Читать книгу Эх, хорошо в Стране Советской жить. От Сталина до Путина, от социализма до капитализма (Анатолий Панков) онлайн бесплатно на Bookz (13-ая страница книги)
bannerbanner
Эх, хорошо в Стране Советской жить. От Сталина до Путина, от социализма до капитализма
Эх, хорошо в Стране Советской жить. От Сталина до Путина, от социализма до капитализмаПолная версия
Оценить:
Эх, хорошо в Стране Советской жить. От Сталина до Путина, от социализма до капитализма

3

Полная версия:

Эх, хорошо в Стране Советской жить. От Сталина до Путина, от социализма до капитализма

И при нас ещё жили интересные люди. В том же соседнем подъезде – весьма уважаемый мною кинорежиссёр Андрей Смирнов. У нас, на первом этаже – брат знаменитого композитора Шварца. Его соседка по коммуналке, бывшая дворничиха, рассказывала, как во время войны в дом попала бомба, прошила все этажи, но не взорвалась, и женщина в эту дыру с первого этажа видела небо!

А над нами жила знаменитая экзотическая семейная пара: художник-авангардист Элий Белютин и искусствовед, писатель Нина Молева. С их именем связана таинственная история об уникальной коллекции картин знаменитых европейских художников пятнадцатого-семнадцатого веков.

В начале девяностых годов они пригласили меня к себе – как их депутата. Я обомлел: на стенах от пола до потолка висели старинные картины. Поражала и мебель уникальной работы. Они пожаловались мне, что над их уникальной коллекцией нависла угроза. В прямом и переносном смысле. Над ними новый хозяин бывшей коммунальной квартиры начал какие-то ремонтно-строительные работы, и в их квартире появились трещины. Вместе с представителями районного Совета мы зашли в эту квартиру и ахнули: сломав все (!) перегородки, хозяин в середине открывшегося пространства вырезал в деревянном перекрытии глубокую яму для… джакузи! Джакузи на шестом этаж?! Но хозяева коллекции посчитали, что сосед с верхнего этажа готовился прорезать доступ в их квартиру и похитить картины. Тем более что, как они утверждали, им предлагали продать коллекцию, даже угрожали, если не согласятся.

Я всерьёз воспринял эти угрозы, пошёл к Юрию Лужкову, рассказал о ситуации. Вскоре между нашими этажами на лестничной площадке появился круглосуточный милицейский пост. Он просуществовал несколько месяцев. Потом, видимо, страсти улеглись. И пост ликвидировали. После смерти Белютина его вдова, ставшая хозяйкой коллекции, завещала свои сокровища государству…

Когда мы переезжали в этот старинный дом и носили свои вещи, соседи удивлялись: «А мы думали, нас скоро выселят отсюда!» Позже, будучи депутатом Моссовета от нашего микрорайона, я нашёл официальный план переселения и реконструкции центра. Этот дом действительно хотели расселять и переделывать его. Обычно по такой программе жилые дома перестраивали в гостиницы или офисы. Как сказали мне соседи, здание уже осматривал секретарь ЦК КПСС Егор Лигачёв. Но дом и жильцов спасло, как я полагаю, отсутствие места для стоянки автомобилей. Замкнутый двор, граничащий с Центральным домом журналиста и с соседним переулком, – крохотный. А перед домом, от фасада до проезжей части – всего-то три-четыре метра.

Переехав, мы тут же занялись ремонтом. Начали с комнаты, которая предназначалась для сына, пока он был в пионерском лагере.

Отец лежал в своей комнате. Поскольку вставать не мог, то и города не видел – только остовы новоарбатских высоток. К тому же при толстенных стенах увидеть улицы и движение транспорта можно было, лишь приблизившись к окну. И хотя у него был отдельный телефон со своим номером (а я не спешил от него отказываться, более того, когда я потом отказывался, то обил пороги, поясняя, что нам вторая телефонная линия не нужна), он считал себя в изоляции. Каждый день звонил родственникам и жаловался, в каком ужасном состоянии мы его держим.

Я понимал его обиду, но ничего не мог поделать. Большая занятость на работе плюс ежедневный, скорее ежевечерний и еженощный ремонт! К тому же в те годы любую мелочь для ремонта трудно было достать. Не то что выбора не было, а просто чтобы купить, скажем, обои, надо было чуть ли не на ночь записываться в магазине обоев (а таких специализированных торговых точек тогда было на всю Москву лишь две – три!!!). Клей для обоев бустилат – не достать. Однажды увидел, как мимо нашего дома мужик нёс авоську с банками бустилата. Оказалось, клей продавался аж на Рязанском шоссе. Рванул туда на машине, еле успел купить чуть ли не последние банки! И так со всеми стройматериалами!

Ремонтируя коридор, я слышал, как отец по телефону ругал меня последними словами. Я не огрызался, не увещевал его. Сочувствовал его малоподвижному положению, его физическому и психологическому состоянию, ведь он испытывал жуткие боли. Хотя я снабжал его наркотическим средством. Каждую неделю я под расписку получал для него в поликлинике очередную партию таблеток. Но боли лишь ослабевали на короткое время, они же совсем-то не проходили.

Отец всегда был очень капризен в еде. Ещё при маме. А теперь это усугубилось. Никаких гарниров, каш не признавал, предпочитал жареное мясо, которое ему было противопоказано. И требовал красное вино. Ему категорически был запрещён алкоголь, но я был вынужден уступать, чтобы хоть чем-то поддерживать его настроение и таявшие силы.

Ему становилось всё хуже и хуже. Судя по всему, наркотик уже не справлялся, боли терзали отца. И он стал одновременно и агрессивным, и беспомощным. На болезнь и боли не жаловался, но стал третировать меня показными попытками самоубийства.

Однажды ножом сделал надрезы на руке, будто пытался перерезать вены. Я перестал давать острые предметы.

В следующий сеанс психической атаки он при моём появлении взял в руки два предварительно оголённых подключённых к сети электрических провода. Сатанински улыбаясь, покрутил концами провода возле запястья: «Кожа сухая… Не получается…» Со злости мне захотелось крикнуть: «Хочешь покончить с собой – кончай, только не мучай нас!» Еле сдержался: всё-таки отец. Больной, беспомощный…

Не ожидал он, гордый и независимый, что станет таким… Но почему так агрессивен именно ко мне, хотя я не бросил его одного в пустой квартире, ухаживаю за ним? Я этого не понимал. Он же не предъявляет претензии к родным братьям, которые даже ни разу не посетили его, не привезли гостинцев. Все контакты – лишь по телефону. Заочное внимание – это не повседневная забота о тяжёлом больном, который не может встать, чтобы поесть, сходить в туалет, помыться. Кстати, старший брат умер от той же болезни. Недолго пережив моего отца.

Сейчас много говорят об автоназии. Спорят. Судят медиков, которые помогли добровольному ходу из жизни. А вот те, кто против, когда-нибудь видели муки смертельно больных вблизи? Ощущали свою беспомощность перед такими мучениками? Возражают, например, из-за потенциальных уголовных нарушений: можно подумать, что те, кто захочет надоевшему родственнику укоротить жизнь, и без автоназии не найдут для этого способа?!

Когда каждодневные придирки и агрессия отца зашкалили и взвинтили меня, я не сдержался: «Да хватит тебе издеваться над нами, фашистский прихвостень!» Как это у меня вырвалось, не знаю. Он как-то виновато заморгал и притих. И больше не демонстрировал попыток самоубийства. Через несколько недель его не стало.

Я слышал, как он умер. Я как раз что-то делал в коридоре возле его двери, и в промежутках между шуршанием скребка по стене, почувствовал: что-то изменилось в пространстве квартиры. Не слышу его дыхания!..

Пришёл участковый врач засвидетельствовать кончину. Но первое что спросил: а где наркотическое средство, которые принимал отец для утоления боли? Мы все лекарства сразу же выбросили за ненадобностью, не задумываясь об ответственности за неиспользованные таблетки. А по расчётам врача, они ещё должны были оставаться, недельный срок-то после получения их в поликлинике не вышел. С трудом, но врач поверил, что таблетки уничтожены, а не ушли на реализацию наркоманам.

Мне было горько, что мы расстались с отцом навсегда после такой моей вспышки гнева. О своих словах я пожалел. Даже если была какая-то его вина в том, что он попал в плен и что, то ли добровольно, то ли по принуждению, работал на немцев, имел ли я право на такой вопль, на такое обвинение в последние дни его жизни, жизни долгой, витиеватой, тяжёлой, в столь сумасшедшее время, когда люди просто пытались выжить, не думая о патриотизме и «любимом вожде»? Запоздалый вопрос.

И ответ не очевидный… Ведь он – мой отец, ему я обязан своим рождением и тем, что в тяжелейшую послевоенную пору я жил сравнительно безбедно, не голодал, не побирался, был обут и одет. Имел возможность учиться, получить профессиональное образование, по крайней мере – среднетехническое, которое обеспечило мне заработок и финансовую опору в жизни. Имел возможность для отдыха: поездки на каникулы в Сергиевку, в заводской пионерлагерь… Когда летом 1955 года я хотел устроиться на сезонную работу, на семейном совете отец настоял, чтобы я взял неожиданно предложенную мне путёвку в дом отдыха «Верейский».

В конце концов, я не Павлик Морозов…

В своём архиве нашёл два письма отца. Всего-то их за всю жизнь было мало. Несколько раз он написал мне в армию. А эти он прислал, когда я обосновался в Якутске. Я сохранил текст в первозданном виде, без исправления ошибок. В этом особая прелесть.

28/YII 70 г.

Здравствуй Толя!

Шлю свой сердечный привет и желаю наилучшего счастья.

Толя письмо я от тебя получил, за что спасибо.

Пару слов о себе. Работаю на старом месте в такой же должности. 12 Августа иду в отпуск поеду отдыхать в Клязьминский пансионат на 12 дней, а остальное время буду в Москве (дома). Тимофей Николаевич [его старший брат] поехал отдыхать в Сергиевку один. Толя для поддержания здоровья, правильно ты пишеш пейте молоко потому, что водка подорожала «много не выпьеш», но по части жилья? Дом начали строить вселять будуть не раньше 1го мая

Толя! Пишу о «Лене» если это окончательный путь то это очень хорошо я приветствую и поздравляю с законным браком. Толя! Когда это все совершится пришли мне ее фотокарточку, а на будущий год прилетайте к нам в гости.

Толя ты ничего не прописал о жилплощади, получил или нет? Когда устроиш семейную жизнь где ты будешь жить?

Толя Поздравляю тебя с 32х летием твоего рождения 3го Августа 1970 г.

И желаю тебе цветущей жизни в новой семье твой отец Семен Ник.

Толя поздравляеть тебя и желаить тебе хороших успехов Валентина Фоминична

Какие у нас новости? Это, что сообщають по радио и пишуть в газетах ты их читаеш.

Толя скоро зима, у вас в Якутски наверно можно достать теплои коженнои перчатки 15 размер. Валя была на курорте она мне привезла 13 размер. Они мне малы. Я их продал. Деньги могу прислать в любое время телеграфом, а перчатки можно послать бандеролью (можно рукавицы с двумя пальцами).

Толя досвидание крепка целую и жму руку

Также и Лену

28/YII 70 г. (подпись)

Тон письма довольно благожелательный. Даже я бы сказал, помня какое «внимание» отец оказывал мне с детства и как скуп был на разговоры со мной, что письмо оказалось тёплым, заботливым. За все прожитые вместе годы он лично мне ничего приятного не сказал.

Лично. И тем удивительнее было однажды услышать его хорошие слова обо мне от постороннего человека. Подростком я регулярно ходил в нашу местную библиотеку-читальню, заказывал там весьма солидные книги, и как-то билиотекарша, молодая, красивая женщина, вдруг заговорила о моём отце, о том, что он хвалил меня за серьёзное отношение к учёбе в техникуме, за то, что я интересуюсь книгами. Меня удивило, что отец бывал в читальне. Он ни разу не обмолвился об этом. Какие книги его интересовали? Или его привлекала сюда красивая библиотекарша?

При этом отмечу: у нас за всю жизнь не было таких больших ссор, которые навсегда разделяют людей. Да, как я уже сказал, однажды сделал ему прилюдное замечание о его грубых словах в отношении мамы. И это один раз за все годы! И с какими-то моими действиями он был не согласен, но никогда не был категоричен, не принуждал меня поступать так, как хочет он. Мы жили параллельно. Соприкасались по необходимости, не мешая друг другу. А после моего длительного отъезда в Якутию, он стал даже теплее относиться ко мне. Это было заметно, когда я ненадолго прилетал в Москву.

И мне непонятно, почему автор такого человечного письма в последние дни своей жизни так ожесточился против меня? Я ничего не делал против его воли. В том числе и квартирный обмен. И вдруг… Сказались невыносимые боли? Но я-то не виноват в этом. Я-то до его последнего вздоха ухаживал за ним, беспомощным?

В номере газеты «Собеседник» (9–16 марта 2016 г.) я прочитал интервью с певицей из группы «Ночные снайперы» Светланой Сургановой. Когда она, врач по образованию, узнала о раковой опухоли в кишечнике, поняла, что это означает для неё. Она сумела выжить. Сейчас в СМИ стали больше говорить о том, что подобный страшный диагноз всё же не приговор, надо верить и бороться до победы (это я знаю и по своему невесёлому опыту). Но это интервью я цитирую по другой причине – не из-за счастливого исхода. Когда Светлана узнала о своём диагнозе, то думала не о смерти, а о том, как перенести неизбежные тяжёлые испытания: «Если придётся уйти, то пусть это будет красиво. Чтобы не было истерик, чтобы не была в обузу родным и друзьям». Увы, далеко не все больные думают об этом, а главное, не все ведут себя так, чтобы не усугублять близким боль, которые, понимая безысходность ситуации, страдают от того, что уже не в состоянии помочь… Трагизм вдвойне…

«Между жерновами исторической мельницы»

Уже после написания раздела про отца я узнал через фейсбучных друзей, что есть такая уникальная книга – «Воспоминания о войне» (Издательство Государственного Эрмитажа, 2008 г.). Её автор не полководец, который разглагольствует о военных операциях с высоты штабной работы, не кадровый офицер, который посылал людей на убой. Николай Никулин сразу после школьной скамьи в 1942 году ушёл добровольцем защищать блокадный Ленинград. И пропахал поля войны в пехотных и артиллерийских частях, дойдя до Берлина. Лишь сержантом. Много раз был ранен. Выжил чудом, спасся даже тогда, когда вокруг него немцы выкашивали всех, когда вражеская мина упала в метре от него…

Он стал искусствоведом в Эрмитаже, а также преподавателем института, профессором. Но успешная работа в мирное время не затушевала тяжёлые воспоминания о кровавой войне. Он спасался от мрачных воспоминаний, выкладывая их на бумагу. Публиковать не собирался. Рукопись пролежала тридцать лет. И только за год до своей смерти решился издать книгу.

Прочитав главу «Погостье», а потом и всё остальное, я понял, что не могу не сослаться на мнение этого Солдата. Столь откровенное, честное, натурализованное и точное в деталях повествование о войне и военных я никогда прежде не читал. Особенно потрясли описания наших поражений в первый период войны, когда бездарность и преступность большевистского управления страной и лично «товарища» Сталина вскрылась со всей очевидностью, сказалась на гигантских потерях. Я посчитал необходимым процитировать эта честную книгу, чтобы хоть как-то, нет, не оправдать поведение моего отца во время этой безжалостно-кровавой войны, а просто показать, насколько трагичной была судьба участников этой бойни, усугубившейся антигуманным поведением тоталитарной большевистской системы.

Вот часть текста главы «Погостье» из книги Николая Никулина:

«В начале войны немецкие армии вошли на нашу территорию, как раскаленный нож в масло. Чтобы затормозить их движение не нашлось другого средства, как залить кровью лезвие этого ножа. Постепенно он начал ржаветь и тупеть и двигался все медленней. А кровь лилась и лилась. Так сгорело ленинградское ополчение. Двести тысяч лучших, цвет города. Но вот нож остановился. Был он, однако, еще прочен, назад его подвинуть почти не удавалось. И весь 1942 год лилась и лилась кровь, все же помаленьку подтачивая это страшное лезвие. Так ковалась наша будущая победа.

Кадровая армия погибла на границе. У новых формирований оружия было в обрез, боеприпасов и того меньше. Опытных командиров – наперечет. Шли в бой необученные новобранцы…

– Атаковать! – звонит Хозяин из Кремля.

– Атаковать! – телефонирует генерал из теплого кабинета.

– Атаковать! – приказывает полковник из прочной землянки.

И встает сотня Иванов, и бредет по глубокому снегу под перекрестные трассы немецких пулеметов. А немцы в теплых дзотах, сытые и пьяные, наглые, все предусмотрели, все рассчитали, все пристреляли и бьют, бьют, как в тире. Однако и вражеским солдатам было не так легко. Недавно один немецкий ветеран рассказал мне о том, что среди пулеметчиков их полка были случаи помешательства: не так просто убивать людей ряд за рядом – а они все идут и идут, и нет им конца.

Полковник знает, что атака бесполезна, что будут лишь новые трупы. Уже в некоторых дивизиях остались лишь штабы и три-четыре десятка людей. Были случаи, когда дивизия, начиная сражение, имела 6–7 тысяч штыков, а в конце операции ее потери составляли 10–12 тысяч – за счет постоянных пополнений! А людей все время не хватало! Оперативная карта Погостья усыпана номерами частей, а солдат в них нет. Но полковник выполняет приказ и гонит людей в атаку. Если у него болит душа и есть совесть, он сам участвует в бою и гибнет. Происходит своеобразный естественный отбор. Слабонервные и чувствительные не выживают. Остаются жестокие, сильные личности, способные воевать в сложившихся условиях. Им известен один только способ войны – давить массой тел. Кто-нибудь да убьет немца. И медленно, но верно кадровые немецкие дивизии тают.

…Если бы немцы заполнили наши штабы шпионами, а войска диверсантами, если бы было массовое предательство и враги разработали бы детальный план развала нашей армии, они не достигли бы того эффекта, который был результатом идиотизма, тупости, безответственности начальства и беспомощной покорности солдат. Я видел это в Погостье, а это, как оказалось, было везде.

На войне особенно отчетливо проявилась подлость большевистского строя. Как в мирное время проводились аресты и казни самых работящих, честных, интеллигентных, активных и разумных людей, так и на фронте происходило то же самое, но в еще более открытой, омерзительной форме. Приведу пример. Из высших сфер поступает приказ: взять высоту. Полк штурмует ее неделю за неделей, теряя множество людей в день. Пополнения идут беспрерывно, в людях дефицита нет. Но среди них опухшие дистрофики из Ленинграда, которым только что врачи приписали постельный режим и усиленное питание на три недели. Среди них младенцы 1926 года рождения, то есть четырнадцатилетние, не подлежащие призыву в армию… «Вперрред!!!», и все. Наконец какой-то солдат или лейтенант, командир взвода, или капитан, командир роты (что реже), видя это вопиющее безобразие, восклицает: «Нельзя же гробить людей! Там же, на высоте, бетонный дот! А у нас лишь 76-миллиметровая пушчонка! Она его не пробьет!»… Сразу же подключается политрук, СМЕРШ [организация НКВД с карательными функциями – примечание автора] и трибунал. Один из стукачей, которых полно в каждом подразделении, свидетельствует: «Да, в присутствии солдат усомнился в нашей победе». Тотчас же заполняют уже готовый бланк, куда надо только вписать фамилию, и готово: «Расстрелять перед строем!» или «Отправить в штрафную роту!», что то же самое. Так гибли самые честные, чувствовавшие свою ответственность перед обществом, люди. А остальные – «Вперрред, в атаку!» «Нет таких крепостей, которые не могли бы взять большевики!» А немцы врылись в землю, создав целый лабиринт траншей и укрытий. Поди их достань! Шло глупое, бессмысленное убийство наших солдат. Надо думать, эта селекция русского народа – бомба замедленного действия: она взорвется через несколько поколений, в XXI или XXII веке, когда отобранная и взлелеянная большевиками масса подонков породит новые поколения себе подобных.

…Бедные, бедные русские мужики! Они оказались между жерновами исторической мельницы, между двумя геноцидами. С одной стороны их уничтожал Сталин, загоняя пулями в социализм, а теперь, в 1941–1945, Гитлер убивал мириады ни в чем не повинных людей. Так ковалась Победа, так уничтожалась русская нация, прежде всего душа ее. Смогут ли жить потомки тех, кто остался? И вообще, что будет с Россией?

Почему же шли на смерть, хотя ясно понимали ее неизбежность? Почему же шли, хотя и не хотели? Шли, не просто страшась смерти, а охваченные ужасом, и все же шли! Раздумывать и обосновывать свои поступки тогда не приходилось. Было не до того. Просто вставали и шли, потому что НАДО! Вежливо выслушивали напутствие политруков – малограмотное переложение дубовых и пустых газетных передовиц – и шли. Вовсе не воодушевленные какими-то идеями или лозунгами, а потому, что НАДО. Так, видимо, ходили умирать и предки наши на Куликовом поле либо под Бородином. Вряд ли размышляли они об исторических перспективах и величии нашего народа… Выйдя на нейтральную полосу, вовсе не кричали «За Родину! За Сталина!», как пишут в романах. Над передовой слышен был хриплый вой и густая матерная брань, пока пули и осколки не затыкали орущие глотки. До Сталина ли было, когда смерть рядом. Откуда же сейчас, в шестидесятые годы, опять возник миф, что победили только благодаря Сталину, под знаменем Сталина? У меня на этот счет нет сомнений. Те, кто победил, либо полегли на поле боя, либо спились, подавленные послевоенными тяготами. Ведь не только война, но и восстановление страны прошло за их счет. Те же из них, кто еще жив, молчат, сломленные. Остались у власти и сохранили силы другие – те, кто загонял людей в лагеря, те, кто гнал в бессмысленные кровавые атаки на войне. Они действовали именем Сталина, они и сейчас кричат об этом. Не было на передовой: «За Сталина!». Комиссары пытались вбить это в наши головы, но в атаках комиссаров не было. Все это накипь…

Конечно же, шли в атаку не все, хотя и большинство. Один прятался в ямку, вжавшись в землю. Тут выступал политрук в основной своей роли: тыча наганом в рожи, он гнал робких вперед… Были дезертиры. Этих ловили и тут же расстреливали перед строем, чтоб другим было неповадно… Карательные органы работали у нас прекрасно. И это тоже в наших лучших традициях. От Малюты Скуратова до Берии в их рядах всегда были профессионалы, и всегда находилось много желающих посвятить себя этому благородному и необходимому всякому государству делу. В мирное время эта профессия легче и интересней, чем хлебопашество или труд у станка. И барыш больше, и власть над другими полная. А в войну не надо подставлять свою голову под пули, лишь следи, чтоб другие делали это исправно.

Войска шли в атаку, движимые ужасом. Ужасна была встреча с немцами, с их пулеметами и танками, огненной мясорубкой бомбежки и артиллерийского обстрела. Не меньший ужас вызывала неумолимая угроза расстрела. Чтобы держать в повиновении аморфную массу плохо обученных солдат, расстрелы проводились перед боем. Хватали каких-нибудь хилых доходяг или тех, кто что-нибудь сболтнул, или случайных дезертиров, которых всегда было достаточно. Выстраивали дивизию буквой «П» и без разговоров приканчивали несчастных. Эта профилактическая политработа имела следствием страх перед НКВД и комиссарами – больший, чем перед немцами. А в наступлении, если повернешь назад, получишь пулю от заградотряда. Страх заставлял солдат идти на смерть. На это и рассчитывала наша мудрая партия, руководитель и организатор наших побед. Расстреливали, конечно, и после неудачного боя. А бывало и так, что заградотряды косили из пулемётов отступавшие без приказа полки. Отсюда и боеспособность наших доблестных войск.

Многие сдавались в плен, но, как известно, у немцев не кормили сладкими пирогами… Были самострелы, которые ранили себя с целью избежать боя и возможной смерти. Стрелялись через буханку хлеба, чтобы копоть от близкого выстрела не изобличила членовредительства. Стрелялись через мертвецов, чтобы ввести в заблуждение врачей. Стреляли друг другу в руки и ноги, предварительно сговорившись…»

Дед возглавил сельский ревком и защищал барскую усадьбу

«В захвате всегда есть скорость:

– Даешь! Разберем потом!»

Сергей Есенин, «Анна Снегина»

Семья Панковых, как и Бросалиных, тоже жила на краю села. На противоположном краю. Дом стоял почти впритык к реке, от берега отделяла лишь дорога. Такое окраинное и не совсем уютное расположение объясняется тем, что семья поселилась в Сергиевке сравнительно недавно. Не исключено, что мой прадед был первым в роду, кто прекратил кочевую цыганскую жизнь и стал оседлым крестьянином. Сначала они жили на противоположном берегу Вяжли. Скорее всего, в чужом доме или в какой-то развалюхе. Потом построились на этом месте. Завели, как полагается, скотину, огород. Разбили большой сад. Расставили улья…

Каким был прадед – не знаю, никто ничего мне не рассказывал.

Своего деда Николая Трофимовича я помню хорошо. В моих первых, детских воспоминаниях он запечатлён похожим на известного цыганского поэта Николая Панково. Хотя сравнивать сложно, поскольку фото поэта в сборнике цыганской поэзии – крохотное, да и увидел я его, уже став взрослым. К старости дед приобрёл черты патриархального старообрядца, хотя в религиозности не замечен.

bannerbanner