Читать книгу Сначала женщины и дети (Алина Грабовски) онлайн бесплатно на Bookz (3-ая страница книги)
bannerbanner
Сначала женщины и дети
Сначала женщины и дети
Оценить:

4

Полная версия:

Сначала женщины и дети

– У нее закрытый профиль.

– Она тут на себя не похожа. – Люси носила длинные свободные платья, как тетки из молла, продающие БАДы. А руки были вечно запачканы углем и засохшей краской, а не глиттером.

– Это был проект для портфолио в художественной школе, – отвечает Эрик, кладет телефон в карман и внимательно смотрит на меня. – Я тебе ничего не показывал, ясно?

Я откусываю пончик.

– Уже забыла.

В классе рисования после школы Люси делала панно размером с две двери и разбавляла краску морской водой. Что за запах? – спросила я однажды, а она взглянула так, будто только что меня заметила.

Она объяснила, и я спросила, можно ли увидеть панно. Она засомневалась, но согласилась. У нее было большое пластиковое ведро с водой, крабами, морскими улитками и кожистыми нитями водорослей. С берега? – спросила я. Она кивнула.

Она разбавляла водой золотую краску и наносила на холст; краска стекала и собиралась в выемках, как кровь в лунке вырванного зуба. Картина пахла пляжем в жаркий солнечный день, солью и гнилью, особенно когда солнце грело в окно в стене напротив.

А куда сливаешь оставшуюся воду? – спросила я однажды.

В море.

Каждый день?

Она кивнула.

А можно с тобой?

Она несколько раз провела кистью по руке, тестируя цвет. Можно, только понесешь ведро.

И вот однажды в октябре, когда под ногами уже похрустывали бурые осенние листья, мы пошли на берег вместе. На нас были кофты с капюшонами. В водостоки на пляжной парковке набились опавшие листья. Повсюду установили таблички «купаться запрещено». Из-за красного прилива [5] вода была отравлена, алые волны плескались, как кровь в пакетах для переливания. Чайки всегда ведут себя агрессивно, но в тот день пикировали вокруг нас, как бомбардировщики, хватая выброшенную на берег мертвую треску. Воздух настолько пропитался гнилью, что вкус разложения ощущался во рту. На парковке Люси дала мне бумажную салфетку, и теперь я поняла зачем: вытирать глаза и прикрывать рот во время кашля. Казалось, наступил конец света и по чьей-то дурацкой прихоти выжили только мы.

Люси привела меня к прибрежным заводям, о существовании которых я даже не догадывалась. Оказалось, в большой скале, где все любили загорать, есть проход, и, если протиснуться туда, окажешься в гроте. Люси сказала, что в прилив грот заполняется водой, но в отлив, как сейчас, океан отступает, обнажая скопление камушков. Мы осторожно перепрыгивали с одного на другой, но красная вода все равно заливалась через трещину в скале, и мы промочили кроссовки. Водоросли зацвели всего пару дней назад, а вода в приливных бассейнах уже окрасилась в розовый. Не трогай воду, предупредила я.

Не буду, ответила она, забрала у меня ведро и вылила в лужу. Прозрачная вода разбавила розовый цвет.

Они погибнут, сказала я, имея в виду трех крабов- отшельников, которых она вылила вместе с водой.

Зато я их освободила, ответила она. Этот аргумент показался мне неубедительным, но начался прилив, и нам пришлось уйти.

Эрик допивает напиток и решает все-таки съесть пончик. Берет пончик с заварным кремом и шоколадной глазурью, подставляет ладонь под подбородок для крошек и собирается откусить. Первый урок закончился, то есть Роб видел, что по пути на испанский я не проходила мимо открытой двери его кабинета. Проверяю телефон под столом: написал ли что-нибудь? Но он ничего не написал.

– Слушай, – говорю я, – хочешь, сходим на пляж?


На море отлив, мокрый песок покрыт рябью, будто тысячи змеек проползли по нему и скрылись в океане. Мы садимся напротив уродливого геотуба [6], который установили в прошлом году у берега, чтобы тот не осыпался. Я зарываюсь ногами в холодный песок, а Эрик перебрасывает из руки в руку пустую ракушку мидии. С нынешними темпами эрозии через семьдесят пять лет наш городок уйдет под воду. На географии постоянно об этом твердят, чтобы мы учились «проводить параллели между наукой и реальной жизнью». Но никто никогда не говорит, как это предотвратить; что толку, если мы сможем правильно ответить на вопрос «как называется природное явление, разрушающее берег в Нэшквиттене»?

Я легонько касаюсь пряди волос на шее Эрика и проверяю, заметил ли он. Но он ничего не почувствовал. Мухи кружат над выброшенными на берег водорослями. На пляже ни души.

– Что выбираешь – жить вечно или умереть завтра? – спрашивает он и водит пальцем по краю ракушки.

– Умереть завтра, – без колебаний отвечаю я. – А ты?

– Жить вечно.

– Зачем? – я стараюсь убрать из голоса скепсис: кому мы будем нужны в триста девяносто семь лет?

Он ложится на песок, раскидывает руки и водит ими вверх-вниз, будто делает снежного ангела. Глядя на него, представляю, что случится, если мы влюбимся. Будем красть друг для друга маффины в пекарне «Виллидж Маркет», целоваться в раздевалке «Рыцарей Колумба» [7] и ночевать друг у друга дома, когда родители уедут на ночь. Я сразу грустнею, потому что такие вещи должны радовать, а на меня все это навевает смертную скуку.

– Мне кажется, я никогда не буду готов к смерти, – отвечает он. – Всегда будет хотеться пожить еще.

– С кем? Все твои знакомые умрут.

– Ты не умрешь. Просто ответь на вопрос по- другому.

Он шевелит бровями: наверно, в их богатой школе так принято флиртовать.

– Ты теперь никогда песок из волос не вытряхнешь, – говорю я. Он встает и трясет головой как собака. – А если бы ты выбрал завтра умереть, чем бы занялся сегодня?

Он задумывается.

– Только не смейся, ладно? – Он молчит, и я киваю. – Я бы залез в крепость на заднем дворе, которую построил еще в детстве, и умер там один, как волк. Не хочу никого туда пускать. – Он смотрит на свои ладони. – Нет такого человека, кто бы это заслужил.

– Блин, да ты пессимист, – я смахиваю засохшую водоросль с его затылка. – И это же неправда.

Он поднимает три пальца: бойскаутское приветствие.

– Клянусь, так и есть. Я много об этом думал.

– Нет, я про другое. Животные на самом деле не любят умирать в одиночестве. Это миф.

Он скептически чешет нос.

– Уверена?

– На тысячу процентов.

– А по-моему, ты врешь, – отвечает он, но уже с улыбкой.

– Нет.

Он зачерпывает горсть песка и бросает мне в лицо, словно обсыпая меня глиттером. Я успеваю вовремя зажмуриться.


Через несколько часов Эрик подвозит меня до дома. Мой велик дребезжит в его багажнике. Я разглядываю его профиль, горбинку на носу и мясистый шрам, тянущийся через бровь. Его будущее предопределено, как у всех, кто в целом доволен своей жизнью. Четыре года в Массачусетском в Амхерсте, красивая девушка с именем Кристин или Элизабет, собственная флотилия по ловле лобстеров лодок примерно из десяти, золотистый ретривер, названный в честь детских блюд: Вафля, Наггет или что-то подобное.

– Ты на меня смотришь, я чувствую, – говорит он.

– Не смотрю.

Он отклоняется и ловит мой взгляд в зеркале заднего вида.

– Ну да, как же.

– Ты удивился? Когда я предложила поехать на пляж?

– Что это за вопрос? – Он приоткрывает окно, и в машину врывается легкий ветерок. – Я не о тебе сейчас думал. Извини.

Я закрываю щеки руками. Не хочу, чтобы он видел, что я покраснела.


Дома на столе меня ждет записка: тебе звонили. Проверяю телефон – он был на беззвучном режиме – и в самом деле: пять пропущенных, три голосовых. Сбрасываю обувь и ставлю на стол коробку с пончиками.

– Мам, я пончики принесла! – Захожу в ее комнату и открываю дверь на маленькую щелочку. – Пончики, – шепотом повторяю я.

Она сидит на кровати по-турецки; на коленях миска с хлопьями.

– Мне сказали, ты сегодня в школу не ходила. – Она похлопывает по кровати рядом с собой, но я остаюсь на пороге.

– Кто сказал? – Пытаюсь понять, смогу ли убедительно соврать. Я думала, что никто не станет сегодня проверять посещаемость, учитывая случившееся.

– Миссис Бигин. Родителям всегда звонят, когда дети в школу не приходят. – Она снова похлопывает по одеялу. – Сегодня было собрание. Посвященное той девочке.

Я медленно иду к ней по ковру.

– У нее есть имя. – Я присаживаюсь на самый край кровати. Старый матрас проседает подо мной.

– Люси. – Мама подносит ложку к губам.

– Да.

– Тебе оставили сообщение на автоответчике. Какой-то Генри. – Генри – среднее имя Роба. – Сказал, это срочно.

– Не знаю никакого Генри.

– Он назвал твое имя, Джейн.

– Может, он имел в виду другую Джейн.

Мама смотрит на меня, как умеет только она: будто у меня на лбу все мысли написаны и она их читает.

– А еще я с твоим папой говорила. Он просил перед тобой извиниться.

Я вытираю об одеяло вспотевшие ладони.

– За что?

Она поднимает руку и проводит по моим волосам, распутывая колтуны. Один раз резко дергает, и я боюсь, как бы она не сняла с меня скальп вместе с волосами.

– Он не сказал.

– Давай миску. – Я протягиваю руку, хотя в миске еще остались хлопья. Она отдает ее мне; я встаю, иду к двери и чувствую на себе ее взгляд. Я так быстро захлопываю дверь, что из миски выплескивается молоко и проливается мне на носок. Вытираю его о ковер в коридоре. В гостиной вижу, что натерла ногу до пузырей. Касаюсь пальцем прозрачной жидкости из пузыря и думаю, что сказал бы отец, если бы узнал о Робе. Наверно, ничего. Это его единственное достоинство. Он никогда не лез в мои личные дела. А может, просто боится лезть, чтобы не дай бог ничего не выяснить.

– Что там? – кричит мама из комнаты. За окном воют сирены. Я раздвигаю шторы над диваном и вижу скорую, остановившуюся у соседского дома. Соседка стоит на боковой лестнице в коротком розовом платье; его подол развевает ветер, одной рукой она придерживает огромный живот, другой держится за поясницу. Она шагает вперед, и я вижу, что платье сзади мокрое и прилипло к ногам. Воды отошли.

– Что там? – повторяет мама.

На соседке зеленые пластиковые шлепки, но она почему-то скидывает их, когда к ней подбегает парамедик и берет ее за руку. Носилки стоят на дорожке, но, кажется, соседке они не нужны. Парамедик помогает ей преодолеть последнюю ступеньку, но она опускается на тротуар и встает на четвереньки; живот свисает до самой земли. Я вспоминаю видеофильм о родах лошади, который нам показывали на биологии: повсюду была кровь, какие-то перепонки и липкое сено, но больше всего мне запомнился взгляд лошади, когда все кончилось: она будто не могла поверить, что сделала. Соседка поднимает голову и видит, что я на нее смотрю. Открывает рот, и ее губы дрожат. Она будто хочет сказать мне что-то важное, но вместо этого издает протяжный крик. Мне хочется пригнуться, спрятаться, но я делаю над собой усилие и заставляю себя смотреть.

– Что случилось? – кричит мама. Скрипит кровать; она поднимается. Соседка зажмуривается, но я продолжаю смотреть. Подходит еще один парамедик, женщина, и садится рядом с ней на тротуар. Гладит ее по лбу тыльной стороной ладони и что-то говорит, но я не слышу. Кажется, они хотят отвести ее в дом – парамедик- мужчина указывает на дом, – но соседка качает головой.

– Ничего, мам.

Она открывает дверь, и ее голос раздается уже в комнате:

– Джейн, не лги мне.

Она беззвучно шагает по ковру, и я не успеваю опомниться, как она подходит. Я чувствую запах ее давно не стиранной рубашки. Она так крепко хватает меня за плечо, что я заваливаюсь назад и отхожу от окна; мама меня обнимает, звонит телефон, соседка воет, а через миг к ее крикам присоединяется другой голос, тоненький, – голос того, кто пробует на вкус свой первый в жизни вдох.

Натали

Мать не может найти помаду.

– Да где? – в панике спрашивает она. Рука тянется через поручень больничной койки; приклеенные к ней трубки натягиваются. Зигзаг на мониторе, обозначающий пульс, скачет быстрее, как при любом малейшем неудобстве, которых сегодня было много: от отсутствия диетической колы до зуда, который никак не желал проходить, сколько я ни чесала ей шею пластиковой вилкой. Сигнал от аппарата вместе с шумом помех из соседней палаты напоминают звуки старого модема. На заре интернета я часами просиживала в мессенджере «АОЛ» [8], но общалась только с роботами, которые спрашивали, какой мой любимый фрукт и догадываюсь ли я, что меня на самом деле не существует.

– Мам, хватит. – Я беру ее за руку, которая даже в больнице густо намазана лосьоном с ароматом розы. Мать спрашивала медсестер, умеют ли те делать маникюр; мне стало так неловко за нее, что я убежала в туалет, лишь бы не слышать окончание диалога. Сейчас ее ногти накрашены сливовым лаком, только на большом пальце лак слез полосками, частично обнажив белый ноготь. Она прячет его в сомкнутый кулак; можно подумать, мне есть дело до ее маникюра. Я никогда не видела ее ненакрашенной и непричесанной: даже поздно вечером, когда она смотрит телевизор в розовой шелковой пижаме, на ее лице маска из тонального крема «Шантекай», который она покупает со скидкой в аутлете универмага «Нордстром». Однажды я слышала, как отец рассказывал друзьям, что она спит в макияже, подстелив полотенце, чтобы не испачкать наволочку. «Думаете, мне стоит беспокоиться?» – спросил он, но не серьезно, а в шутку.

– Попей воды, – я протягиваю ей воду в прозрачном стаканчике из больничного кулера, и она изящно отпивает. Я и забыла, как она умеет доставать, потихоньку подтачивать терпение маленькими просьбами и комментариями, как скульптор, обтесывающий мраморную глыбу. У нее, можно сказать, талант.

– Мне нужна помада, – не унимается она.

Почти час ночи. Ей нужно снотворное, а не помада. Но я все равно лезу в потертый серый пластиковый чемодан, принадлежащий отцу: у матери нет ни одной практичной вещи. На дне чемодана до сих пор видны черточки маркером: это меня однажды отправили в летний лагерь и я считала дни до освобождения. Тогда я впервые поняла мамину озабоченность внешностью. У девчонок в лагере были огромные чемоданы с медными замочками и узорчатые стеганые косметички с канцеляркой и наборами неоновых гелевых ручек. А моей самой красивой вещью был маленький ручной вентилятор с поролоновыми лопастями; я всем его показывала. Ты лучше его выброси, сказала Мона в первый вечер, когда мы зашли в душевую в шлепках, к подошвам которых прилипли опавшие листья.

– Нашла? – мать поправляет шелковый платок на обритой голове. Платков у нее несколько, они привязаны к металлическим ножкам прикроватной тумбы. Каждое утро я отвязываю их и даю ей выбрать. На завтра у нее запланирована мастэктомия, ей удаляют левую грудь.

– Не вижу. – Я нашла серебристую косметичку с целой кучей тюбиков и пушистых кистей, но помады среди них нет. – Ты бы лучше отдохнула. Завтра найдешь.

– Нет, нет. – Я смотрю на нее и замечаю, что ее зрачки превратились в зернышки, как всегда бывает, когда поиск вещи становится важнее самой вещи. Моя мать – одна из семи сестер, младшая дочь ловца лобстеров и секретарши католической школы, она рано смекнула, что упрямством можно добиться чего угодно. Тетя любит рассказывать, как они играли в «обезьянку». Келли, старшая, садилась за руль, остальные сестры набивались в кузов отцовского пикапа и, когда Келли останавливалась на знаке «стоп», хватались за ветки ближайшего дерева. Смысл игры заключался в том, чтобы как можно дольше не отпускать свою ветку, когда машина поедет. Другие сестры обычно быстро отпускали ветки, максимум через пару секунд, но только не мать. Вечером того дня, о котором идет речь, было холодно, и ей впервые разрешили поиграть, потому что недавно ей исполнилось девять. Девять, решили сестры, самый подходящий возраст, чтобы начать играть в «обезьянку». Они жили в западной части Нэшквиттена, где тогда росли густые леса, и на первом же знаке «стоп» мать схватилась за ветку тсуги. Уверена? – спросила Рэйчел, одна из средних сестер: ветки у тсуги больно колючие, в иголках. Мать желала доказать, что не робкого десятка, кивнула и крепко ухватилась за игольчатую ветку. Келли нажала на газ. В этот момент рассказа Рэйчел всегда говорила: девчонка оказалась с яйцами. Стальными.

В общем, мать так и не выпустила ветку, и та сломалась об кузов; мать вылетела из пикапа, описала кульбит, упала и откатилась за куст остролиста, где и лежала, закинув ноги за голову, будто застыв в кувырке, когда ее наконец обнаружили (а это произошло не сразу). На ладонях красовались ссадины, кожа полопалась, из ран торчали шипы. Мы сперва решили, что она убилась, рассказывала Келли. Лучше б я убилась, добавила однажды мать, когда сестры в сотый раз пересказывали эту историю за пасхальным бранчем, да с таким пылом, будто это было вчера. Когда она это сказала, все тут же замолчали.

– Поздно сейчас искать помаду. – Я указала на окно и луну над крытым паркингом. – Все закрыто.

– Попроси отца. Через дорогу есть круглосуточная аптека. – Отец сидит в машине и пьет кофе из автомата в бумажном стаканчике. Он разрешает себе отдохнуть раз в день всего двадцать минут, а остальное время сидит у ее кровати на складном стуле, отказываясь садиться в кресло, потому что кресло нельзя подвинуть вплотную к койке, а он хочет сидеть вплотную. – Отец сходит, – настойчиво добавляет она. Сходит, я в этом даже не сомневаюсь.

Телефон жужжит на батарее, где я его оставила. Я знаю, кто это: основатель пишет в корпоративный мессенджер. В Сан-Франциско девять вечера, хотя он может написать и в неурочный час, но сейчас он закончил проверять домашку младшего сына и взялся за дела. Я знаю, потому что однажды примерно в это время отвозила ему ноутбук и он настоял, чтобы я зашла и послушала сочинение его дочери по «Миссис Дэллоуэй». Она училась на первом курсе Йельского университета и только что дописала первые курсовые.

«Настоял», может быть, не совсем подходящее слово: он не требовал, чтобы я зашла, ему не пришлось меня уговаривать. Зайди, дочка прочитает тебе свое сочинение, сказал он, повернулся и пошел, со свойственной богачам уверенностью полагая, что я без возражений последую за ним. Я и не возражала.

Я прошла через мраморный холл с раздвоенной лестницей, стараясь не таращиться на гигантские портреты, которыми были увешаны все стены. Я не знала, кто на них изображен – возможно, члены семьи, знаменитые люди или просто неизвестные модели, нарисованные художниками, но золотые рамы выглядели такими тяжелыми, что я постаралась не приближаться к стенам из опасения, что какая-нибудь из картин упадет на меня и оглушит. Он же ни разу не оглянулся и уверенно шел вперед. Я семенила следом, стараясь не смотреть на предметы обстановки. Основатель и так занимал слишком много места в моих мыслях, и я знала, что с моим свойством зацикливаться на деталях я потом стану искать, сколько стоит мебель в его гостиной, гуглить отзывы на книги из его библиотеки и пытаться узнать на фотографиях в его доме кого-то из знакомых. Как и моя мать, я одержима жизнью, которой у меня никогда не будет, но не потому, что о ней мечтаю: мое любопытство скорее антропологическое. Мне интересен основатель, потому что, сколько бы мы с ним ни говорили и сколько бы его писем я ни редактировала, я никогда не смогу понять, что он за человек. Я не смогу этого понять, даже если побываю во всех комнатах в его доме. Видимо, пытаясь убедить себя, что его целью являются «инновации», а не презренный металл, человек приносит в жертву существенный фрагмент своего «я».

Наконец мы заходим на кухню; я дезориентирована, будто только что очнулась от крепкого сна. Дочь основателя сидит за кухонным столом с ноутбуком и бьет пятками по стене позади нее.

Это Натали, говорит основатель. Она закончила факультет английского.

Это не так – я закончила социологический, – но для основателя что английский, что социология, все одно, а я просто девчонка, которая ничего не смыслит в айти.

Я ожидала, что дочь, с которой мы не были знакомы лично (хотя я бронировала ей рейсы из колледжа домой на каникулы и координировала ее учебу), воспримет эту информацию с пренебрежением, ведь девочки- подростки терпеть не могут потенциальных «единомышленников», особенно если их навязывают родители. Но она улыбнулась. Ей недавно исполнилось девятнадцать: я все лето рылась в обширном семейном архиве, пытаясь отыскать ее свидетельство о рождении для заполнения одного из многочисленных университетских бланков. У нее был изнуренный вид, и на месте ее родителей я бы встревожилась, но я не была на их месте и потому ничего поделать не могла.

Дочь спросила, читала ли я «Миссис Дэллоуэй». Я ответила «да».

Конечно, читала, нетерпеливо подтвердил основатель и открыл встроенный в стену холодильник, где хранилось только вино. Налил себе бокал красного и встал, прислонившись к столешнице. Прочитай ей сочинение, велел он. Они переглянулись, и по ее взгляду я поняла, что ей неловко, но он кивнул на меня. Этот жест был мне знаком: он означал «читай давай, хватит ломаться».

Дочь кашлянула и перешла к сочинению, представлявшему собой гендерный анализ романа. (Недавно я слышала, как основатель сокрушался, что дочь выбрала своей специализацией гендерные исследования, которые, по его мнению, были «бессмысленной и пустой» тратой времени, как и попытки его племянницы сделать карьеру инфлюенсерши.) В работе говорилось об изображении женского сознания, значении социального класса Клариссы и приватности как источнике независимости. Обычно я не запоминаю повседневные разговоры в таких подробностях, но это была не простая ситуация. Это напоминало испытание. И я задумалась: кого он испытывает, меня или нее?

Чудесно, ответила я, когда она дочитала, и тут же пожалела о своих словах. Основатель не терпел комплиментов, даже заслуженных. Он считал, что лучше работает тот, кто сомневается в своей компетентности.

Ох, брось. Он сжал кулак и прокатил костяшками по столу; костяшки хрустнули. Пальцы у него были толстые и пухлые, как вареные сосиски. В его медицинской карте было написано, что он страдает от отеков, и он постоянно тренировался в спортзале, чтобы от них избавиться. Ни один врач не мог определить причину этого состояния, что, конечно же, было смешно, потому что даже я понимала, что он алкоголик и наркоман. Однажды мы остались в офисе вдвоем после того, как все разошлись по домам, и он спьяну спросил, можно ли нюхнуть кокаин с моего пупка. Это было так убого и банально, что я ответила «нет» и больше никак это не прокомментировала.

Скажи, что на самом деле думаешь, Ли, велел он. Он называет меня Ли, считает, что это смешно, потому что звучит как азиатское имя, хотя я белая.

Я правда так думаю. Чудесное сочинение.

В этом ваша проблема, девочки. Вы не говорите, что у вас на уме. Он вырвал сочинение из рук дочери. О чем оно? Куча какой-то воды. У тебя даже нет своего мнения. Он нажал ногой в носке на педаль мусорки и выбросил сочинение. Он любит с помпой все выкидывать. Однажды я видела, как он выкинул официальное уведомление о налоговой проверке.

Мне хочется что-то сказать его дочери, но что? Жаль, что у тебя такой отец, жаль, что не все в жизни смогут тебя понять, хотя очень хочется, чтобы понимали, жаль, что я просто стою и жалею тебя молча, вместо того чтобы вмешаться?

Дочь провела пальцем по мраморным прожилкам начищенной до блеска столешницы. Тебе все равно, что я тебя ненавижу? – произнесла она через некоторое время и посмотрела на него. Тебя ненавидят все твои знакомые.

Я вжалась в стену. При мне еще никто так с ним не разговаривал. Пульс забился где-то в горле.

Я никогда не видела на его лице такого абсолютного и неприкрытого шока. И это был человек, который гордился умением анализировать ситуации со всех углов и придумывал столь необычные решения проблем, что, какую бы идею ему ни подкинули, высока была вероятность, что он ее уже обдумал и отверг. Он стоял и крутил вино в бокале с такой силой, что оно чуть не выплеснулось. Лучше потерпеть дискомфорт, но достичь совершенства, чем считать, что все нормально, и быть посредственностью, ответил он.

Дочь встала и прижала к груди ноутбук. Что это вообще значит, пап? Просто скажи, что не способен любить никого, кто не соответствует твоим понятиям о совершенстве.

В наступившей тишине я слышала свист своего дыхания.

Она скрылась в коридоре, а он залпом допил вино и брякнул бокалом о стол. Мы стояли молча, слушая удаляющиеся шаги ее босых ног по лестнице.

Мы с ее матерью разводимся, сказал он. Мы не смотрели друг на друга. Ей сейчас трудно.

Понимаю.

Она похожа на меня, продолжил он, почесывая подбородок. Упрямая. Оттого и… вечные споры.

Да.

И умная. Ты сама видела сочинение.

Видела.

Он нажал на педаль мусорного бака, и крышка открылась. Не говори никому в офисе, что заходила ко мне домой, ладно? Он потянулся и достал сочинение. Уголок запачкался кофейной гущей.

Не скажу.

Можешь сказать, что приходила к дому передать ноутбук, но не заходила внутрь.

Ясно.

Я охраняю свою личную жизнь.

Понимаю.

bannerbanner