
Полная версия:
Путь домой
Он был в ловушке так же, как и она. В более комфортной, уютной, прочной, но ловушке. И он не мог ей помочь. К тому же он не герой. Он был трусом, который дрожал в своей квартире, пока другие умирали. Эта мысль жгла его изнутри, но была правдой.
Женщина обернулась, увидела подходящих мертвецов в метре от себя и издала звук, которого Лев никогда раньше не слышал, – нечто среднее между стоном, всхлипом и предсмертным хрипом забиваемого животного. Она прижалась спиной к холодной железной двери, скрестив руки на груди в последнем, бесполезном жесте самообороны. Ее глаза, широко раскрытые, полные слез и ужаса, смотрели куда-то вверх, на его окно, будто в последней надежде взывая к небесам или к нему, невидимому свидетелю ее агонии.
Первым до нее дотянулся один из мужчин. Он не прыгнул, не набросился. Он просто упал на нее всем своим весом, вцепившись зубами в предплечье, которое она инстинктивно выставила вперед. Раздался глухой, мокрый хруст, смешанный с отчаянным криком Кати, который тут же сменился булькающим, захлебывающимся воплем. Второй мужчина, впился ей в шею, и из разрыва на горле хлынула алая струя, отчетливо видимая даже в этом сумеречном свете, брызнув на стену и дверь. А девочка… девочка упала на колени и начала… Жрать. Именно это слово, грубое, неприкрытое, пришло Льву в голову. Не есть, а именно пожирать, разрывая зубами плоть на ее ноге выше колена. Звук был ужасающим – чавкающий, хлюпающий, сопровождаемый хрустом сухожилий и кости.
Лев отвернулся. Его вырвало. Скудным, кислым содержимым пустого желудка прямо на плитку пола. Он стоял на четвереньках, крупная, неконтролируемая дрожь била его по всему телу, слюни, слезы и рвота смешались на его лице. Ему чудились эти чавкающие, хлюпающие звуки, тихие, удовлетворенные хрипы, и эта какофония смерти пульсировала в его мозгу, вбиваясь туда навсегда. Он чувствовал запах – сладковатый, приторный запах свежей крови и открытых внутренностей, который, казалось, просочился сквозь стекло и стены и заполнил всю его квартиру.
Это был не фильм, где можно было выключить телевизор. Это не была игра, где после смерти можно было загрузиться с последнего сохранения. Это было здесь и сейчас. В двадцати пяти метрах от него живого человека разрывали на части, пожирали заживо. И он ничего не мог сделать. И пока ещё не привык к такому. И, он молился, чтобы никогда не привыкнуть.
Спустя десять минут, взяв себя в руки и все еще дрожа, как в лихорадке, он подполз к окну и выглянул, преодолевая тошноту.
Во дворе уже никого не было. Только тёмное, огромное, расплывающееся пятно на асфальте и несколько клочьев розовой ткани, разметанных вокруг. Дверь подъезда была по-прежнему закрыта, на ее поверхности остались лишь кровавые подтеки и следы от пальцев.
Лев отполз вглубь комнаты, в самый темный угол, забился между стеной и диваном, и сел на корточки, обхватив колени руками. Он сидел так несколько часов, не двигаясь, пока ночь не достигла своей самой густой, непроглядной фазы, а за окном снова воцарилась тревожная тишина, изредка нарушаемая все тем же монотонным стуком в дверь мусоропровода.
Страх парализовал его, сковал по рукам и ногам. Любая мысль о выходе на улицу теперь казалась актом безумия, самоубийством. Он представлял, как его хватают десятки рук, как зубы впиваются в его плоть, и снова чувствовал приступ тошноты.
Но вместе со страхом, капля за каплей, как яд, в нем поднималось и другое чувство. Холодная, тяжелая, как свинец, решимость. Она росла из самого дна его отчаяния, из осознания полной и абсолютной беспомощности. Он видел, как мир сгорает. Видел, как военные, полиция, Росгвардия – все, кто должен был защищать, – оказались бессильны или сметены. Он видел, как соседи бросили свою же соседку на растерзание. Он видел свой страх и свою трусость. И он понял, что единственный, на кого он может положиться в этом аду, – это он сам.
Он не мог остаться здесь. Он не умрет в этой квартире, став очередной цифрой, одним из тех семидесяти пяти трупов, на которых кто-то другой будет смотреть с десятого этажа. Он не умрет, как та женщина, в панике и безысходности, брошенная теми, кто мог помочь, но предпочел отсиживаться за своими дверями.
Встав на ватные ноги и подойдя к столу, где лежала карта, он взял карандаш. Его рука дрожала, но линия, которую он провел от Екатеринбурга к Старогорску, была четкой и твердой, как приговор.
Он пойдет. Даст себе несколько дней, чтобы прийти в себя, чтобы подготовиться как следует, чтобы… свыкнуться с мыслью, что прежней жизни больше нет. А потом выйдет из этой квартиры и пойдет на запад.
К родителям. Или к смерти.
Но он не останется здесь. Эта мысль стала его новой мантрой.
Он посмотрел на меч, лежащий в ножнах на стуле.
– Ну что, Андуриль, – прошептал Лев, и в его срывающемся, хриплом голосе впервые зазвучали нотки чего-то, отдаленно напоминающего силу, пусть и выстраданную, пусть и отчаянную. – Покажем им, кто здесь истинный король Гондора. Или просто умрем с честью.
После этих слов, произнесенных в пустоту, силы окончательно покинули его, и навалилась вся усталость последних дней, отправляя его разум в пустоту беспробудного, тяжелого сна, полного кошмаров.
ГЛАВА 2: «АЛХИМИЯ СТРАХА»
Сознание возвращалось обрывками, выныривая из бездны беспамятства, как утопающий, которому удалось сделать один судорожный вдох. Сначала – физическое ощущение. Холод. Ледяной ламинат под щекой, пронизывающий до костей, заставляющий скулы ныть тупой, назойливой болью. Потом – запах. Едкий, кислый аромат рвоты, смешанный с затхлостью запертого пространства и едва уловимым, но неистребимым духом тления, пробивающимся с улицы. И лишь затем, подобно разряду молнии – память. Четкая, гиперреалистичная, пронзительная до крика: розовая кофта, искаженное ужасом лицо, булькающий, захлебывающийся вопль, девочка с вывернутой ногой, пожирающая плоть… Кадры проносились калейдоскопом ужаса, вставая перед внутренним взором с такой яркостью, что он физически почувствовал спазм в желудке.
Он резко сел, задохнувшись. Сердце колотилось не в груди, а где-то в основании горла, выбивая сумасшедшую, сбившуюся с ритма дробь. Он ждал, пока этот орган, готовый, казалось, разорвать грудную клетку, успокоится. Не успокаивался.
Светало. Не яркое, жизнеутверждающее утро, а серое, бесцветное, унылое. Свет пробивался сквозь грязное, запыленное стекло, заляпанное следами высохших брызг не то дождя, не то чего-то другого, окрашивая комнату в тона госпитальной простыни. Сколько он проспал? Время расползлось, потеряло границы, превратилось в вязкую, липкую массу, где минуты тянулись как часы, а часы пролетали в паническом забытьи. Он провел ладонью по лицу, кожа была жирной, холодной и чужой.
Поднялся, пошатываясь, как старик. Каждая мышца в теле ныла, протестуя против неудобной позы на полу и накопленного за неделю нервного перенапряжения, что скопилось в теле свинцовой тяжестью. Подошел к канистре. Пластик был шершавым, прохладным. Он открутил крышку и начал пить, давясь, с жадностью, утоляя безумную, иссушающую жажду. Вода была теплой, отдавала легким привкусом пластика и чего-то еще, едва уловимого – страха? Но казалась нектаром.
Потом, движимый глубинным инстинктом порядка, плеснул немного воды на старую тряпку, валявшуюся под раковиной, и начал механически, без единой мысли в голове, вытирать засохшую рвоту с пола. Если нельзя очистить душу, отмыть мозг от кровавых образов, въевшихся за последние дни, можно хотя бы вымыть пол. Создать жалкую, иллюзорную видимость порядка в мире, где его не осталось. Где хаос стал единственным законом.
Его ноги сами понесли его к окну. Взгляд, против воли, словно притянутый магнитом, метнулся к тому месту во дворе. Пятно было теперь еще темнее, почти черным на сером, и вокруг него копошились мухи, образуя черное, движущееся, мерзкое облако, гудевшее тихой, зловещей песней. Он сглотнул комок в горле и резко отвел глаза, чувствуя, как по спине пробегает знакомая холодная дрожь.
После этого он снова взял в руки карту. Бумага была мягкой на сгибах, истертой. Его первоначальный, робкий, почти детский маршрут, вычерченный дрожащей рукой несколько дней назад, теперь казался ему не просто наивным, а преступно глупым, порожденным незнанием истинного, чудовищного положения вещей. «Идти через лесопарки». Сердце сжалось от страха. А что, если они там тоже есть? В тишине и темноте леса, где каждый шелест листьев может быть шагом, а каждый ствол – укрытием для твари? Где они могут поджидать за каждым деревом, сливаясь с тенями, став частью самого пейзажа? Нет. Это был путь самоубийцы, романтика, не видевшего жующих кишки мертвецов. Нужен был другой план. Жесткий, прагматичный. Нужна была информация, хоть какая-то, из внешнего мира. Зацепка. Голос извне.
И тут его осенило. Старый радиоприемник отца! «Океан-214», тяжеленная, добротная вещь, пережившая еще советские времена. Лев с азартом, которого сам не ожидал, порылся в залежах старого хлама на антресоли, сгребя пыльные папки с университетскими конспектами и коробки с безделушками из прошлой жизни, и извлек его на свет божий. Приемник был тяжелым, солидным. Батарейки, к счастью, были, лежали на кухне в нижнем ящике с разной мелочью – болтами, гайками. Оставалось надеяться, что они еще рабочие, потому как лежали там лет семь, если не больше. Он вставил их, руки слегка дрожали.
Щелк. Статика. Первый же визг белого шума, когда радио включили, заставил Льва вздрогнуть, сердце екнуло. Он медленно, с замиранием сердца, крутил ручку настройки, играл с диапазонами, ловя в эфире хоть что-то, кроме шипения и треска, этого звукового сопровождения апокалипсиса. Минуты тянулись, рождая в груди ком разочарования. И вдруг – сквозь шум пробился голос. Низкий, усталый, официальный, лишенный всяких эмоций, как у диктора, читающего прогноз погоды в студии, из которой уже эвакуировались, но забыли выключить аппаратуру.
«…повторяем экстренное сообщение. В связи с катастрофическим развитием эпидемиологической ситуации, вызванной вирусом «Регресс», все граждане обязаны соблюдать режим полной изоляции. Не покидайте свои жилища. Силы армии и службы войск национальной гвардии Российской Федерации проводят операцию по зачистке и установлению контрольных зон. Избегайте контакта с инфицированными. Помните: единственный надежный способ нейтрализации – уничтожение головного мозга…»
«Инфицированными». Это слово было таким чистым, таким стерильным, клиническим. Оно не передавало ни ужаса, ни отвращения, ни того первобытного, животного страха, который вызывали эти твари. Оно лгало. Оно приукрашивало ад, выдавая его за санитарную зону.
«…для выживших, находящихся в зоне ответственности Центрального военного округа, объявляются координаты пунктов временного размещения и эвакуации…»
Лев схватил ручку и старый блокнот, в котором когда-то делал пометки по работе. Диктор начал зачитывать адреса монотонно, словно список продуктов в пустом супермаркете. Школа №174 в Кировском районе. Стадион «Уралмаш». Заводская проходная Уралвагонзавода в Нижнем Тагиле… Ни один из этих адресов не был близко. И все они находились в глубине города или других крупных населенных пунктов, в самых опасных, перенаселенных районах, куда, как на приманку, могли сойтись все выжившие и, соответственно, все охотники за легкой добычей. Это была ловушка. Он почти физически это чувствовал, кожей, нутром. Собрать всех в одном месте, как скот на убой, чтобы потом бросить на произвол судьбы, когда дело запахнет мертвечиной. Нет, он не пойдет. У него другая, единственная цель. Его личный, отчаянный крестовый поход.
Голос диктора внезапно прервался, перекрытый мощными, оглушительными помехами, а потом и вовсе смолк, растворившись в шипении, будто его проглотила сама пустота, поглотила последний луч цивилизации. Дальнейший поиск ничего не дал, лишь белый шум и отдаленные, неразборчивые обрывки чужих разговоров, возможно, военных. Он с щелчком выключил приемник. Тишина снова поглотила его, став еще громче, еще давящее, еще более осязаемой.
И в этой тишине одиночество стало давить физически. Оно было похоже на воду, которая медленно, но верно заполняет легкие, не давая вздохнуть, сжимая грудь тяжелым, холодным комом. Он начал разговаривать сам с собой. Сначала шепотом, потом вслух, просто чтобы услышать человеческий голос, даже если это был его собственный, сиплый и чужой, голос отшельника, начинающего сходить с ума.
Его взгляд упал на меч, лежащий на столе рядом с картой. Андуриль. Пламя Запада. Когда-то – дорогая игрушка, символ несбывшихся мечтаний, предмет интерьера. Теперь – единственный заслон между ним и хаосом. Единственный друг.
Сейчас, на седьмой день, его тело уже не так протестовало. Мышцы, хоть и ныли глухой, постоянной болью, но уже привыкли к нагрузке, стали плотнее, отзывчивее. Движения стали увереннее, удары – точнее, вывереннее. Он отрабатывал не только силу, но и тишину. Учился дышать ровно, ставить ноги так, чтобы не стучать пятками по полу, контролировать замах, чтобы клинок не свистел в воздухе, а рассекал его с глухим, шелестящим звуком, словно взмах крыла хищной птицы. Он представлял себе не просто воздух, а конкретные ситуации, которые ждали его за дверью: узкий коридор, где нельзя размахнуться; дверной проем, где нужно бить снизу вверх; необходимость нанести точный колющий удар в ограниченное пространство, в глазницу, в основание черепа. Он рубил воображаемые головы, отрубал воображаемые руки, вонзал клинок в невидимые глазницы. С каждым ударом он не просто тренировал мышцы – он приучал свою психику к мысли, что ему придется это делать. По-настоящему. Рубить живую, вернее, уже мертвую, но движущуюся плоть. Убивать. Превращать когда-то человека в мясо.
Осталось немного до начала пути. До точки невозврата.
«Оружие… Одно. Нужно что-то ещё, что-то компактнее, но смертоносное.»
Он прошел на кухню, начал открывать ящики с глухим лязгом. Вилки, ложки, ножи… Ничего. Потом его взгляд упал на кухонный тесак, тяжелый, с широким, некогда острым лезвием, которым он когда-то рубил мясо. Короткий, но им можно нанести серьезную рубящую рану, отрубить кисть, раскроить череп. Он взял его в руку, прикинул вес, сделал несколько пробных, коротких взмахов, рассекая воздух. Лезвие заурчало, обещая смерть.
«Сойдет как второе оружие. Если мечом не помашешь в тесноте.»
Потом его взгляд упал на большую отвертку с крестовым наконечником, длинную, с прорезиненной черной ручкой, удобно лежащей в ладони. Простой, примитивный инструмент. Но в умелых руках…
«Хороший удар в висок или в глазницу… Просто, дешево, сердито. Не занимает места. Берём.»
Выйдя с кухни, он задумался о броне. О защите. Ведь они кусаются. И вернулся обратно за скотчем, широким и блестящим, глянцевым рулоном. Вспомнил о стопках глянцевых журналов про компьютерные игры, которые годами собирали пыль на шкафу. Их давно уже было пора выкинуть, но ностальгия, слабость к прошлому, не позволяла. Теперь они приобретали новую, утилитарную, жизненно важную функцию.
– Когда буду уходить, сделаю себе наголенники и наручи, – пробормотал Лев себе под нос, уже мысленно прикидывая, как будет обматывать журналы вокруг голеней и предплечий, создавая жалкий, но хоть какой-то щит от зубов и когтей.
Из шкафа он достал старую тёплую кожаную куртку, слишком теплую для текущего сезона, но толстую, плотную, и, как ему казалось, устойчивую на прокус.
И снова, как проклятие, как наваждение, перед глазами всплыли лица родителей, единственных родных людей, которые у него были. Мама, с ее вечной, неизбывной тревогой в глазах, с морщинками у губ, которые появлялись, когда она улыбалась своей светлой, доброй улыбкой. Отец, с суровым взглядом прожженного жизнью человека, чьи мозолистые руки пахли металлом и лесом. Они в своем старом, но таком уютном домике в Старогорске, на самой окраине. Наверное, сидят у камина, который отец сложил сам, если, конечно, нашли дрова. Греются. Ждут. Молятся за него. Или… Нет. Он не допускал мысли «или». Это «или» было черной дырой, заглянув в которую, он бы потерял последние силы, рассыпался в прах, отказался бы от борьбы. Они живы. Они должны быть живы! Эта мысль, эта простая, наивная вера была единственным лучом в кромешной тьме, согревавшим его изнутри, дававшим силы сжимать рукоять меча.
Чтобы отвлечься от гнетущих мыслей, заглушить нарастающий, как прилив, голос сомнений и страха, Лев решил подойти к входной двери, приложил ухо к холодному, обшарпанному металлу, и затаил дыхание, превратившись в один большой, напряженный слух.
Тишина.
Та самая, настойчивая, монотонная, сводящая с ума царапина, будто кто-то тупым ножом скребет его дверь из коридора, которая не умолкала последние дни, – пропала. Словно кошмар отступил. Может, ушел? Может, потерял интерес? Может, нашел другую дверь?
И тут он уловил другой звук. Слабый, едва различимый, приглушенный бетонной стеной. Тихое, монотонное, безысходное похныкивание. Звук, который издаёт ребёнок, когда у него уже нет сил рыдать, когда отчаяние выпило все слезы, и осталась лишь эта жалобная, надрывная нота.
Он замер, вжавшись в дверь, стараясь не дышать, вслушиваясь в каждый отзвук, каждый прерывистый всхлип. Звук шёл из-за стены слева. Из квартиры 100. Там жила – пожилая женщина, Людмила Степановна, кажется. Тихая, незаметная. И он вспомнил – иногда к ней приходила маленькая девочка – внучка лет шести-семи, с яркими, цветастыми бантами в тонких волосах.
Похныкивание продолжалось. Оно было таким беззащитным, таким одиноким в этой гробовой, всепоглощающей тишине. Оно резануло по нервам острее, чем любой стон или скрежет. Оно было живым. По-настоящему живым.
Ребёнок. Одна? Или с мёртвой бабушкой, которая, возможно, уже ходит по квартире, натыкаясь на стены, издавая тот самый булькающий, хриплый звук? Или она жива, но ранена, больна, умирает, не в силах помочь внучке, и та сидит рядом с умирающей бабушкой, не понимая, что происходит?
Первым, самым острым, животным порывом было – постучать. Негромко, осторожно. Прошептать: «Я живой. Я помогу. Открой». Предложить помощь, найти в этом аду хоть каплю человеческого тепла, разорвать это удушающее одиночество. Но память о вчерашнем дне во дворе встала перед глазами живым, кровавым, пульсирующим занавесом. Женщина в розовой кофте. Ее отчаянные, раздирающие душу крики. «Откройте! Я же своя! С третьего!» Дверь подъезда, которую так никто и не открыл. Его собственная, унизительная, парализующая беспомощность. Он видел, чем закончилась попытка спастись. Видел, как выглядит «взаимопомощь» в новом мире.
А если… Если за дверью стоит не ребенок, а кто-то другой? Взрослый. Обезумевший. Опасный. Вдруг это ловушка? Хитрость? Приманка? А может, это какая-нибудь тварь, которая мутировала, научилась мимикрировать, подражает детскому плачу, заманивая добычу? Там, за стеной, может быть всё что угодно… Как, впрочем, может быть и живой, настоящий, испуганный ребёнок, который нуждается в его помощи здесь и сейчас.
Борьба длилась несколько вечных минут. Разум и страх, эти два старых партнера, вели яростную, беззвучную дуэль с остатками совести, с тем, что когда-то называлось человечностью. В конце концов, страх переборол. Он оказался сильнее. Сильнее жалости, сильнее долга, сильнее самой жизни. Сильнее человека в нем.
Медленно, как предатель, отступил от двери, чувствуя, как горячая волна стыда заливает его изнутри. Он был последним подонком, трусом, тварью. Он сел в самый дальний, самый темный угол комнаты, забившись между стеной и шкафом, в позе эмбриона, и закрыл уши ладонями, пытаясь заглушить не внешний, а внутренний плач – плач собственной совести, который звучал теперь громче, пронзительнее и отчаяннее любого детского крика. Это был стон его умирающей души.
Ночь пришла снова, и она была неизмеримо, качественно хуже предыдущей. Теперь, кроме животного, инстинктивного страха перед внешним миром, его терзал внутренний демон – стыд. Он сидел в полной, почти осязаемой темноте, глядя на тонкую, дрожащую полоску лунного света, пробивающуюся под входной дверь из подъезда, и представлял, как там, за двадцать сантиметров бетона и штукатурки, плачет маленький, беспомощный человек. Может, он голоден. Может, он ранен. Может, он просто до смерти напуган и хочет, чтобы его обняли, сказали, что всё будет хорошо, спели колыбельную. А он, Лев Коробов, тридцатилетний, физически здоровый мужик, сидит в своей уютной, относительно безопасной крепости с запасом еды и воды, с оружием, и дрожит от страха, как последний, жалкий, ни на что не годный эгоист. Трус. Тварь, не лучше тех, что бродят за окном.
«Я не могу, – шептал он сам себе, сжимая голову руками так, что в висках стучало, а в ушах звенело. – Я не могу рисковать. Я должен добраться до родителей. Они – моя семья. Они – мой долг. Они – единственное, что у меня осталось. Этот ребенок… это не моя вина. Это не я создал этот ад. Я всего лишь пытаюсь выжить.»
Но рационализации, холодные и логичные, не помогали. Они разбивались о простой, жалобный, детский плач, который теперь звучал только в его голове, но от этого был еще невыносимее. Чувство вины, тяжелое, токсичное, как мазут, ложилось на душу густым, удушающим слоем, отравляя каждую мысль, каждое воспоминание, каждую крупицу надежды.
Он попытался заснуть, снова устроившись на полу у стены, подальше от окон, но сон не шел. Он был мишенью и снаружи, и изнутри. Каждый шорох в вентиляции, каждый скрип дома, каждый непонятный звук с улицы заставлял его вскакивать в холодном, липком поту, сжимая в руке рукоять тесака. Ему начали чудиться звуки, которых не было. Чёткие, размеренные шаги на лестничной площадке. Тяжелое, хриплое, влажное дыхание прямо за дверью, будто кто-то гигантский принюхивался к щели. Один раз ему показалось, что ручка входной двери медленно, почти бесшумно, ушла вниз на несколько миллиметров. Он просидел, уставившись на нее, не мигая, до самого утра, пока серый, безнадежный свет за окном не начал понемногу разгонять ночные кошмары, замещая их кошмаром дневным, реальным.
К утру его психика, изможденная страхом, недосыпом и разъедающим чувством вины, начала давать уже ощутимые, пугающие сбои. Он видел тени, которые двигались в углах комнаты, принимая на мгновение человеческие очертания. Слышал, как его имя кто-то зовет шепотом, знакомым женским голосом – то ли матери, то ли той женщины… Это были галлюцинации, и он, сохраняя остатки критического мышления, это понимал, но от этого не становилось менее страшно. Безумие подбиралось к нему вплотную, дышало в затылок, шептало на ухо сладкие обещания забвения, небытия.
Он понял, что сходит с ума. По-настоящему. Одиночество, страх и чувство вины делали свое дело, перемалывая его рассудок, как жернова. Ему нужен был не просто план выживания. Ему нужно было то, что будет держать его в реальности, не даст распасться на атомы, не даст ему превратиться в того, кто начнет разговаривать с мухами на стене. Действие. Конкретное, физическое, тяжелое действие, которое вернет ему ощущение контроля не только над ситуацией, но и над самим собой. Над своим телом и над своим духом.
Он встал, с трудом разогнув затекшие, одеревеневшие конечности, и подошел к мечу. Вынул его из ножен с привычным уже, шелестящим, почти живым звуком. Сталь была холодной и безжизненной, но в его руке она обретала смысл, вес и цель. Он принял стойку. Ноги согнуты в коленях, вес распределен, корпус слегка развернут, меч на уровне головы, острие направлено в воображаемого противника. В того, кто придет за ним. В его страх. В его вину.
И начал отрабатывать удары. Медленно, плавно, вспоминая каждое движение, каждое указание тренера по историческому фехтованию, которое когда-то казалось таким далеким и несерьезным, игрой. Это была уже не просто тренировка. Это была медитация. Борьба с хаосом внутри через порядок движений, через железную дисциплину клинка. С каждым взмахом он прогонял прочь навязчивый, жалобный образ плачущего ребенка. Он рубил и колол не воздух, а свои собственные страх, вину и отчаяние. Он переплавлял их в мышцы, в пот, в выверенную траекторию удара.
Первый же широкий взмах отозвался знакомой, почти успокаивающей болью в мышцах плеча и спины. Второй – уже не вызвал судороги, лишь приятное, живое напряжение, напоминавшее, что он еще жив, что его тело – инструмент, а не бремя. Он был слаб, истощен, но уже не дрябл. Шесть дней постоянных, изматывающих, до седьмого пота тренировок сделали свое дело. Тело начало вспоминать. Вспоминать силу. Вспоминать волю. Вспоминать, что оно может быть оружием.
«Нет, – прошипел он сквозь стиснутые зубы, чувствуя, как гнев – на себя, на ситуацию, на весь этот несправедливый, сломанный мир – трансформируется в холодную, чистую, ограненную концентрацию. – Нельзя. Нельзя быть слабым. Слабые умирают. Слабые не доходят до Старогорска. Слабые не спасают никого. Ни родителей, ни детей, ни себя.»
Он продолжал. Методично, яростно, через одышку, через протестующие, но уже послушные мышцы. Рубящий удар сверху . Раскалывающий удар по диагонали. Колющий удар вперед. Он представлял перед собой не просто безликих «их». Он представлял конкретные, смертельно опасные ситуации. Узкий, темный коридор подъезда. Низкий потолок чердака. Необходимость бить точно, быстро, безжалостно, без права на ошибку, без времени на раздумья. Пот ручьями стекал по вискам, заливал глаза, смешивался с пылью на полу, превращая ее в грязь.



