
Полная версия:
Я помню, чем это кончится
Он достал тетрадь — зелёную, школьную, в клетку, такие продавались ещё при Союзе, с таблицей умножения на обложке сзади, — и записал. Я смотрела через прилавок. Дата, номер контейнера, сумма, в столбик, ровно, через каждые десять строк — черта. Цифры у него были мелкие, с наклоном, семёрки с перечёркнутой ножкой.
На всём рынке записывали двое: я и он. Тётка записывала только цены, Сан Саныч не записывал ничего, торговки держали всё в голове и в лифчике.
— А квитанцию? — сказала я.
Он поднял голову и посмотрел на меня, впервые с понедельника, с кружки и «обозналась».
— Нету, — сказал он.
— Почему?
— Потому что нету.
Он посмотрел на картонку над комбинезонами — я написала цену фломастером, крупно: 135.
— Гульнара завтра тоже сто тридцать пять поставит, — сказал он.
— Значит, послезавтра я поставлю сто тридцать.
— Понял.
Закрыл тетрадь, сунул во внутренний карман куртки и пошёл к следующему контейнеру, а у соседнего оглянулся на мою картонку.
Я сложила тёткины деньги по номиналу, посчитала наценку и отсчитала свои двадцать процентов. Девятнадцать тысяч. Три доллара с мелочью — в двадцать шестом на них не купишь и кофе, а в девяносто седьмом это были макароны до понедельника.
Я записала их в тетрадь, на новой странице, под чертой. Против мая всё ещё было пусто.
* * *
В пятницу вечером Зоя Михайловна крикнула на всю лестницу:
— Крайнова! К телефону! Мать!
Телефон на вахте был серый, дисковый, с трубкой, перемотанной синей изолентой. Зоя Михайловна передала мне трубку и осталась сидеть рядом, с журналом: разговоры она слушала все, это входило в обязанности наравне с отбоем в одиннадцать.
— Оля? Оля, ты слышишь? — сказала мама.
Я взяла трубку обеими руками.
Последний раз я слышала этот голос в двадцать четвёртом году, в реанимации, через маску, и он был совсем другой. А этот был мамин: учительский, поставленный на тридцать человек, с той ноткой, которая значила «я знаю, что ты опять».
— Слышу, мам.
— Ты почему не позвонила, что доехала? Я в воскресенье ждала.
— Забыла.
— Забыла она. — Пауза, в которую мама поправила очки, я это слышала. — Игорь звонил.
Я накрутила провод на палец. Провод был витой, жёсткий, и палец быстро побелел.
— Он очень вежливо разговаривал, Оля. Очень. Сказал, что ты его при ребятах… что ты устроила какой-то счёт. Что он не понимает, чем тебя обидел. Оля, он из хорошей семьи. У него отец на складе, на «Волгахиме». Ты понимаешь, что такое склад сейчас?
Понимала я лучше мамы. Склад на «Волгахиме» в девяносто седьмом — это девятка, дача в Сосновке и через три года условный срок, о котором будет шептаться весь Химпосёлок. Этого я сказать не могла. Мама жила в девяносто седьмом и знала про склад одно: там стабильно.
— Понимаю, мам.
— Ну вот. Ты подумай. В воскресенье приедешь? Папа кран обещал починить, полгода капает.
Я видела этот кран в двадцать четвёртом, когда разбирала квартиру после похорон. Он капал. Папа чинил его всю жизнь.
— Приеду. Мам. Ты давление меряешь?
— Какое давление? — Мама засмеялась. — Мне сорок шесть лет, Оля. Ты там что, медицину сдаёшь?
— Крайнова, — сказала Зоя Михайловна, не отрываясь от журнала. — Тут очередь.
Очередь состояла из Вовки из двести восьмой, который третий вечер подряд ждал звонка из Сызрани и каждый раз, когда звонили не ему, вздыхал на всю вахту.
— Приеду, мам, — сказала я. — Пока.
Трубку я положила не сразу. Подержала ещё, послушала гудки. Зоя Михайловна глянула поверх очков и на этот раз ничего не записала.
* * *
К тётке я поехала прямо с вахты — она звала на картошку.
Четвёрка шла до Заречной сорок минут, последние десять — по частному сектору: заборы, колонки на углах, собаки, которые бежали за трамваем, пока не надоест. Тётин дом стоял третьим от конечной, на Заречной, семнадцать: деревянный, обшитый вагонкой, крашенный в зелёное, с синими ставнями. Ставни тётка красила сама каждую весну, «чтоб глаз радовался», и каждую весну другой синей краской, так что одна ставня вышла почти голубая. Во дворе росла антоновка, яблоки лежали в траве, и никто их не собирал.
В той жизни я была здесь в последний раз тринадцатого ноября, утром. Пахло мокрой гарью, и тётка в чужом пальто ходила по углям и зачем-то искала ключи от дома.
Сейчас пахло жареной картошкой.
— Мой руки, садись! — крикнула тётка из кухни. — Сало будешь? Будешь, ты худая как глиста.
Дверь в заднюю комнату была прикрыта. Я заглянула. Там до потолка стояли тюки: зимний товар, который тётка навезла в августе на весь сезон, — куртки, комбинезоны, пуховики. Сколько их, я в четверг считала по тетрадке: миллионов на двенадцать, две тысячи долларов. Таких денег тётка в руках никогда не держала — она держала их в тюках, и часть была взята в долг, у кого — она не говорила.
В большой комнате, у окна, под фикусом, гудел «Ветерок».
Обогреватель был старый, советский, бежевый, с решёткой, которую тётка протирала мокрой тряпкой «от пыли». Стоял он в двадцати сантиметрах от шторы. Включён был в удлинитель, а удлинитель тётка собрала сама: колодка на три гнезда, провод от старого утюга и синяя изолента там, где провод однажды перетёрся. На улице было пятнадцать градусов, и тётка мёрзла.
«Замыкание в удлинителе», — сказал тогда пожарный и записал это на планшете у себя на коленке. Я потом двадцать девять лет кивала, когда об этом заходил разговор.
Я подошла и выдернула вилку из удлинителя. «Ветерок» вздохнул и замолчал.
Тётка вышла из кухни со сковородкой.
— Ты чего?
— Тёть Валь, он у тебя на шторе.
— Где на шторе? Он вон где, а штора вон где.
— Двадцать сантиметров.
— Ты линейкой мерила?
— Глазом.
Тётка поставила сковородку на газету посреди стола, подошла, нагнулась, кряхтя, и воткнула вилку обратно. «Ветерок» загудел. От решётки пошло сухое тепло с запахом горелой пыли.
— У меня кости, Олька, — сказала она. — Ты молодая, тебе не понять.
Мне было сорок восемь лет, и у меня тоже были кости. Я промолчала.
Тётка отпихнула обогреватель от шторы ногой — сантиметров на десять — и выпрямилась.
— Довольна? Двадцать лет он у меня горит — и ничего.
— Тогда я тебе новый удлинитель куплю, — сказала я. — Нормальный. С заземлением.
— Купи. — Тётка махнула рукой. — Деньги — бумага. Садись ешь.
Мы ели картошку с салом, и тётка рассказывала про Гульнару, про нового мужа Гульнары, про Сан Саныча, который опять просил на праздник, а праздник был День танкиста. «Ветерок» гудел. Провод от утюга лежал на полу, под шторой, и весь ужин я смотрела на синюю изоленту.
В субботу я купила в хозяйственном у вокзала удлинитель на четыре гнезда, с толстым белым проводом и вилкой с заземлением. Двадцать шесть тысяч — больше, чем я заработала за первый день. Сама воткнула в него «Ветерок», сама отодвинула обогреватель от шторы на полметра и подложила под него кафельную плитку из сарая. Тётка смотрела с порога и говорила, что я вся в отца. Старый удлинитель, с изолентой, я увезла в сумке и выбросила в бак у общаги.
Мне тогда казалось, что всё дело в проводе.
Глава 3. Шесть остановок
В воскресенье я съездила домой, в Химпосёлок.
Ехать было час на сто пятом автобусе, мимо комбината: трубы, бетонный забор на три километра и вывеска «Волгахим — гордость Поволжья», у которой ночью не горела «д», так что выходило «гор ость». Папа встретил меня на остановке, молча взял сумку и молча донёс до подъезда. Ему было сорок девять, у него были все зубы, и он ещё не пил. Пах он машинным маслом и «Примой». Я шла рядом и держала его за рукав, как в детском саду, а он ничего не спросил, только посмотрел сверху и поправил на мне капюшон.
Кран на кухне капал. Папа сказал: «Обойдётся», — и полез под мойку с разводным ключом. Мама за обед три раза сказала «Игорь», один раз «из хорошей семьи» и один раз «ты стала какая-то резкая». Я съела три голубца и попросила четвёртый. В двадцать шестом году я помнила только, что мамины голубцы были, а какие на вкус — нет. Четвёртый я ела медленно, с хлебом.
* * *
В понедельник тётка ушла с рынка в пять — на Заречную должны были привезти уголь — и оставила мне контейнер: ключ, выручку за день в целлофановом пакете, тетрадку и наказ: «Считай, закрывай, ключ — Гульнаре, деньги — мне утром». В первой жизни она ни разу не доверила мне выручку, я у неё была девочка на шапках, и только. Теперь на шнурке рядом с ключом от комнаты висел ключ от сто двенадцатого, и шнурок оттягивал шею.
Рынок закрывался в шесть, а по-настоящему — в семь, когда последние торговки увязывали баулы и ругались с грузчиками. Считала я долго: дважды на «Ситизене», потому что четвёрка западала, и один раз на счётах, которые тётка держала под прилавком «на всякий пожарный». Сошлось, я записала итог и опустила ролету, тяжёлую, с ржавым замком. Пока возилась с замком, ряд опустел.
В сентябре в семь вечера ещё не темно, но уже и не светло. Контейнеры стояли рядами, серые, с номерами краской, в проходах было пусто и гулко. На другом конце ряда кто-то гремел железом, ветер гонял по земле целлофан.
Ключ я отдала Гульнаре — та ещё курила у своего контейнера и сказала: «Валька тебя хвалит, смотри не зазнайся», — и пошла к воротам.
В будке горел свет. Виктор стоял на пороге.
— Провожу, — сказал он.
— Я сама.
— С выручкой через пустырь? — Он посмотрел на мою сумку: пакет с тёткиным днём лежал сверху. — Не сама.
Он сказал Рафику, который сидел внутри над кроссвордом: «Через полтора», — прикрыл за собой дверь будки и подёргал её, проверяя замок. Мы пошли.
Он держался сзади, в трёх шагах. Я свернула к пустырю, где за гаражами была остановка, — он свернул. Я остановилась перевесить сумку на другое плечо — он остановился и стал разглядывать гаражи.
Через десять лет на этом пустыре построят торговый центр с фонтаном, а пока здесь были гаражи, бурьян в человеческий рост и тропинка, на которой в девяносто восьмом ограбят Таньку Бочарову. Другой дороги к остановке не было, и я шла по тропинке, слушая за спиной его шаги.
В первой жизни он предложил проводить меня в октябре, а сейчас было восьмое сентября. Я посчитала, откуда взялся лишний месяц: тогда мне не доверяли выручку, и я уходила с рынка засветло. Один лист обёрточной бумаги с комбинезонами — и он идёт сзади на месяц раньше. Что я ещё сдвинула, не заметив, додумать я не успела: показалась остановка.
На остановке никого не было. Он встал у одного столба, я у другого.
Трамвай пришёл через двенадцать минут по маминым часам «Чайка» на тонком ремешке. Четвёрка, полупустая, с жёлтым светом. Он пропустил меня вперёд, вошёл следом, дождался, пока закроются обе створки, до щелчка, и только тогда сел напротив, через проход.
Кондукторша спала на своём месте у задней двери, подперев щёку кулаком. Мы её не будили.
— Ты чего молчишь? — сказала я на второй остановке.
— Ты тоже.
— Я считаю.
Он посмотрел на меня — впервые за дорогу прямо.
— Что?
— Остановки.
— Шесть, — сказал он. — До общаги.
Где я живу, я ему не говорила ни в этой жизни, ни в той.
— Откуда ты знаешь, где я живу?
Он пожал плечами и стал смотреть в окно. За окном проплыла «Волжанка», потом сквер с памятником, потом тёмный ДК с афишей видеосалона.
Сидишь напротив человека, которому двадцать шесть, и знаешь про него самое главное — число, час и сорок строк в газете, — а как он пьёт чай, не знаешь. Пьёт он, выходит, из крышки от термоса, без сахара. Замечает всё, что шевелится. Садится, только когда закрыта дверь. И знает, где я живу.
На четвёртой остановке вошли двое парней с пивом, громкие. Он не шевельнулся, только перестал смотреть в окно и стал смотреть на них. Парни сели в самом конце вагона и заговорили тише.
На шестой я встала. Он встал.
— Тут два шага, — сказала я.
— Триста метров.
Он прошёл их сзади, по скверу с разбитыми фонарями. У крыльца я обернулась. Он стоял у нижней ступеньки.
— Спасибо, — сказала я.
— Завтра так же.
— Я не просила.
— Не просила, — согласился он. — Спокойной ночи, девочка.
Один из трёх ответов на «девочку» был у меня готов с понедельника. Я открыла рот, а он уже развернулся и пошёл обратно к трамваю. Я вошла и встала за стеклянной дверью. На углу он остановился и обернулся — проверил, что я вошла. Я отступила от стекла.
Зоя Михайловна записала в журнал: «Крайнова — 20.35» — и подняла на меня глаза.
— Это кто тебя провожал?
— Охрана, — сказала я.
Она подумала и дописала что-то ещё.
* * *
Во вторник было так же: три шага сзади, шесть остановок. На второй он спросил, есть ли у меня перчатки. Я сказала, что сентябрь. Он сказал: «Пока». На этом разговор кончился.
Про долг я узнала в среду, и не от него.
Костя пришёл к контейнеру за тёткиной десяткой и задержался: тётка угостила его пирожком с капустой, а Костя от пирожка не уходил, не рассказав анекдота.
— Тёть Валь, — сказал он с полным ртом, — знаешь, чем охранник от бандита отличается?
— Ну?
— Бандит на «мерсе» едет, а охранник за ним бежит. И ещё приплачивает, что бежит.
Тётка засмеялась. Костя тоже — легко, всем лицом, и уши у него от смеха ходили вверх. Потом он достал из нагрудного кармана фотографию и показал тётке: дочка, два года, в шапке с ушами, на санках. Тётка сказала «ой, пупсик», а я отвернулась к шапкам и стала перекладывать их из одной стопки в другую.
Нюське было два. В девяносто девятом ей будет четыре, и на похоронах её не будет: Света оставит её у соседки. Это я знала от тётки — тётка на похоронах была, а я в тот день сидела дома и вешала зелёные шторы.
Когда Костя ушёл, я спросила:
— Почему приплачивает?
— А. — Тётка махнула рукой. — Кредит торбеевский. Ты не знаешь, что ли? Геннадий Палыч им и лицензию сделал, и оружие, и будку эту — всё в долг. Под проценты. Они с контейнеров собирают, а ему — в счёт долга. Витька, говорят, у него как телок на верёвке. А мальчишки хорошие.
В первой жизни я не знала про него ничего, кроме куртки, «понял» и заметки на сорок строк. А тут был долг, а у долга есть срок. Я вспомнила зелёную тетрадку с перечёркнутыми семёрками, подумала, что где-то там есть и его страница, и положила шапку не в ту стопку.
— Тёть Валь, — сказала я. — А много?
— Чего?
— Долга.
Тётка перестала жевать.
— Олька, — сказала она. — Ты это. В чужие деньги не лезь. В свои лезь. Это я тебе как торговка говорю, а не как тётка.
* * *
В четверг он купил мне пирожок.
Мы шли от ворот к пустырю, он сзади, я впереди, и у ларька на углу, где жарили беляши и пирожки с ливером, он вдруг обогнал меня, сказал продавщице «два с картошкой», расплатился и протянул мне один, в промасленной бумажке.
— Я не голодная.
— Ешь.
Людочке я сказала бы «я не голодная» тем самым тоном, и Людочка бы отстала. Он стоял и держал пирожок, пока по бумажке не поползло масляное пятно.
— Ты не обедала, — сказал он.
Я не обедала со вторника, потому что откладывала. В тетради у меня появилась графа «$», и в ней стояло «20», а рядом — «к концу месяца». Двадцать долларов — это сто семнадцать тысяч, неделя у тётки. Купить их я собиралась в «Элите» у вокзала, как все, у кого оставались лишние деньги, а лишних у меня не было, поэтому обеда не было тоже.
Откуда он узнал, я спрашивать не стала и взяла пирожок. Он был горячий, с картошкой и жареным луком, снизу подгорел, и тесто прилипло к бумажке. Я съела его вместе с половиной бумажки.
Он съел свой в три укуса, смял обёртку, сунул в карман и отстал на свои три шага.
* * *
Торбеев пришёл в пятницу, в двенадцать.
Я как раз стояла у будки с тёткиной кружкой. Виктор наливал кипяток из чайника — молча, до краёв, как теперь каждый день, — когда к воротам подъехала тёмно-синяя «Ауди» с тонированными стёклами. Из неё вышел сначала парень с кожаной папкой, коротко стриженный, с шеей шире головы, а потом он.
Я знала его по портрету. В две тысячи четырнадцатом «Устьянский вестник» дал разворот: «Почётный гражданин», фотография на фоне труб «Волгахима», белая рубашка, улыбка. Комбинат к тому времени был его лет пятнадцать, а папа три года как лежал на кладбище в Химпосёлке. Этот разворот я не вырезала.
Сейчас ему было сорок пять. Серый костюм из настоящей шерсти — турецких я с понедельника видела сотни и отличала с пяти метров, — галстук и ботинки, которые на рыночной пыли оставались чистыми. Веки у него были припухшие, сонные, и от этого взгляд казался добрым.
— Витя, — сказал он, подходя к будке. — Как спишь?
— Нормально.
— А по глазам — нет. — Торбеев улыбнулся и похлопал его по плечу, два раза. — Береги себя. Ты мне нужен.
Виктор не шевельнулся. Чайник у него в руке не дрогнул, только носик теперь смотрел Торбееву в ботинок. Торбеев посмотрел на носик, потом Виктору в лицо, улыбнулся ещё раз и пошёл в ряды. Меня, с кружкой, он не заметил.
Я ушла в четвёртый ряд коротким путём, мимо туалетов, и кипяток плескал мне на пальцы.
Торбеева было слышно раньше, чем видно: голоса он не повышал, зато перед ним по рядам шла тишина. Торговки переставали кричать «женщина, примерять будем» и поправляли товар на плечиках. Гульнара в шестом ряду спрятала под прилавок сигарету.
— Гульнара Рашидовна, как мама? — сказал он у шестого ряда, негромко. — Прошла нога?
— Прошла, Геннадий Палыч, спасибо, Геннадий Палыч.
— Сан Саныч, как служба?
Сан Саныч, который как раз зашёл к Гульнаре за своим «праздником», выпрямился и поправил фуражку.
В том развороте было написано: «Геннадий Павлович помнит по имени каждого из трёх тысяч работников комбината». В двадцать шестом году я приняла это за газетное враньё. Сейчас он шёл по шестому ряду и называл всех по имени-отчеству.
У сто двенадцатого он остановился.
— Валентина Ивановна. — Он улыбнулся. — Как товар пошёл?
— Да потихоньку, Геннадий Палыч, — сказала тётка не своим голосом, тихим, почти как у него. — Комбинезоны вот подняла.
— Видел. Сто тридцать пять. — Цифру он выговорил, как свою. — Правильно подняли.
Он смотрел на прилавок. На прилавке лежала тёткина тетрадка, открытая на моём развороте. С понедельника я вела её по-своему, в три графы — приход, расход, остаток — и в конце каждого дня подводила черту двумя линиями. Тетрадка лежала к нему вверх ногами, но он читал: глаза шли по строчкам сверху вниз и остановились на черте.
Потом он поднял глаза на меня.
— А это у нас кто?
— Племянница, — сказала тётка. — Олька. Сергея дочка.
— Сергея Ивановича? С наладки? — Он кивнул, вспомнив что-то приятное. — Знаю. Хороший мастер.
Он постучал пальцем по тетрадке — по двум моим чертам.
— Валя, — сказал он, и тётка перестала быть Валентиной Ивановной, — племянница у тебя способная. Пусть зайдёт.
Глава 4. Не горит
— Зовёт — иди, — сказала тётка в понедельник, ещё не открыв ролету. — Геннадий Палыч два раза не зовёт.
— А если не пойду?
— Тогда он придёт сам. — Она подёргала замок. — Олька, ну что ты как маленькая. Он с тобой поговорит, пять минут, конфету даст. Он всем конфету даёт.
В двадцать шестом году я сидела напротив налоговой и напротив хозяина «Витамеда», который любил увольнять по пятницам, чтобы люди думали на выходных, и с каждым из них разговаривала ровно, потому что у меня была печать, подпись и папка, в которой всё сходилось. Здесь у меня была тетрадка с котёнком.
Я пошла.
Администрация рынка сидела в двухэтажном домике из белого кирпича сразу за воротами. На первом этаже была касса: окошко с решёткой, перед ним очередь торговок с деньгами в кулаках — платили за место, за октябрь, вперёд. Две женщины за окошком считали на калькуляторах, писали в амбарную книгу и выдавали квитанции. На бланке в руках у Гульнары я прочла: ООО «Северный-Т», штамп синий, подпись — закорючка.
На втором этаже был коридор с линолеумом и три двери: «Бухгалтерия», «Юрист» — без ручки — и «Директор». Перед «Директором» сидела секретарша с перманентом, ела печенье и смотрела маленький телевизор, где без звука шла «Санта-Барбара».
— Вы к Геннадию Павловичу? Крайнова? Проходите, он ждёт.
Кабинет был большой, с тёмной мебелью и окном на ряды. Из окна было видно всё: ворота, будку, четвёртый ряд, тёткин контейнер с картонкой «135». На столе стоял факс «Панасоник», лежал ежедневник, «Паркер» поверх ежедневника и тонкая картонная папка с завязками. На папке фломастером было написано: «Заречная».
— Оля. Садись. Чай будешь? Алла, два чая.
— Спасибо, не надо.
— Алла, один чай.
Он сел не за стол, а сбоку, в кресло, так что между нами остался только угол стола — как между своими.
— Как папа? Сергей Иванович. Зарплату дают?
— Задерживают.
— Всем задерживают. — Он покачал головой. — Комбинат стоит, а люди ходят. Хороший мастер, папа твой. Я его помню по восемьдесят девятому, он мне на даче насос чинил. Ни копейки не взял. — Он помолчал. — Такие люди пропадают первыми.
Я молчала. На тот разворот про почётного гражданина я в своё время не смотрела и минуты, а теперь он сидел в метре от меня, пил чай, который принесла Алла, и говорил про моего папу.
— Валя мне тетрадку показывала. — Он поставил стакан. — Ты её за неделю в порядок привела. У меня касса второй год в порядок привести не может. Девочки там хорошие, но они считают так, что я каждый месяц чего-то недосчитываюсь. Я не говорю, что воруют. Я говорю — считают.
— Это разные вещи, — сказала я.
— Вот. Я и говорю. — Он улыбнулся. — Три часа в день, после института. Сидишь в кассе, сверяешь, в конце месяца — сводишь. Триста.
«Триста» у него прозвучало как «три», и я перевела машинально: триста тысяч, пятьдесят долларов, две с половиной стипендии. В девяносто седьмом году за такие деньги третьекурсница должна была сказать «да» раньше, чем он договорит.
— Официально? — спросила я. — По трудовой?
Он засмеялся, негромко, с удовольствием.
— Оля. Мы же свои люди.
Эту фразу я двадцать лет слышала от тех, кто не хотел показывать первичку: от поставщика, у которого на складе было на миллион меньше, чем в накладных, и от Игоря — чаще всех.
— Я вас услышала, Геннадий Павлович, — сказала я.
Стало тихо. Из-за двери слышно было, как Алла хрустит печеньем. Улыбка с него никуда не делась, но теперь он меня разглядывал.
— Услышала, — повторил он. — Хорошо.
Папка лежала ко мне вверх ногами, а читать вверх ногами я умею, этому не разучиваются. Она была приоткрыта, и на первом листе стоял столбик: номера домов и против каждого — слово, сокращённо. «9 — дог.», «11 — дог.», «13 — куп.», «15 — куп.». Против семнадцатого стояло «Крайнова В. И.» и знак вопроса. Против девятнадцатого — опять «куп.».
Он проследил мой взгляд, не торопясь взял папку и убрал в ящик стола.
— Подумай, — сказал он. — Предложение не горит.
Я подумала про дом на Заречной и ничего не ответила.
— Отцу привет. Сергею Ивановичу.
На лестнице я остановилась, достала тетрадь и записала, пока помнила: 9 — дог., 11 — дог., 13 — куп., 15 — куп., 17 — ?, 19 — куп. Шесть домов на одной стороне улицы. Про «дог.» и «куп.» я могла только гадать, а про вопросительный знак — нет: в любом столбике его ставят против того, кто ещё не ответил. Я подчеркнула семнадцатый и спрятала тетрадь.
* * *
— Что предлагал? — спросил он на второй остановке.
Окно кабинета выходило на ворота, а будка стояла у ворот: он видел, как я вошла и как вышла.
— Работу.
— Нет.
— Я тебя не спрашивала.
— Я на всякий случай.
Трамвай тряхнуло на стрелке, кондукторша проснулась, посмотрела на нас и снова заснула.
— Он говорит — мы свои люди, — сказала я.
— Он и налоговой так говорит.
Он отвернулся к окну сразу, как сказал, чтобы не видеть, смеюсь я или нет. Я не засмеялась, а спросила:
— А тебе он что говорил? Когда давал деньги.
Он не повернулся.
— Это не твоё.
— Знаю.
— Тогда зачем спрашиваешь.
— На всякий случай.
Тут он повернулся и посмотрел на меня: парни с пивом в этот раз не вошли, и смотреть больше было не на кого.
— Девочка, — сказал он. — Не лезь.
Один из трёх ответов был у меня готов. Я сказала его:
— Меня зовут Ольга.
— Знаю, — сказал он. И добавил, уже на шестой остановке, когда вставал: — Ольга Сергеевна.
Он сказал это без издёвки, как говорил «понял».
* * *
Во вторник на вахте я ждала телефона — звонила маме, как обещала, — и от нечего делать читала «Устьянский вестник», который Зоя Михайловна подкладывала под чайник. Газета была четверговая, мятая, с кругом от чайника на программе телевидения. Читала я объявления, потому что объявления — это цены, а цены я читаю всегда, где ни увижу.

