
Полная версия:
Разбивая волны
Среда, день. Побережье. Группа по океанологии
Скайлар стояла по колено в воде, натянув резиновые сапоги до середины бедра. Песок под ногами проседал, и каждый раз, когда волна накатывала и отступала, она чуть покачивалась — как водоросль на течении. Солёная вода холодила голени выше края сапога, и от этого контраста кожа на икрах покрывалась мурашками, мелкими, частыми, которые она игнорировала. Солнце стояло высоко, не по-утреннему жёсткое. Било в затылок, в плечи. На планшете — ряды цифр, столбцы. Температура воды. Солёность. Скорость течения. Пять минут назад это казалось важным. Сейчас — просто строчки на мокром от брызг экране.
Рядом — трое из группы. Рита с рыжими кудрями, которые вечно лезли ей в глаза и которые она заколотыми шпильками удерживала с тихим, упрямым усердием. Очкарик — его так все звали с первого дня, и он не обижался, только поправлял очки указательным пальцем, сминая переносицу. Высокий молчаливый с татуировкой на предплечье — имени его Скайлар так и не запомнила. Он вообще мало говорил. Просто носил ведро, помогал с треногой и кивал.
Рита рассказывала, как вчера ходила на свидание с парнем, который оказался веганом и всю дорогу, два с половиной часа, рассказывал про вред молока. «Я ему говорю — ну хорошо, а где ты вообще белок берёшь? А он мне — из бобовых. Представляете? Из бобовых!» Очкарик хохотал, давясь кофе из термоса. Молчаливый улыбнулся одним уголком рта и продолжил промывать пробирку.
Скайлар улыбнулась тоже — машинально, как улыбаются, когда не хочешь выделяться из компании. Мысленно она была не здесь. Мысленно она проверяла телефон. В пятый раз за утро. Экран светился мягко. Список уведомлений — пустой. Она пролистала вниз — и вверх — и снова вниз. Открыла его контакт. Палец завис над кнопкой вызова. Механический голос, ровный, безразличный: «Аппарат абонента выключен или находится вне зоны действия сети». Она сбросила. Сунула телефон в задний карман джинсов. Провела ладонью по бедру — мокрому, холодному. Внутри что-то скрутилось в тугой узел.
— Скай, ты идёшь? — Рита махнула ей рукой с берега. — Хватит мерить, мы тут околеем!
— Да, сейчас.
Она вышла из воды, стянула сапоги. В них набрался песок — пришлось вытряхивать поочерёдно, покачиваясь на одной ноге. Собрала волосы в пучок — мокрые пряди липли к шее, и от этого по коже бежал холодок, мелкий, настойчивый. Села на песок рядом с остальными. Они разложили бутерброды на голубом полотенце, Очкарик открутил крышку термоса, и в воздухе потянуло крепким, чуть подгоревшим кофе. Скайлар взяла свой бутерброд — с тунцом и листом салата, который она попросила не класть, но Рита не удержалась, — повертела в руках. Откусила. Прожевала. Вкуса не почувствовала.
Песок под бедром нагрелся — приятно, почти горячо. Где-то кричала чайка. Солёный воздух держался над кромкой воды, и Скайлар ловила его ртом, как прохладную воду, глубоко, до самого дна лёгких.
— Слышали? — Очкарик поднял голову от телефона, и голос его сразу стал другим — не весёлым, а каким-то заговорщическим. — Про Нокса.
Скайлар замерла.
Пальцы, державшие бутерброд, сжались сильнее. Под ногтями скрипнула корка хлеба. На скулах не дрогнуло ни одного мускула — так старательно, что сама себе показалась себе статуей. Сердце пропустило удар. Потом два. Потом забилось часто, ударяя в рёбра, в горло, в виски.
— Что там? — Рита откусила от своего, не отрывая взгляда от океана. — Опять про клуб?
— Хуже. — Очкарик усмехнулся. — Его отец и мачеха вчера дали интервью. Семейное. С помолвкой.
Помолвка.
Слово ударило её под дых — мягко, ватно, как подушка, в которую бьют кулаком, и она не сжимается, а только глохнет внутри. Скайлар чуть наклонила голову — якобы рассматривая свой бутерброд. Песчинка прилипла к нижней губе. Она слизнула её, не почувствовав.
— Покажи, — сказала Рита.
Очкарик листал что-то. Секунда. Две. Потом повернул телефон экраном к ним.
Скайлар увидела фото.
Время замедлилось.
Экран был прямо перед ней — наклонённый под углом, в тени корпуса, и на нём, как в рамке, застыла картинка. Холден. Чёрный смокинг, белая рубашка, волосы зачёсаны назад, но одна прядь выбилась, упала на лоб. Рядом с ним — Ванесса. Платье с открытыми плечами. Улыбка — мягкая. Ладонь — на его рукаве. Подпись под фото — строчным шрифтом, белым по синему: «Семья Нокс: новые горизонты. Лайонел Нокс рассказал о будущем сына и его избраннице».
Скайлар смотрела на этот экран и не могла оторваться. В ушах вдруг стало очень тихо, как будто кто-то выкрутил громкость мира на ноль. Слышно было только кровь — ту, что шумит в висках, и стук собственного сердца, слишком громкий, неправильный. Запах моря исчез. Запах кофе исчез. Остался только экран и подпись «новые горизонты», и её собственные пальцы, которые держали бутерброд так, что хлеб продавился, и тунец выдавился из-под корки, и она этого не замечала.
Челюсть свело. Язык прилип к нёбу. В горле как будто кто-то завязал узел и затянул. Грудь сдавило — ровно, плотно, как тисками. Не больно. Тяжело. Так тяжело, что сделалось трудно дышать, и она поймала себя на том, что дышит через раз, мелко, поверхностно, втягивая воздух в самый верх лёгких, чтобы не выдать.
Рита присвистнула.
— Красивая. Богатая, наверное.
— Ага, — сказала Скайлар. Голос вышел ровный, чуть хрипловатый. — Наверное.
Она откусила бутерброд. Прожевала. Проглотила. Зубы стучали друг о друга, и ей пришлось прижать язык к нёбу, чтобы не выдать. Хлеб во рту был как вата. Солёный — потому что слёзы подступили к самому краю, и она отвернулась, якобы посмотреть на океан, чтобы они не увидели. Моргнула. Один раз, жёстко. Лицо не дрогнуло.
Мысли шли вразброд, беспорядочно, толкаясь.
«Он уехал. Он отключил телефон. Теперь — фото. Интервью. Может, он сейчас с ней. Может, ночует у неё. Может, у неё есть ключ от его дома. Может, я просто дура, которая верила, что это что-то значит. Может, я для него — как все. Может, всё это время я была для него — как все».
Она заставила себя думать иначе. Холодно. Рационально. Включила ту часть мозга, которая привыкла работать в лаборатории, — ту, что сортирует образцы по пробиркам.
«Возможно, он ничего не знает. Возможно, фотография старая. Возможно, Ванесса — просто подруга, и её рука на его руке ничего не значит».
Возможно. Возможно. Возможно.
Ни одно из этих «возможно» не помогало.
Рита смотрела на неё.
— Скай, ты чего? — она тронула её за локоть.
— Ничего.
Она встала. Резко, так что песок полетел из-под кроссовок. Колени не подвели — держали. Отряхнула джинсы на автопилоте, движения стали чужими, чуть дёргаными. Бутерброд она положила обратно на полотенце. Аппетита не было ни грамма. Желудок сжался в сухой комок.
— Пойдём, — сказала она, и голос вышел почти нормальным. — Надо ещё на том участке образцы взять. Там приливная ванна — пока не ушла.
Рита посмотрела на неё внимательно, но кивнула. Встала. Начала складывать термос.
Гринвуд. Среда, позже.
Холден приехал к полудню. Городок назывался Гринвуд — три улицы, заправка, церковь и кладбище на холме. Дом его бабушки стоял на отшибе, у дороги. Полуразрушенный — крыша провалилась в одном месте, но стены ещё держались. Краска облупилась, но кое-где виднелся голубой цвет — тот, который он помнил из детства.
Он вышел из машины. Открыл калитку — та скрипнула, чуть не слетев с петель. Прошёл через двор. Трава выросла по пояс. Он толкнул дверь. Та поддалась с трудом.
Внутри — пыль, запах старого дерева и мышей. Мебель накрыта белыми простынями. Он стянул одну — под ней кресло, бабушкино, с продавленным сиденьем. Он помнил, как сидел здесь, на коленях у матери, а бабушка читала ему вслух. Сказки, какие-то глупые, про говорящих животных.
Он прошёл на кухню. Стол, две чашки, чайник. Всё в пыли. Он провёл пальцем по столешнице — след остался чёткий, тёмный. Открыл кран — вода не пошла, трубы перемёрзли или забились. Окно выходило в сад. Там всё заросло, но яблоня ещё стояла — старая, кривая, с редкими плодами.
Он закрыл глаза. На секунду — как вспышка. Мать держит его за руку, они идут по этой дорожке. Она смеётся, поднимает его, кружит. Бабушка машет с крыльца. Пахнет пирогом. Мать говорит: «Это наше место, Холден. Здесь мы всегда будем дома».
Он открыл глаза. В доме тихо. Только ветер шумит в провале крыши.
Холден постоял ещё немного в кухне. Потом вышел в коридор. Дверь в комнату бабушки была приоткрыта. Он толкнул её.
Внутри — кровать с железными спинками, комод, шкаф. На комоде — фотографии в рамках. Он взял одну. Пыль легла слоем, пришлось протереть рукавом. С фото смотрела мать — молодая, смеётся, держит его на руках. Ему года два, не больше. Он не помнил этого момента. Но помнил её смех — звонкий, как у Скайлар, когда она брызгала на него водой в океане.
Он поставил рамку обратно. Открыл шкаф. Внутри — старые пальто, платья, коробки. На верхней полке — жестяная банка из-под печенья. Он снял её, открыл. Внутри — пуговицы, нитки, какие-то бумажки. И фотография. Мама сидит на поле, ветер треплет волосы. На обороте — надпись её почерком: «Гринвуд, весна. Здесь спокойно».
Он смотрел на эту надпись долго. Потом сунул фотографию в карман. Закрыл шкаф. Вышел из комнаты.
На улице было всё так же серо. Он сел в машину, завёл мотор.
Он купил цветы в единственном цветочном магазине около заправки — простые ромашки, белые с жёлтой серединой. Не помнил, какие она любила. Ромашки, кажется. Или нет. Он не был уверен.
Кладбище было на холме. Он поднялся по дороге, остановился у ограды. Ворота скрипнули. Он пошёл к дальнему углу, где за железной оградой виднелся камень.
Могила матери — в дальнем углу. Простой камень, серый, с выцветшими буквами: «Эмили Нокс. Любимая дочь. Любящая мать».
Он сел на корточки. Положил цветы.
— Привет, мам. — Голос хриплый. — Давно не заходил. Прости.
Ветер шумел в траве. Где-то каркнула ворона.
— Я тут... — он замолчал, подбирая слова. — Я тут встретил одну. Девушку. Скайлар. Она... — он усмехнулся. — Она сварила бульон, когда я болел. Никто мне не варил бульон. С тех пор, как ты.
Он смотрел на камень. На буквы.
— Она не знает, кто я. Ну, знает, конечно. Но ей плевать. Она не смотрит на меня как на Нокса. Просто как на придурка, который не умеет готовить. — Пауза. — Я не знаю, что с этим делать.
Ветер стих.
— Отец хочет, чтобы я женился на Ванессе. Помолвка через месяц. — Он сжал кулаки. — Я не хочу. Но он сказал — или женюсь, или лишусь всего.
Он поднял голову. Посмотрел на небо — серое, низкое.
— Я не знаю, что делать, мам. — Голос сорвался. — Я запутался.
Он посидел ещё немного. Потом встал. Коснулся камня ладонью.
— Я разберусь. Обещаю.
Не ушёл. Постоял минуту, глядя на ромашки, которые уже клонились от ветра. Потом снова присел. На этот раз — не на корточки, а прямо на землю, в мокрую траву. Подтянул колени. Сидел — долго, пока холод не прошёл через джинсы.
— Ещё одно. — Голос хриплый. — Я помню, ты любила полевые цветы. — Он посмотрел на ромашки. — Эти не такие. Я забыл…
Он достал из кармана фотографию. Положил рядом с камнем. Придавил ромашками, чтобы не унесло ветром.
— Я вернусь.
Пошёл к машине. Не оглядывался.
Побережье
Группа собралась уходить. Рита складывала планшеты в сумку, Очкарик сворачивал треногу, молчаливый тащил ведро с образцами к машине. Скайлар стояла у кромки воды, глядя на океан. Волны накатывали на песок, оставляя тёмные следы.
— Скай, ты с нами? — крикнула Рита от парковки.
— Я сама доберусь. Мне надо… — она махнула рукой в сторону берега. — Пару минут.
Рита кивнула и ушла. Машина завелась, выехала с парковки, скрылась за поворотом. Скайлар осталась одна.
Она пошла вдоль берега — медленно, не глядя под ноги. Вода касалась кроссовок, отступала. Она сунула руки в карманы, нашла телефон. Достала. Экран пустой. Она не стала проверять. Знала, что там ничего.
Шла, пока не дошла до скалы, нависавшей над водой. Там, под выступом, было сухо — песок, камни, ракушки. Она села, подтянула колени. Смотрела на горизонт. Вода сливалась с небом — серое с серым, не разберёшь.
Она просидела так, наверное, час. Ничего не делала. Просто смотрела. Внутри было пусто и тихо. Мысли приходили и уходили, не задерживаясь. «Он уехал». «Он не позвонил». «Фото с Ванессой». «Может, он просто занят». «Может, он просто не хочет». «Может, всё это было зря».
Потом встала. Отряхнула джинсы. Пошла к остановке. Автобус как раз подъезжал на другую сторону дороги — старый, с рекламой на боку. Она села у окна. Автобус дёрнулся, поехал. За окном поплыли дома, машины, пальмы.
Дома мама говорила про ужин, про то, что Эйвери позвонила и сказала, что задержится у Джессики. Скайлар кивнула, прошла в комнату, закрыла дверь. Легла. Закрыла глаза. Она лежала и слушала, как в соседней комнате тикает будильник.
Гринвуд
Холден вышел с кладбища, сел в машину. Руки дрожали — он сжал руль, чтобы унять, и костяшки правой отозвались тупой болью, той, что приходит не сразу, а спустя минуту после удара, когда адреналин уже отпускает. Завёл мотор. Постоял минуту, глядя на дорогу — пустую, серую, уходящую в обе стороны. Мотор работал тихо, чуть подрагивая. Из печки тянуло горячим воздухом, и пластик панели пах так же, как в детстве, — отцовский «Мерседес», кожаный салон, та же чуть приторная сладость.
Он не думал, куда едет. Просто ехал — мимо церкви с облупившимся куполом, мимо заправки, мимо единственного продуктового магазина, на которой буква «П» провисла на одном шурупе. Городок кончился быстро, за ним — пустая дорога, поля, лес. Он мог ехать так до самого города — два часа, и там его квартира, пустая, тихая, никого. Мог поехать к отцу — объясняться, снова слушать про помолвку. Мог вернуться в дом бабушки.
Он не хотел ничего из этого.
Проехал ещё милю. Дорога сузилась, по обеим сторонам подступили ёлки, нижние ветки скребли по крыше машины с сухим шелестом. Потом развернулся — резко, с визгом шин по гравию, вывернув руль двумя руками. Вернулся в городок. У перекрёстка — здание с вывеской «Gym». Вывеска была кривая. Окна запотели полностью, и по стеклу расплывались тёмные пятна — чьи-то силуэты двигались внутри. Изнутри доносился глухой стук.
Он припарковал «Ниссан» у обочины. Заглушил мотор. Посидел. Слушал тишину — только ветер и где-то далеко собака лает. Потом вышел, и воздух ударил в лицо — холодный, с привкусом хвои и мокрого асфальта. Толкнул дверь.
Внутри пахло потом, старой резиной, машинным маслом и чем-то кисло-сладким, что всегда кажется в дешёвых спортзалах — смесь дезинфекции, металла и ещё чего-то неуловимого. Свет — тусклый, желтоватый, от ламп дневного накаливания, одна из которых мигала, тихо потрескивая. Вентилятор под потолком крутился медленно, с ленивым скрипом, и разгонял тёплый воздух по залу, не охлаждая. Парень за стойкой — широкий, в майке-алкоголичке, с татуировкой на шее, которая уходила куда-то под ключицу, — поднял глаза. В них мелькнуло что-то вроде любопытства, но быстро погасло.
— Чё надо?
— Можно позаниматься?
— Десять баксов. Час. — Он кивнул на стойку, не вставая. — Там бинты, если надо
Холден отдал двадцатку. Сдачи не взяли — никто не предложил. Прошёл в маленький зал. Груша висела в углу — старая, потёртая, кожа на ней потрескалась, обнажая жёлтый подклад. Пол покрыт линолеумом, местами вздувшийся, в трещинах. В углу — скамья со штангой, гантели разбросаны не по размерам, блины — ржавые по краям. Зеркало на стене, мутное, с пятнами.
Он намотал бинты. Пальцы привычно скользнули в петли, затянули. Подошёл к груше. Ударил. Раз. Звук вышел сухой, плотный, груша качнулась на цепи, заскрипев. Два. Плечо отозвалось болью — старые травмы. Три. Он не остановился. Бил, пока не заболели костяшки, пока кожа под бинтами не стала горячей и влажной. Бить — это было правильно. Бить — это был язык, который он знал с детства: отец ещё в школе отдал его в бокс, и тренер сразу сказал, что у мальчика «хорошие кулаки, но злые». Злые — это да. Злые подходило.
Потом — штанга. Приседания. Жим. Ещё раз. Мышцы загудели, потом затряслись, потом онемели. Это было нужно. Нужно, чтобы в голове стало пусто. Нужно, чтобы слова отца — «женюсь, или лишусь всего» — растворились в гуле крови, в стуке железа, в собственном хриплом дыхании. Он не считал подходы. Просто делал, пока мог. Потом — ещё один, уже через силу. Пот — заливал глаза, тёк по вискам, по шее, по ложбинке ключиц. Воздух в зале стал густым от него.
— Эй, — окликнул его парень с татуировкой на шее. Он стоял у стойки, привалившись плечом, скрестив руки на груди. — Ты не местный?
— Нет.
— Слышал, в четверг гонки. Без правил. — Он усмехнулся, показав золотой зуб. — За старым карьером. В десять. Приходи, если не ссышь.
Холден вытер лицо полотенцем. Ткань была жёсткой, в пятнах, пахла хлоркой.
— Где?
— Говорю же — за старым карьером. Спросишь любого, покажут. — Парень смотрел на него цепко, оценивающе. — Взнос — пять штук. Приз — двадцать. Если выиграешь.
— А если нет?
— Если нет — машину забирают. Или зубы. — Он усмехнулся шире. — Но ты, я смотрю, не из тех, кого это пугает.
Холден посмотрел на свои руки. Под бинтами проступила кровь. Это его почему-то успокоило — что-то простое, конкретное, не требующее объяснений. Болит — значит, существую.
— Приду.
Парень хмыкнул, отошёл. Холден вернулся к штанге. Взял ещё вес. Согнулся, выжал. Раз. Два. Мышцы горели. В голове стало тихо. Только стук, стук, стук.
Холден вышел из спортзала, когда окончательно стемнело. Фонарь над дверью мигал, бросая жёлтый свет на асфальт. Он постоял, дыша холодным воздухом, — пар изо рта, рваный. Плечо ныло, костяшки саднили. Правая рука плохо сгибалась — он размял её, сжал в кулак, разжал. Больно. Хорошо.
Сел в машину. Завёл мотор, прогрел. Печка выла на максимуме, но салон прогревался медленно. Он сидел, смотрел на дорогу — вправо уходила трасса в город, влево — просёлок к дому бабушки. В городе его ждала либо квартира с незаправленной постелью, либо особняк. В Гринвуде — пыльный дом с провалом в крыше и память, которая не отпускала.
Он поехал влево.
Остановился у дома, заглушил мотор. Тишина ударила по ушам. Только сверчки — где-то в траве у забора. Он откинул спинку сиденья — та нехотя, со скрипом, поехала назад. Расстегнул куртку, накинул её сверху, как одеяло. В машине стало холодать, но не критично. Закрыл глаза. Прокручивал в голове все, что с ним произошло за последний месяц.
Он не знал, сколько прошло времени. Может, час. Может, два. Ветка стукнула по лобовому стеклу — раз, другой, потом ветер стих, и снова стало тихо. Холод пробрался под куртку, лёг на грудь, на живот, на бёдра. Холден слышал, как стучит его собственное сердце, и стук этот был медленным, спокойным
В какой-то момент он уснул. Сон был рваный, без сюжета: кухня в бабушкином доме, мать в дверях, Скайлар на её месте, и они обе смеются, и от этого смеха ему тепло, а потом сцена перевернулась — кабинет отца, отец стоит, и в руке у него нож, и Холден не успевает уклониться, нож входит в плечо, и боль такая, что он просыпается с хрипом, с колотящимся сердцем.
Сел. Темнота. Тишина. Только сверчки.
Откинулся обратно. Снова закрыл глаза. Снова мать — как она идёт по дорожке в Гринвуде, и солнце бьёт ей в спину, и она оборачивается, и губы шевелятся, и он не слышит что, но знает: «Здесь мы всегда будем дома».
Он не знал, в который раз просыпался. Может, в десятый. Может, в сотый. Темнота за окном не менялась. Холод усилился, и теперь Холден чувствовал его уже в костях — ноющая, тупая боль, от которой хочется свернуться в клубок, что он и сделал, подтянув колени к груди. Пальцы закоченели.
Холден проснулся от холода, который уже не был выносимым. Шея затекла так, что он не мог повернуть голову — пришлось повернуться всем телом. Рот пересох. Глаза слипались. За окном — серое утро, туман, мокрая трава. Он протёр лицо ладонями. Они были холодными, как камни.
Вышел из машины. Ноги затекли, пришлось стоять, держась за дверцу, пока не отпустило. Размял плечи — правое отозвалось резкой болью, тупой, тянущей, от которой перехватило дыхание. Подышал. Поехал на заправку. Взял кофе и сэндвич. Сел у окна, за пластиковым столиком, на котором кто-то забыл пакет с чипсами. За соседним столиком — двое, старик и женщина, обсуждали что-то про дождь на выходные, про цены на бензин, про внуков. Их голоса сливались в общий ровный гул, и Холден слушал, как они говорят о пустяках, и понимал, что когда-то — давно, в другой жизни — он тоже мог так. Просто сидеть и говорить ни о чём.
Он смотрел в окно. Думал о Скайлар. О том, что не позвонил. О том, что она, наверное, видела фото — он не сомневался, таблоиды разнесли его за сутки. Сжал стакан с кофе. Картонная стенка хрустнула, и кофе плеснул на пальцы.
Потом допил. Вышел. День тянулся медленно. Он вернулся в дом бабушки и долго просидел на крыльце — на ступеньке, под навесом, откуда не было видно дороги, только трава и кусты шиповника у забора. Воздух пах мокрой землёй и прелой листвой.
Солнце спряталось за лесом. Вечером он уже знал, куда поедет.
Четверг, день. Особняк Ноксов. Кабинет
Лайонел сидел за столом. Бумаги, ноутбук, чашка кофе — остывшего. В дверь постучали.
— Входи.
Сибилла. В тёмно-синем платье, с укладкой, с той мягкой улыбкой, которую Лайонел знал слишком хорошо — сейчас будет разговор.
— Лайонел, дорогой, — она села в кресло напротив, не спрашивая разрешения. — Я не отвлекаю?
— Говори.
— Я насчёт Холдена. — Она сложила руки на коленях. — Он не отвечает. Второй день. Мелисса звонила, спрашивала. Ванесса ждёт.
— Я в курсе.
— Конечно, ты в курсе. — Сибилла чуть улыбнулась. — Ты всегда всё знаешь. Просто… я подумала, может, ты хочешь, чтобы я что-то сделала. Поговорила с ним. По-женски, мягко.
Лайонел поднял глаза.
— Я сам с ним поговорю.
— Разумеется. — Она кивнула. — Просто… Лайонел, ты же понимаешь, что этот союз важен. Для всех нас. Семья Ванессы — это не просто деньги. Это связи. Репутация. То, что мы строили годами.
— Я знаю.
— Я не хочу, чтобы ты подумал, что я лезу не в своё дело. — Она подалась чуть вперёд. — Но я вижу, как он смотрит на неё. На Ванессу. И я вижу, как он смотрит на тебя. Он уважает тебя. Больше, чем кого-либо. Если ты скажешь — он сделает.
Лайонел молчал. Смотрел на неё — долго, внимательно.
— Я поговорю с ним, — повторил он.
— Хорошо. — Сибилла встала. — Я просто хотела помочь. Ты же знаешь — я всегда только за семью.
Она вышла. Лайонел сидел ещё долго, глядя в стол. Он думал о Холдене. О том, как тот был маленьким — бегал по этому дому, смеялся. О том, как умерла Эмили. О том, что он никогда не был хорошим отцом. Он хотел для сына лучшего. Он всегда хотел только лучшего. Просто это «лучшее» выглядело по-разному.
Он не мог сказать это вслух. Никому. Даже себе.
Гостиная. Сибилла и Мелисса
Гостиная была на втором этаже особняка Ноксов — с высокими окнами, через которые в это время дня заливался густой медовый свет. Паркет из морёного дуба, тёмный, отполированный до зеркального блеска, отражал камин — угли в нём ещё тлели, и по комнате плыл сладковатый запах поленьев и сандала. На каминной полке — фотография Лайонела и Сибиллы, свадебная, в тяжёлой серебряной рамке. Сибилла на ней — молодая, с гладкой укладкой, в платье цвета шампанского, улыбается так, как умеют улыбаться только те, кто привык побеждать. Мелисса каждый раз, глядя на эту фотографию, отмечала, что за десять лет Сибилла не изменилась — только морщин у глаз прибавилось, и те прятала косметолог.
Мелисса сидела на диване — обитом серо-голубым бархатом, низком, с резными ножками — с бокалом шампанского в руке. Бокал был хрустальный, тонкий, с гравировкой «N» у основания. Шампанское — «Дом Периньон», урожай прошлого года. Не самое дорогое, что подавали в этом доме, но и не самое дешёвое. Мелисса держала бокал за ножку, двумя пальцами, как учили. Безымянный палец — без кольца. После развода она перестала носить обручальное. Ванесса носила своё на правой руке — она носила всё, что мать говорила.
Второй бокал стоял на столике у дивана, наполненный на три пальца. Сибилла вошла бесшумно — каблуки её туфель были подбиты войлоком, и Мелисса иногда думала, что эта женщина специально выбирает обувь, чтобы никто не слышал, как она входит. Сибилла была в тёмно-синем платье, с укладкой, с серьгами — жемчуг, идеально подобранный под цвет кожи. От неё пахло жасмином — её духами, теми же, что она носила десять лет, и Мелисса узнавала этот запах раньше, чем видела её в комнате. Села рядом. Спина прямая, колени вместе, бокал взят точно так же — за ножку, двумя пальцами. Одного поля ягоды.

