки в ботинках, и мы продолжим!

Вы спросите, господин доктор, почему вообще я позволил Дарджинскому такое со мной обращение? Очень просто: я любил его. Я молился на него, как на бога. Я мечтал стать таким, как он. Яркой звездой на бесконечном небосклоне. Ради этого он мог унижать меня, как хотел. Перед всеми коллегами и актерами. Я не смел, не мог держать на него обиды. Потому что он был не от мира сего. Он целиком принадлежал искусству.

8

Господин Кибитц,

полагаю, вы не станете возражать, что, в известной степени, Дарджинский был прав, позволяя себе так грубо унижать вас. Его аргументация достаточно убедительна, хотя излагал он ее не совсем тактично. Слова его были жесткими, но справедливыми. А вот вашего возмущения я понять не могу. Вы же сами говорите, что Дарджинский был большим художником. И вы не можете не согласиться, что этот «большой художник» называл вещи своими именами – что же вы блажите? Чем тут возмущаться? Тем, что он послал вас в магазин за шнурками для ботинок? Это показалось вам унизительным? Вы пишите, что прибыли из страны, где ни управителям, ни режиссерам никто в ноги не бухается. Это действительно так: у нас, швейцарцев, обостренное самолюбие, но и здесь никто не отказал бы в просьбе купить кому-то пару обувных шнурков. Вы с таким пылом пытаетесь объяснить, почему вдруг вам расхотелось становиться подобием этого самого Дарджинского. А что, собственно, показалось вам столь унизительным – перешнуровать ему ботинки? Вы же молились ему, как богу. А богу служат покорно, даже когда он посылает человеку испытания.

Я отчетливо вижу, как через всю вашу жизнь красной нитью проходят все те же свойственные вам особенности: непомерное тщеславие и неугомонная спесь. Видать, и вправду маленькому Кибитцу, сидящему в вас, не дают покоя лавры могучего Гидеона. Вполне возможно, именно эти проявления комплекса неполноценности, являющиеся следствием психических расстройств, как раз и толкают вас к совершению новых и новых ошибок. И уж коль скоро в обсуждении нашем мы коснулись столь деликатной и важной темы: в вашем последнем письме вы откровенно называете себя чувственным животным, эдаким сластолюбцем, который постоянно пытается смирять или, по меньшей мере, маскировать свою животную сущность тягой к высоким идеалам. Как раз эта деталь интересует меня главным образом и в первую очередь. Этим откровением вы наводите меня на след, который я едва не упустил из виду. Вы скрываете ваше истинное лицо под благородной маской эдакого благодетеля. Вот уж странно: мир полон разного рода распутников и развратников, которые не просто упиваются, но и открыто гордятся верховенством в себе такого рода животных инстинктов. Что же побуждает вас столь тщательно скрывать их?

Эту загадку нам с вами непременно разгадать надобно, если уж мы серьезно намерены продвинуться в наших изысканиях.

И, кстати, еще одну попутно: какую, собственно, роль во всей этой истории играет ваша супруга? Она, насколько мне известно, не еврейка и, к тому же, далека от досужего умствования – то есть, как мне кажется, вполне нормальная швейцарская женщина. Или это не так?

9

Уважаемый господин доктор,

это действительно так: моя бывшая супруга была абсолютно нормальной швейцарской женщиной. В Женеве, работая секретаршей, она посещала вечернюю гимназию, после успешного окончания которой решила продолжить образование в Варшавском Университете по специальности «Литературоведение». В целеустремленности Алиса мне ничуть не уступала. Она верила, что при должном усердии в социалистической Польше достижимы и самые неприступные вершины.

Поймите меня правильно, господин доктор! Карьеризм и честолюбие в равной степени были ей чужды. Единственное, чего она страстно хотела, это верой и правдой служить нашим высоким идеалам, устремления ее были искренними и благородными. Она посещала на своем факультете немыслимое множество семинаров. Во всем, что она делала, проявлялось неподдельное прилежание и беспримерное чувство долга. По крупицам собирала она и тщательно записывала бесчисленные цитаты, которыми в то время были до отказа забиты наши уши, стараясь непременно проникнуть в глубинную суть всякой сентенции, будь она даже выцарапана гвоздем на заборе. Это были годы излияния на головы обывателей всякого рода несуразиц, словесного блуда, но Алисе удавалось выуживать в этом мутном потоке некие таинственные истины. Например, нам вдалбливали, что вся западная литература служит единственной цели – отражению интересов капиталистического строя, и потому мы начисто ее отвергаем. Всю разом. Гуртом. Она прославляет идеологию загнивающего общества и потому в руках правящего класса являет собой коварный инструмент насильственного влияния на умы обывателей. Это звучало чудовищно: чтобы осмыслить всю эту несуразицу и самому при этом не свихнуться, следовало хлебнуть хорошую порцию свежего воздуха.

Вначале Алиса была абсолютно шокирована, и, чтобы как-то осмыслить всю эту галиматью, в которой она потерялась, она всячески уклонялась от критических оценок и старалась не задавать острых вопросов. Здесь следует заметить, что она – дочь строительного рабочего из Фриборга, человека жизнерадостного, большого любителя приложиться к рюмочке, который одну половину сознательной жизни провел, что называется, подшофе, а вторую – в лагере левых радикалов, где униженные и оскорбленные держали его за лидера и где он своим пронзительным голосом проповедовал левацкие истины.

Признаться, мы жутко гордились нашим папенькой. Он был чем-то вроде герба наших левацких убеждений, истинным представителем революционного рабочего класса. Таким образом, еще в отчем доме Алиса была приобщена к эксцентричности, и потому всякого рода несуразности не слишком ее впечатляли. Она обладала здравым рассудком маленького человека. Алиса испытывала непреодолимое влечение к постижению глубинной сути проблем. Вместе с тем, она неизменно сосредотачивала свое внимание на самых незначительных, абсолютно поверхностных деталях любой проблемы, весьма и весьма далеких от объяснения ее в целом и главном. Вот уж, поистине, типично швейцарский менталитет!

Однажды, к примеру, она нажила себе врагов, возмутившись отсутствием в учебной библиотеке книг, зарегистрированных в каталоге. Их просто не оказалось в наличие. Они бесследно исчезли. На ее вопрос, почему так, ей ответили, что книги эти в библиотеку еще не поступили, а в каталоге они внесены как подлежащие приобретению.

Это было явной ложью, и Алиса ответила, не нужно, дескать, рассказывать ей сказок. Книги эти уже не раз выдавались читателям, что подтверждает факт их наличия в библиотеке. Тогда ей было заявлено – пусть, дескать, это так, но книги эти не в каждые руки выдаваться могут. Алиса, которая свято чтила принцип равноправия людей, что, к слову сказать, неоднократно осложняло ей жизнь, резко возразила:

– Тогда извольте объяснить мне, кому именно эти книги не должны попадать в руки?

– Этого я не могу вам сказать, товарищ, – было ей отвечено, – это решает партийный комитет.

– Потрясающе! – не унималась Алиса, – а кто выбирает этот самый партийный комитет?

– А вот это вы знаете не хуже меня: его выбирают массы.

– Очень любопытно, – продолжала Алиса, – массы избирают партийный комитет. А партийный комитет решает, что эти массы вправе читать, а что – нет. Я правильно понимаю?

– Да, – ответили ей, – все именно так и обстоит. Что странного видите вы в этом? И почему допытываетесь с таким пристрастием?

– Потому что хочу знать, – ответила Алиса, – кто же, собственно, в подобном раскладе находится вверху и кто – внизу.

– Массы – превыше всего, – услышала она в ответ, – массы – высшая инстанция. Последнее слово – за ними. Так написано во всех уставах.

– В таком случае, – продолжала настаивать Алиса, – я хочу знать, почему высшая инстанция – я имею в виду рядовых членов партии, которые, согласно уставу, превыше всего, и за которыми – последнее слово во всех делах, не вправе читать то, что они, эти самые массы, считают нужным.

В воздухе повисла тяжелая пауза. Алиса демонстративно села и стала ждать объяснений.

– Запрещенные книги, – сухо выдавил из себя библиотекарь, не поднимая глаз, – выдавать запрещено, потому что они – за-пре-щен-ны-е. И я очень советую вам, товарищ Кибитц, не задавать больше подобных вопросов.

На удивление, библиотекарь выглядел человеком отнюдь не глупым. Во всяком случае, он не был похож на простака, который сам воспринимает всерьез всю ту чушь, которую несет. Напротив, по всему было видно, что он испытывал крайнюю неловкость от осознания своего бессилия перед такими вопросами. От неловкости этой он то и дело жмурился близорукими глазами. Через весь его лоб пролегали симпатичные борозды, которые выдавали в нем человека, склонного к размышлениям.

Будучи явно обескураженным неприятным для него допросом, он, тем не менее, упрямо гнул линию, навязанную ему общественным положением, выкручиваясь по мере сил и находя всему наиболее удобные объяснения.

Библиотекарь этот носил фамилию Зундерланд, отчего Алиса решила, что родом он либо из Великобритании, либо из Америки. «Возможно, это составляет его личную тайну!» – подумала Алиса и тут же решила подставить ему ловушку:

– Вы же отлично знаете, черт побери, – сказала она в сердцах, – что из студенческой библиотеки исчезли ценные книги. Кто-то их изъял. Если вы не разберетесь с этим, мистер Зундерланд, это может обернуться для вас серьезными последствиями.

Зундерланд медленно снял очки. Ему стало ясно, что от этой девицы так просто не отделаешься. Алиса мыслила другими категориями. Она явилась сюда из другой солнечной системы, господин доктор, где, по сравнению с Польшей, приняты иные масштабы, иные представления и, что всего важнее, иные моральные принципы.

Зундерланд отчетливо осознал: чтобы сохранить собственное лицо, он должен сказать все, что думает. Именно сейчас – все или ничего.

– Товарищ Кибитц, – ответил он, протирая носовым платком стекла очков и беспомощно щурясь на Алису, – я вас предупредил. Вы задаете слишком много вопросов. Это плохо для вас кончится. Не забывайте, что вы прибыли из западной страны.

– Вы тоже, если судить по вашей фамилии, – раздраженно парировала Алиса.

– И опять вы ошибаетесь, уважаемая товарищ, – спокойно ответил библиотекарь, – я родился в Польше. Я – сын крестьянина из Татр, и я отлично знаю как следует себя вести. Ваше упрямство подозрительно. Возможно, вы ищете правду, и я готов согласиться, что это ваше личное дело. Но у меня вы ее не найдете. Вам лучше обратиться к вашему профессору. Возможно, он поможет вам в ваших исканиях, а меня – увольте, прошу вас.

Алиса последовала этому совету. Она явилась к профессору и стукнула кулаком по столу. Перед ней сидел человек с потухшим взглядом и восковой лысиной. Все в нем говорило о том, что он еврей. К тому же, на его запястье был вытатуирован шестизначный номер. Чудом вырвавшись из ада концентрационного лагеря, он был похож на собственную тень.

– Моя дорогая юная товарищ, – еле выговорил он, дрожа всем телом и глядя на Алису глазами, исполненными животного страха, – есть такие книги, которые не предназначены для любых рук и глаз. Вы очень молоды и прекрасны. Надеюсь, вы хотите жить долго и счастливо. И свободно, если это вообще где-нибудь возможно. Не забывайте о существовании такой вещи, как практический разум. Вы изучали Гегеля и должны иметь представление об осознанной необходимости. Вы понимаете меня? – Профессор многозначительно подмигнул и продолжил:

– Вы должны примириться с нашими реалиями. Они необходимы и неизбежны. К тому же, не стоит сражаться с ветряными мельницами. Они сильнее нас…

Профессор вообразил себе, наверное, что ему удастся переубедить Алису. Он ошибался. Алиса была невинна, как полевая фиалка, и всякие словесные уловки были ей чужды.

– Что за казуистика, – возмутилась она, – вы хотите Гегелем заткнуть мне рот? Вы призываете меня совершить сделку: принять вашу трусость в обмен на практический разум? Не задавать вообще никаких вопросов, чтобы, не дай бог, не задеть чьих-нибудь интересов? Демонстрировать покорность, отказавшись от поисков истины? Зачем же тогда приехала я в Польшу? Во всяком случае, не для того, чтобы превратиться тут в презренного клопа…

Спорить с ней дальше было бессмысленно, и профессор понял это. Он громко высморкался и закрыл глаза, давая понять, что тема дискуссии для него исчерпана.

– Библиотекарь явно что-то недоговаривает, – полыхая глазами, говорила мне Алиса несколькими часами позже с нескрываемой яростью в голосе, – а этот профессор – просто противен мне!

– Как, говоришь, имя этого библиотекаря? – озадаченно спросил я.

– Зундерланд. Библиотекарь нашего факультета. То ли англичанин, то ли американец. А почему ты спрашиваешь?

– У меня был дядя с той же фамилией – муж моей тети по отцовской линии. Бронка Зундерланд из Нью-Йорка. Она умерла от старости, а он, говорят, напротив, пал жертвой геноцида – то ли в Аушвице, то ли в Кракове. Точно не знает никто.

– Но это совсем ничего не означает, – Алиса аж подпрыгнула, – мало ли, кто носит эту фамилию! Сотни, тысячи Зундерландов ходят по земле. Почему мой библиотекарь должен непременно оказаться твоим дядей?

– Разумеется, ты права, – ответил я, – но нередко случается же самое неожиданное. Не могла бы ты спросить его, как звали его отца – не Адам ли случайно? Просто так. Между прочим. Ничего больше меня не интересует.

Алисе еще пуще захотелось разобраться во всем этом. Она попросила меня рассказать о моем дяде подробнее. Я охотно выложил ей то немногое, что было мне известно. Что незадолго до начала Второй мировой войны он вдруг бесследно пропал. Никаких вестей от него не было. Покуда однажды мы не получили известие о том, что его больше нет.

– И что это означало?

– Что он был расстрелян или повешен.

На следующее утро Алиса задала библиотекарю вопрос, знает ли он человека по имени Адам Зундерланд. Библиотекарь в ответ не проронил ни слова.

– Он был женат на Бронке Зундерланд из Нью-Йорка, – продолжала наседать. Алиса, – в девичестве – Бронке Кибитц из Варшавы.

Библиотекарь стоял перед ней с плотно сжатыми губами. Внезапно он ухватился за столешницу, тяжело втянул в легкие воздух и зашатался. Неожиданная реакция его была в высшей степени подозрительной, и потому во всем этом действительно следовало разобраться.

Так твердо решили мы с Алисой. И зря: куда благоразумнее было бы не будить спящую собаку. Наша неуместная настойчивость столкнула с мертвой точки лавину, и это аукнулась громким эхо, потрясшим всю мою дальнейшую жизнь.

Алиса еще раз пошла к профессору и напрямую спросила его, кто, собственно, такой, этот таинственный библиотекарь. Лицо профессора покрылось бледностью. Он весь дрожал от страха, поняв, сколь опасна эта настойчивая дамочка, сколь ужасно она наивна и невменяема. Именно поэтому он отвечал на ее вопросы как можно более обтекаемо, следуя старинной народной мудрости: уж лучше довериться хватке опытного зубодера, чем безрассудству напористой барышни.

– Каждому человеку, товарищ Кибитц, – ответил он замявшись и тщательно подбирая слова, – и особенно – каждому поляку есть, что скрывать. Разумеется, основания для этого у каждого свои. Порой, скажу я вам, гораздо мудрее не вникать в глубинную суть вещей, чтобы не оступиться ненароком. По этой причине мы – как бы это точнее выразиться, обособлены в этой стране. Право человека на обособленность, на личную тайну относится к числу фундаментальных прав человека…

– Господин профессор, – не унималась Алиса, – я задала вам прямой вопрос: кто этот человек? И я хочу получить на него такой же прямой ответ.

– Мой ассистент по части историко-литературного семинара, – холодно ответил профессор, – человек лет тридцати. Родился в районе Татр, точнее – в волости Косцелиско, если вам это о чем-нибудь говорит. Мы дали ему полставки библиотекаря. Пока это никаких нареканий или претензий не вызывало…

– Вы что – издеваетесь надо мной, – не сдержалась Алиса, которой вся эта комедия порядком надоела, – у вас с ним заговор? В этом есть нечто такое, о чем мне не следует знать? Потому, например, что я – женщина? Потому, что я из Швейцарии? А может, вы считаете, что для понимания таких вещей мне не достает ума? Или я попросту не заслуживаю вашего доверия? Ответьте же мне!

– Я сказал вам все, что я знаю об этом человеке, – раздраженно ответил профессор. Большего я знать не должен и не желаю. Зундерланд – человек способный и достаточно начитанный. Все прочее меня абсолютно не интересует. Это дело полиции.

– Как я вижу, господин профессор, здесь непременно хотят поставить меня на место, – раздражение Алисы продолжало нарастать, – я и без вас знаю, что он талантлив и начитан. Иначе он не получил бы этого места. Зачем вы забиваете мне голову тем, что не имеет никакого отношения к поставленному мною вопросу?

– Согласно учетной карточке, – ответил профессор обиженным тоном, – Зундерланд является сыном крестьянки из горной местности. Он происходит из высокогорного альпийского пастбища Косцелиско. Если верить статистике, он должен был быть человеком ограниченным и невежественным. Разве в Швейцарии иначе? Разве ваши ледники сплошь заселены философами?

– Нет, – холодно ответила Алиса, но я не верю, что отец Зунделанда – крестьянин.

– Уж не хотите ли вы этим сказать, что я вам лгу?

– Именно это я и хочу сказать.

Я вижу, как Вы, господин доктор, покачиваете головой: Алиса, дескать, была просто безрассудна и прямиком неслась к собственной погибели. Это на самом деле так, потому что она своим поведением восстанавливала против себя людей, вполне способных ей навредить, тот же профессор, например. Он отнюдь не был лжецом. И уж во всяком случае, не был он хитрюгой. Просто, в отличие от нас, он разговаривал на другом языке. И еще: в отличие от нас, он побывал в самой преисподней. Такие люди знают больше. Мы полагаем, каждый обязан сражаться за истину. За полную открытость в отношениях между людьми. Он же считал это лишенным всякого смысла.

А что из сущего, кстати сказать, не лишено смысла, спрашиваю я сегодня? Много мнений существует на этот счет – много! Этот профессор, в отличие от нас, мыслил иными категориями. Он побывал в таких переделках, что видел смысл в единственном: в умении выжить.

Алиса, между тем, была вне себя от гнева:

– Философия соглашателей, вечно идущих по линии наименьшего сопротивления, – возмущалась она, – плыть по течению ради самосохранения – позор! Твой дядя, например: он предпочел быть расстрелянным или повешенным, но пресмыкаться ради физического выживания он не стал. Честь ему и слава!

Вот такой была она, моя бывшая супруга.