Читать книгу Цена невинности (Анастасия Угля) онлайн бесплатно на Bookz (9-ая страница книги)
Цена невинности
Цена невинности
Оценить:

5

Полная версия:

Цена невинности

Весь коридор был забит роднёй. Казалось, весь Стамбул собрался здесь — от глубоких стариков до младенцев на руках, перепуганных матерей. Все хотели быть рядом. Все хотели поддерживать друг друга. Все хотели засвидетельствовать — пусть даже издалека, — как решается судьба главы семьи Кылынч.

Мои родители приехали ещё вчера вечером, почти сразу после того, как я рассказал им, кто будет оперировать деда. Отец, Омер Аслан, держался с каменным спокойствием — привычная маска хирурга, который повидал сотни смертей и сотни чудесных спасений. Но я знал его достаточно хорошо, чтобы заметить то, что скрывалось под этой маской. Лёгкое напряжение в уголках губ. Морщинку на переносице. Пальцы, слишком часто перебирающие чётки. Он волновался. Волновался не меньше любого из нас. Просто умел это скрывать.

Мать, Айше, сидела рядом с ним, вцепившись в его локоть, и её глаза были красными от невыплаканных слёз. Она никогда особо не жаловала деда — слишком суровым и властным он ей казался. Но сейчас, когда его жизнь висела на волоске, она забыла все обиды и молилась — тихо, истово, с той отчаянной верой, которая появляется у людей только перед лицом большой беды.

Вчера, когда я сообщил отцу, кем стала Мелиса, он долго молчал. Сидел, уставившись в одну точку на стене, и молчал. А потом сказал — тихо, почти шёпотом, но с таким весом в голосе, что я запомнил каждое слово:

— Мелиса Эроглу Ученица Коркмаза. Она провела ту самую пересадку сердца три года назад. Вся Турция об этом говорила. Молодец девочка, многого добилась одна. Без связей, без протекции, просто упорством и талантом.

Я тогда не нашёлся, что ответить. Слишком противоречивые чувства боролись во мне. С одной стороны — профессиональное уважение, которое невольно внушал отец своим тоном. С другой — глухая, животная ярость от того, что эта женщина, совершившая столько зла, посмела не просто выжить, а преуспеть. Возвыситься. Стать кем-то значительным. И ещё — смутное, неприятное чувство, похожее на неужели стыд? Нет. Не может быть. Мне не за что стыдиться. Я защищал свою жену. Я защищал невинную жертву от жестокого монстра. Я поступил правильно.

Правильно.

Я повторял это себе как мантру, но слова отца всё равно царапали изнутри.

Сегодня было не до старых обид. Сегодня на кону стояла жизнь. Но прошлое не отпускало — оно сидело в затылке, дышало в спину, шептало свои проклятия.

Моя бабушка — Лейла Ханым, родная мать моего отца, — приехала утром. Она вошла в коридор тихо, неслышно, опираясь на трость из чёрного дерева, но её появление почувствовали все. Что-то изменилось в воздухе — стало плотнее, напряжённее, пропитаннее ожиданием. Она не задала ни одного вопроса. Не спросила, кто оперирует. Не потребовала объяснений. Просто села на скамью у стены, выпрямила свою сухую, сгорбленную спину и замерла, глядя на дверь операционной немигающим, пронзительным взглядом.

Я с детства боялся этого взгляда. Боялся, потому что бабушка всегда видела людей насквозь. И она всегда, с самого первого дня, невзлюбила Селин. Не объясняла почему. Просто смотрела на неё тем самым ледяным, оценивающим взглядом и иногда бросала короткие, рубленые фразы, от которых у моей жены опускались руки. «Слишком сладкая улыбка». «Глаза бегают». «Печаль в её историях какая-то театральная». Я тогда злился на бабушку, думал, что она просто старая и придирчивая. Что она не понимает, через что прошла Селин. Что она не видит той боли, которую я видел в глазах своей жены.

Когда я подошёл к ней, чтобы поздороваться, она взяла моё лицо в свои ладони — внезапно тёплые и сильные, несмотря на возраст, — и сказала:

— Ты, Явуз, молись сейчас. Молись, чтобы Аллах открыл тебе глаза. Потому что слепота — страшная болезнь. И лечат её не в клиниках.

Она не уточнила, о какой слепоте говорит. Это и не требовалось.

Я кивнул и отошёл, чувствуя, как внутри закипает глухое раздражение. Бабушка всегда ставила Мелису выше Селин. Всегда. Даже после того, что Мелиса сделала. Даже после того, как я рассказал ей о синяках на руках Селин, о той страшной ночи, о справке из больницы. Бабушка выслушала меня молча, не перебивая, а потом сказала: «Расскажи мне всё это ещё раз, но медленнее. И смотри мне в глаза, когда говоришь». Я рассказывал. Смотрел в глаза. И чувствовал, как её взгляд становится всё тяжелее, всё холоднее, всё непроницаемее. А когда я закончил, она покачала головой и произнесла: «Ты веришь в сказки, внук. Смотри, как бы они не обернулись кошмаром».

Я тогда не понял. Решил, что бабушка просто старая и упрямая. Что она не хочет признавать очевидное. Но сейчас, сидя в этом коридоре и слушая, как бабушка Фатьма нагнетает панику, я вдруг вспомнил те слова. И мне стало не по себе.

Селин сидела рядом со мной, вжавшись в моё плечо так, словно хотела слиться со мной в одно целое. Её пальцы, холодные и влажные, судорожно сжимали мою руку — до хруста, до боли, до побелевших костяшек. Она не плакала. Не шептала молитв. Не просила у Аллаха чуда. Она просто сидела, глядя в пустоту, и дышала — прерывисто, поверхностно, словно боялась сделать лишний глоток воздуха.

Я знал, что происходит у неё внутри. Не просто страх за деда — хотя и он, конечно, был. Глубже. Темнее. Она боялась Мелисы. Боялась той, кто превратил её детство в ад. Той, кто избивал её, унижал, травил. Той, кто в конце концов наняла того человека — того подонка, — чтобы он сделал с ней то, о чём она до сих пор не могла говорить без слёз и дрожи в коленях. Боялась, что её мучительница, её палач, сейчас находится в одной операционной с беспомощным телом. И что она может сделать с ним всё что угодно — и никто не сможет это предотвратить.

Я сжал её руку в ответ, сильнее, решительнее, стараясь передать ей свою уверенность. Но внутри меня самого уверенности не было. Ни капли.

Бабушка Фатьма, её родная бабушка по матери, с самого утра не закрывала рта. Сидя на скамье напротив, она раскачивалась вперёд-назад и нагнетала обстановку громкими, визгливыми причитаниями:

— Она убьёт его, я знаю. Эта бесстыжая девка только того и ждёт — добить нашего дедушку. Отомстить за то, что мы выгнали её, за то, что не позволили опозорить наше имя. Господь наказывает нас, если мы позволили ей войти в ту палату!

Каждое её слово било по нервам, как молотом. Я чувствовал, как Селин вздрагивает при каждой фразе, как её пальцы сжимают мою руку всё сильнее, как её дыхание становится всё более рваным.

— Бабушка, пожалуйста, — тихо попросил я, стараясь, чтобы голос звучал мягче, чем ощущалось внутри. — Не надо так. Врачи в этой больнице — профессионалы. Они не допустят

— Профессионалы?! — перебила она, и голос её сорвался на визг. — Ты называешь профессионалом девку, которая избивала свою родную сестру, которая отдала её насильникам, а потом опозорила всю семью и сбежала, даже не попрощавшись?! Она и рукой нам не махнула на прощание! Просто растворилась в ночи, как последняя

Она не договорила. Не потому, что осеклась, а потому, что у неё перехватило дыхание от ярости. Она замолчала, тяжело дыша, и её воспалённые, красные глаза горели такой ненавистью, что мне стало не по себе.

Я перевёл взгляд на мать Селин, Филиз. Она сидела, уткнувшись лицом в ладони, и её плечи мелко вздрагивали. Она плакала — беззвучно, надрывно, теми особенными материнскими слезами, которые могут означать всё что угодно: страх за мужа, стыд за дочь, сожаление о прошлом или просто бессилие перед неизбежным. Рядом с ней застыл отец Селин, Хакан. Его лицо было каменным, непроницаемым, как маска. Он не проронил ни слова с самого утра. Просто сидел и смотрел на дверь операционной тяжёлым, немигающим взглядом. В этом взгляде было что-то такое, от чего у меня холодело внутри. Какая-то затаённая боль. Какое-то глубокое знание, которое он носил в себе годами. Иногда мне казалось, что он знает правду, которую скрывает от всех. И эта правда его медленно убивает.

Братья Селин — Эмир, Барыш и Керем — держались особняком. Они заняли скамью в дальнем конце коридора, подальше от всех, и сидели, сцепив руки в замок. Не разговаривали. Не смотрели в нашу сторону. Даже на Селин, на свою родную младшую сестру, не бросали ни единого взгляда. Это бесило меня больше всего. Как они могут? Как они могут поддерживать ту, кто разрушил жизнь их сестры? Неужели они не знают, что Мелиса сделала? Или знают, но им всё равно? Эта мысль жгла меня изнутри, распаляла гнев, который я с трудом сдерживал.

В какой-то момент из операционной вышла Сема — пожилая операционная сестра с усталыми, покрасневшими от напряжения глазами. Её появление вызвало в коридоре волну движения: люди вскакивали с мест, вытягивали шеи, затаивали дыхание. Бабушка Фатьма перестала раскачиваться и уставилась на медсестру горячечным взглядом.

— Как он? — спросил Хакан, первым поднимаясь на ноги. Его голос звучал глухо, сдавленно. — Девять часов уже прошло. Операция закончена?

Сема посмотрела на нас усталым, но спокойным взглядом человека, который привык сообщать тяжёлые новости.

— Операция ещё не завершена, — сказала она ровно. — Сложнейший этап позади. Пациент стабилен. Врач попросила передать, что всё идёт по плану. И просит сохранять спокойствие.

Она развернулась и скрылась за дверью, оставляя нас снова наедине с нашими страхами.

«Всё идёт по плану». Что это значит? Кто составил этот план? И можно ли верить тому, кто его составил?

Мы ждали дальше. Часы на стене пробили четыре. Свет за окнами начал угасать, и кто-то из медсестёр включил коридорное освещение — тусклое, болезненно-жёлтое, делавшее лица сидящих здесь людей похожими на восковые маски. В воздухе висел густой, спёртый запах страха, усталости и ненависти — странного коктейля, который не поддаётся описанию.

Мой отец всё это время сидел неподвижно, закрыв глаза. Я наклонился к нему и тихо спросил:

— Отец, ты правда веришь, что она справится? После всего, что она сделала?

Отец медленно открыл глаза и посмотрел на меня. В его взгляде, обычно таком твёрдом и уверенном, сейчас читалось что-то новое. Что-то, чего я никогда раньше в нём не видел. Сожаление? Или разочарование во мне?

— Я видел её сегодня утром, — сказал он тихо. — Она шла в операционную. Знаешь, что я заметил? Её руки не дрожали. Совсем. Ни капли. А глаза были спокойными. Холодными. Сосредоточенными. Такие бывают только у хирургов, которые точно знают, что делают. — Он помолчал, собираясь с мыслями. — Я не знаю, что произошло между вами восемь лет назад, сынок. Я не знаю всей правды. Но я знаю одно: Мелиса Эроглу — блестящий хирург. И если она говорит, что операция идёт по плану — значит, так оно и есть.

Он отвернулся и снова закрыл глаза, давая понять, что разговор окончен. А я остался сидеть, переваривая его слова. Мой отец, человек, перед которым преклонялись лучшие кардиохирурги страны, только что сказал, что доверяет Мелисе. Той самой Мелисе, которая избивала свою сестру. Той самой, которая отдала Селин насильникам. Той самой, которая опозорила всю семью своим развратным поведением, а потом сбежала, как трусливая собака.

Я сжал кулаки так, что ногти впились в ладони. Нет. Я не позволю этим сомнениям закрасться в мою голову. Я знаю правду. Селин рассказала мне всё. Показала синяки. Справку из больницы. Она плакала на моём плече, рассказывая о той страшной ночи, о том, как её, шестнадцатилетнюю, избивали, травили, а потом отдали какому-то чудовищу. Я держал её за руку, когда она заставляла себя говорить. Я видел её слёзы. Я чувствовал её боль. Это не могло быть ложью. Не могло.

Мелиса — чудовище. Жестокое, расчётливое, лицемерное чудовище, которое умело притворяться невинной овечкой. И тот факт, что она стала талантливым хирургом, ничего не меняет. Это просто ещё одна маска. Ещё одна роль, которую она играет.

А может, отец прав? Может, я что-то упустил? Может

Нет. Я тряхнул головой, отгоняя крамольные мысли. Не смей. Не смей сомневаться в Селин.

Я посмотрел на жену. Она сидела, опустив голову, пряча лицо в тени волос. Её плечи вздрагивали. Я обнял её, прижимая к себе, и почувствовал, как её тело бьёт мелкая, нервная дрожь. Она дрожала так, будто у неё был сильный жар. И я не мог её успокоить. Потому что сам дрожал — от ярости, от бессилия, от той глухой, первобытной ненависти, которую я испытывал к женщине за дверями операционной.

А потом — наконец, спустя эту бесконечную, выматывающую череду часов — дверь операционного блока открылась снова.

На этот раз не медсестра. Не санитар. Не анестезиолог.

Она.

Мелиса вышла в коридор, и в тот же миг всё вокруг замерло.

Она стояла в дверях, прислонившись плечом к косяку, и выглядела так, словно прошла через ад и вернулась обратно. Её хирургический костюм был измят и испачкан — пятна крови, йода и физраствора покрывали ткань причудливыми разводами. Шапочку она сняла, и волосы — влажные, растрёпанные, выбившиеся из туго затянутого пучка — рассыпались по плечам. Лицо было бледным, уставшим, с синеватыми тенями под глазами. Губы потрескались и пересохли.

Но глаза

Её глаза горели. В них не было усталости, боли или отчаяния. Только спокойствие. Только уверенность. Только та тихая, безмолвная победа, которую невозможно подделать. Победа человека, который только что держал в руках чужое сердце и не дал ему остановиться.

И в этой победе было что-то такое, от чего меня захлестнула волна ярости. Как она смеет? Как она смеет выглядеть победительницей после всего, что сделала? Как она смеет стоять здесь, перед нами, и смотреть на нас с этим холодным, непроницаемым спокойствием?

Она обвела взглядом коридор — медленно, словно сканируя каждое лицо, каждого из нас, — и на какую-то долю секунды наши взгляды встретились. Я ждал. Ждал, что её взгляд дрогнет, изменится, станет другим — виноватым, испуганным, умоляющим. Всё что угодно. Лишь бы не это холодное, пустое, ничего не выражающее спокойствие.

Но она не дрогнула. Просто отвела взгляд, как отводят от незнакомца, случайно попавшего в поле зрения, и повернулась к остальным.

— Операция завершена, — произнесла она, и её голос — хриплый, надорванный от девяти с половиной часов непрерывного молчания — разнёсся по коридору, ударяясь о стены и возвращаясь эхом. — Пациент жив. Он перенёс вмешательство хорошо, без критических осложнений. Сейчас он в реанимации, под круглосуточным наблюдением. Если все пойдёт по плану, через сутки его переведут в обычную палату.

Она сделала паузу, переводя дыхание, и добавила — тише, почти безразлично:

— Всё остальное — в истории болезни. С лечащим врачом обсуждайте.

Она замолчала. И в этой тишине — такой оглушительной, такой полной, — произошло то, чего я никак не ожидал.

Из дальнего конца коридора поднялась моя бабушка, Лейла Ханым. Она подошла к Мелисе медленно, опираясь на трость, и остановилась прямо перед ней. Подняла свою сухую, морщинистую руку и легонько коснулась её плеча.

— Молодец, девочка, — сказала она, и её старый, надтреснутый голос дрожал. — Я знала. Я всегда знала, что ты станешь великим врачом. Ты всегда была особенной.

Мелиса не ответила. Не улыбнулась. Не заплакала. Она просто стояла, принимая эту ласку, и смотрела куда-то сквозь неё, в пустоту. А потом перевела взгляд на меня — и в этом взгляде я наконец увидел то, чего ждал. Не холод. Не пустоту. Гнев. Настоящий, неприкрытый, ледяной гнев, от которого у меня перехватило дыхание.

— Я не та девочка, которую вы знали, Лейла Ханым, — произнесла она наконец. Её голос был тихим, но каждое слово падало как камень. — Я — Эроглу. И завтра я уезжаю.

Она повернулась и пошла по коридору прочь от нас, не оглядываясь. Её шаги — нетвёрдые, усталые, но всё ещё решительные — отдавались эхом по линолеуму. И я всё смотрел ей вслед, чувствуя, как что-то внутри меня переворачивается, ломается, рассыпается в прах.

Ярость душила меня. Ярость на неё — за то, что она посмела вернуться. За то, что она посмела стать сильной. За то, что она посмела смотреть на меня так, будто это я был виноват, а не она. Будто это я разрушил её жизнь, а не она — жизнь Селин.

Но где-то там, в самой глубине души, куда я боялся заглядывать даже в самые тёмные ночи, шевельнулось что-то ещё. Что-то, чему я отказывал в праве на существование. Сомнение. Крошечное, противное, настойчивое сомнение.

А что, если?..

Нет. Я не позволю. Я не предам Селин. Я не предам ту, кто доверила мне свою боль, свою историю, свою жизнь. Мелиса заслужила всё, что получила. Она заслужила изгнание. Она заслужила презрение. Она заслужила, чтобы её вычеркнули из нашей жизни.

Но тогда почему моя бабушка — мудрая, старая, всегда такая проницательная — смотрела на Мелису с такой любовью и болью? Почему она никогда не верила в вину Мелисы? Почему она говорила мне о слепоте?

Я обнял Селин — холодную, беззвучно плачущую, — и закрыл глаза. В голове крутились слова отца: «Я не знаю всей правды». Может, и я не знаю? Может, я никогда не знал?

Я отогнал эту мысль. Не сейчас. Не сегодня. Сегодня дед выжил. Сегодня Мелиса уедет. И всё вернётся на круги своя. Мы забудем. Мы вычеркнем. Мы будем жить дальше.

Но я знал: не получится. Потому что с этого дня я буду ловить себя на том, что вспоминаю её взгляд. Холодный. Гневный. И в то же время — такой живой, такой настоящий, что у меня перехватывало дыхание.

Мелиса ушла. Дверь в ординаторскую захлопнулась за ней. А мы остались ждать — выздоровления деда, прощения, которого не заслужили, или просто конца этого бесконечного дня.

Но я знал одно: прежними мы уже не будем. Никогда. И где-то там, в тишине, которая опустилась на коридор, я услышал слова бабушки: «Слепота — страшная болезнь. И лечат её не в клиниках».

Я закрыл глаза и взмолился Аллаху, чтобы он не дал мне прозреть. Потому что я боялся того, что мог бы увидеть.


Глава 12 Мелиса

Я вошла в ординаторскую выжатая как лимон. Нет, не так. Не просто выжатая как лимон — выжатая, высушенная, выкрученная до последней капли, как тряпка, которую отжали в промышленной центрифуге и бросили сохнуть на раскалённом асфальте. За эти девять с половиной часов непрерывной работы я чертовски устала — так, как не уставала, кажется, никогда в жизни. Даже после той самой первой трансплантации с профессором Коркмазом, которая длилась почти столько же. Даже после тех суток в ординатуре, когда я, двадцатитрёхлетняя, с двухлетним Эфе на руках, сдавала экзамены после бессонной ночи. Даже после всего того, через что я прошла за эти восемь лет.

Эта усталость была особенной. Она была не просто физической — хотя физическая усталость была колоссальной. Ноги гудели так, будто я пробежала марафон, а не стояла на одном месте девять с половиной часов. Спина ныла — тот самый характерный, тупой, ноющий звук в позвоночнике, который бывает после долгого стояния в неудобной позе, склонившись над операционным столом. Пальцы, только что сжимавшие скальпель, иглодержатель, зажимы, подрагивали мелкой, противной дрожью, которую я не могла унять. Шея затекла так, что я с трудом могла повернуть голову.

Но помимо физической была и другая усталость — та, что глубже, та, что не проходила после душа и сна. Эмоциональная. Ментальная. Девять с половиной часов абсолютной, запредельной концентрации — когда мир сужается до размеров операционного поля, когда нет ничего, кроме швов, анастомозов и показателей на мониторе, — высасывают из тебя не только физические силы. Они высасывают душу. И теперь, когда адреналин схлынул, оставив после себя лишь пустоту и дрожь, я чувствовала себя опустошённой. Как дом, из которого вынесли всю мебель и оставили только голые стены.

А ещё я была дико, просто зверски голодной. Желудок сводило спазмами, и я вдруг осознала, что за последние десять часов у меня во рту не было ни крошки. Завтрак в ресторане — яичница, тост, кофе — остался где-то там, в другой жизни, в другом мире, до операции. Сейчас, в три часа дня, я готова была съесть всё, что попадётся на глаза. Хоть сухой больничный хлеб. Хоть холодный чай. Хоть что угодно.

В ординаторской было пусто и тихо. Сезер и Аслан, мои молодые ассистенты, ещё возились в реанимации, оформляя перевод пациента и записывая первые послеоперационные показатели. Дениз ушёл проверять оборудование. Джемиль-бей, попрощавшись со мной у дверей операционной и ещё раз рассыпавшись в комплиментах — от которых мне, честно признаться, было немного неловко, — отправился в свой кабинет. Я осталась одна.

Я села за стол — тот самый стол, за которым вчера сидела напротив Джемиля и обсуждала план операции, — и позволила себе наконец-то расслабить плечи. Они опустились, и я почувствовала, как напряжение, державшее меня все эти часы, медленно отпускает. Передо мной лежал бланк отчёта об операции — стандартная форма, которую нужно было заполнить и подписать. Я потянулась за ручкой, и мои пальцы, всё ещё непослушные, чуть не выронили её. Пришлось взять ручку второй рукой покрепче.

— Соберись, Мелиса, — пробормотала я себе под нос. — Всего лишь отчёт. Пять минут — и ты свободна.

Я начала заполнять графы — дата, время начала и окончания операции, название процедуры, состав операционной бригады, использованные материалы. Хирургический протокол операции Бенталла де Боно с протезированием восходящего отдела аорты и аортального клапана, аортокоронарное шунтирование. Рука, привыкшая к таким отчётам, выводила строки автоматически, почти без участия мозга. Я писала и думала о том, как прекрасно будет сейчас добраться до отеля, принять горячий душ, рухнуть в кровать и проспать часов двенадцать. А потом — потом позвонить Эфе. Потом собрать вещи. Потом — в аэропорт. И домой. В Анкару. К моей настоящей жизни.

Я уже почти дописывала последний раздел, когда в моей сумке, лежавшей на соседнем стуле, зазвонил телефон. Резкая, вибрирующая трель разорвала тишину ординаторской, и я вздрогнула от неожиданности. Рука дёрнулась, и ручка прочертила на бумаге неровную линию. Я выругалась сквозь зубы, отложила ручку и потянулась к сумке.

На экране высветилось имя: «Зейнеп». И под ним — улыбающаяся фотография моей лучшей подруги, сделанная прошлым летом где-то на побережье. Она держала в руках огромное мороженое и смеялась, а ветер трепал её каштановые волосы.

Я провела пальцем по экрану, принимая вызов, и экран ожил. На меня смотрела Зейнеп — живая, сияющая, с блестящими глазами и неизменной чашкой кофе в руке. Она сидела, судя по фону, в своей уютной гостиной, и солнечный свет, пробивавшийся сквозь занавески, падал на её лицо. На заднем плане я услышала детские голоса — судя по всему, Эфе и Дефне, её дочь, как раз что-то бурно обсуждали.

— Привет, подруга! — воскликнула Зейнеп, и её голос, бодрый и весёлый, прозвучал как глоток свежего воздуха после долгого дня. — Ну как прошла операция по спасению? Ты жива? Выглядишь уставшей, но вроде целой.

— Привет, Зейно, — ответила я, откидываясь на спинку стула и наконец позволяя себе улыбнуться. — А как ты так умудряешься угадывать время? Я ещё даже твоему мужу — между прочим, моему начальнику, — не успела сообщить об окончании операции, а ты уже всё знаешь? — спросила я с лёгким смешком, хотя на самом деле мне действительно было интересно. Зейнеп всегда обладала какой-то сверхъестественной интуицией, которую я в шутку называла ведьмовством.

Она засмеялась — тем самым звонким, переливчатым смехом, который я помнила ещё с университета. Когда-то, восемь лет назад, этот смех был единственным светлым пятном в моей жизни. Когда я, двадцатилетняя, раздавленная, беременная и перепуганная до полусмерти, сидела в её крошечной съёмной квартире на окраине Анкары и не знала, что делать дальше, — Зейнеп смеялась. И её смех возвращал меня к жизни.

— Хах, секрет фирмы! — она подмигнула мне в камеру и сделала глоток кофе. — Вообще-то, подруга, если ты не в слезах — а ты явно не в слезах, у тебя лицо уставшее, но довольное, — значит, всё прошло отлично. Поэтому это лучшая новость за сегодня. Я рада. Я безумно рада. Я знала, что ты справишься.

Она замолчала на секунду, и её лицо стало чуть более серьёзным — настолько, насколько вообще могло быть серьёзным лицо Зейнеп, вечной оптимистки и хохотушки.

— Вообще-то ты так стремительно уехала, Мелиса, что мы даже не успели нормально переговорить. Я, конечно, всё понимаю — работа, долг, великий хирург и всё такое, — но нельзя так пугать людей. Я себе места не находила эти два дня. Алем вообще ходил мрачнее тучи — он, конечно, не показывал виду, но я-то его знаю. Он переживал за тебя. Мы оба переживали.

Я вздохнула и провела ладонью по лицу, чувствуя, как усталость накатывает новой волной.

— Прости, Зейно. Просто... это всё было очень внезапно. Звонок от брата, и через час я уже уговаривала Алема подписать командировку, а утром уже сидела в самолёте. У меня даже времени не было нормально всё обдумать. Но я знала одно: я должна это сделать. Я должна была провести эту операцию.

— И ты провела, — тихо сказала Зейнеп, и в её голосе прозвучала неподдельная гордость. — Ты справилась, подруга. Ты — невероятная. Я всегда это знала, с самого первого дня, когда увидела тебя на автовокзале — заплаканную, с одним чемоданом, но с таким упрямством в глазах, что было ясно: эта девушка горы свернёт. И ты свернула. Ты стала лучшим кардиохирургом, которого я знаю. И ты спасла человека, который... — она запнулась, подбирая слова, — который, ну, ты понимаешь.

bannerbanner