Читать книгу Месть-дело семейное (Алексей Небоходов) онлайн бесплатно на Bookz (2-ая страница книги)
Месть-дело семейное
Месть-дело семейное
Оценить:

3

Полная версия:

Месть-дело семейное

– На сегодня достаточно, – сказала она, собирая вещи. – Я дам вам несколько заданий, которые помогут структурировать мысли. На следующем занятии обсудим.

– Уже уходите? – в голосе прозвучало разочарование. – А я думал, мы только начали.

– Первый урок не должен быть слишком длинным. К тому же мы успели главное – поняли, в каком направлении двигаться.

Матвей поднялся, чтобы проводить её. Когда они шли по коридору к выходу, он вдруг сказал:

– Знаете, отец редко угадывает с людьми, которых нанимает для меня. Но с вами, кажется, не ошибся.

Елизавета почувствовала, как внутри всё сжалось. Если бы он только знал…

– До встречи через два дня, Матвей, – произнесла она, выходя из квартиры.

Спускаясь в лифте, Елизавета смотрела на своё отражение в зеркальной стене. Двадцать лет ожидания – и вот она здесь, в доме врага, учит его сына, готовится нанести удар. Сегодняшняя встреча с Савелием, его полное неузнавание, небрежное рукопожатие только укрепили решимость.

На улице её встретил сырой ветер, мгновенно растрепавший волосы. Осень в Москве не знала пощады. Елизавета медленно шла к метро, оглядываясь с неосознанной тревогой: заметит ли кто-то её торжество, внутреннюю дрожь, крохотную победу? Но город был равнодушен. Каждый прохожий нёс собственный груз, и никто не замечал ни её, ни того, как тень тянется по мокрому асфальту.

Путь домой был привычен. Через мост, мимо продуктового, где продавщица знала её по имени. Мимо детской площадки, на которой она никогда не задерживалась. Мимо окон, за которыми горели чужие жизни – яркие, тёплые, возможно, даже счастливые. Она давно научилась не завидовать.

В подъезде пахло кошками и кислой капустой – запах, который почему-то всегда успокаивал. На лестничной клетке свет мигал, лифт застревал через раз. Но сегодня всё работало – словно сам город поддерживал её.

Елизавета поднялась, открыла дверь и, не зажигая света, прошла к окну. Снизу доносились голоса, лай, чьи-то шаги. Она смотрела на город, который был её врагом, её свидетелем, её единственным союзником.

В такие минуты она особенно остро ощущала: план обретает плоть, становится частью её самой, как Маша когда-то росла внутри неё. И это чувство приносило странное – почти физиологическое – облегчение. Вместо страха и ненависти в организме поселился холодный покой, похожий на восторг от игры, где ставки уже невозможны выше.

В памяти вспыхивали сцены: как Маша впервые пошла в детский сад и её сразу прозвали «книжной», как в школьном музее она отказалась брать "обязательную" взятку для экскурсовода, из-за чего их чуть не вытурили, как в пять лет Маша сама написала письмо Деду Морозу, в котором просила "чтобы мама не грустила". Всё это было пронизано одной мыслью: её девочка не унаследует от Савелия ничего, кроме светлых глаз и упрямства.

– Мам, ты уже пришла? – голос Маши раздался из соседней комнаты.

– Пришла, – почти ласково откликнулась Елизавета.

Она прошла на кухню, привычно поставила чайник и только потом заметила, что в руке до сих пор сжимает портфель, как щит. С трудом разжав пальцы, она выложила из него книги, расправила на столе тетради, словно раскладывала карты для гадания. Любая мелочь могла стать уликой, любой промах – роковой ошибкой. Она жила, как на экзамене: всегда готовой к проверке, к вопросу, к необходимости ответить за каждое своё решение.

Голова кружилась, но внутри было ясно и пусто. Она вспомнила, как в детстве прочла рассказ Куприна о том, как капитан, потерявший корабль, приходит к реке, чтобы утопиться, и вдруг понимает – "можно и так жить дальше". Этот абсурдный, отчаянный оптимизм странным образом совпадал с тем, что чувствовала она сейчас. Елизавета уловила в себе это парадоксальное спокойствие: план начал реализовываться, обратной дороги нет, и теперь её жизнь будет развиваться только по её, заранее написанному сценарию.

Маша вошла на кухню, села напротив, склонившись над тетрадкой. Она была похожа на мать не только чертами лица, но и тем упорством, с которым старалась всё делать самой, не просить помощи, не показывать слабости. Иногда это пугало – будто бы она вырастила в себе ещё одну Елизавету, только чище и беспощаднее.

– Тебе звонила Лена, – сказала Маша, не поднимая глаз. – Сказала, что ждёт завтра к восьми.

– Спасибо, я помню, – ответила Елизавета.

Они молчали, пока чайник не заклокотал. В этот момент в её голове отчетливо прозвучала мысль: "Савелий до сих пор не знает, что у него есть дочь. И никогда не узнает." От этой мысли было сладко и горько одновременно – как от крепкого кофе без сахара, который она когда-то пила ночами, готовясь к сессиям.

Вечером, когда Маша легла спать, Елизавета долго сидела у окна, наблюдая, как по улицам мчится скорая помощь, как кто-то спешит домой, как гаснут окна одно за другим. Ей казалось, что даже город дремлет с приоткрытым глазом, наблюдая за её жизнью, за тем, как шаг за шагом она возвращает себе утраченное.

Ночные занятия над учебниками, пока трёхлетняя Маша наконец засыпала, принесли свои плоды – диплом с отличием висел теперь на стене их маленькой квартиры. Но даже в моменты профессиональных побед, Елизавета засыпала, представляя лицо Савелия, искажённое страданием.

Глава 2. Проверка на прочность

Квартира встретила Елизавету прохладой кондиционеров и стерильной тишиной – настоящая жизнь здесь была редким гостем. Консьерж в вестибюле уже узнал её и только кивнул вместо прежней формальной проверки, словно за два дня она стала частью привычного ландшафта элитного дома. Поднимаясь в лифте, Елизавета перебирала план сегодняшнего урока, выстраивая последовательность вопросов, которые подведут Матвея к новому уровню близости – не только интеллектуальной, но и эмоциональной. Сумка с книгами оттягивала плечо, напоминая о настоящей цели этих встреч – мести, выношенной за двадцать лет.

Домработница молча провела её по длинному коридору к комнате Матвея. Сегодня на ней была другая форма – чёрное платье с белым воротничком сменилось тёмно-синим костюмом, словно даже обслуживающий персонал должен был соответствовать корпоративным цветам молочной империи Шмыгиных. Женщина тихо постучала в дверь и, получив ответ, отступила.

Матвей сидел в глубоком кожаном кресле, закинув ногу на ногу, и рассеянно перелистывал страницы «Преступления и наказания» – потрёпанного экземпляра, который Елизавета оставила после прошлого урока. Из книги торчали цветные закладки – неожиданное свидетельство того, что он действительно читал.

– А, Елизавета Андреевна! – Матвей поднял голову, и его голубые глаза – точная копия отцовских – оценивающе скользнули по её фигуре. – Я заждался.

Сегодня на ней было тёмно-серое платье строгого кроя, достаточно консервативное для учителя, но подчёркивающее силуэт. Никакого вызывающего декольте или слишком короткой юбки – только намёк на женственность под профессиональной оболочкой.

– Добрый день, Матвей. – Елизавета поставила сумку на пол возле стола и поправила очки. – Вижу, вы не теряли времени.

Матвей поднялся и указал на рабочее место у окна – небольшой стол из тёмного дерева с двумя стульями. В отличие от прошлого раза, когда они сидели в разных концах комнаты, сегодня места были расположены так, что они оказались бы совсем рядом.

– Я подготовил место для занятий, – сказал он с лёгкой улыбкой. – Так удобнее обсуждать текст.

Елизавета кивнула, отмечая этот маленький шаг навстречу – именно то, на что она рассчитывала. План работал. Матвей проявлял интерес, искал сближения. Пока на интеллектуальном уровне, но это был вопрос времени.

Они сели рядом. От Матвея исходил тонкий аромат дорогого парфюма, смешанный с запахом свежевымытых волос. Совсем не так пах его отец двадцать лет назад – у Савелия был резкий, почти агрессивный одеколон, который заявлял о его присутствии раньше, чем он сам входил в комнату.

– Итак, – начала Елизавета, раскрывая свою копию романа на заранее отмеченной странице, – вы прочитали главы, которые я рекомендовала?

Матвей кивнул, открывая книгу.

– Прочитал. И должен признаться, сцена допроса впечатляет. Порфирий играет с Раскольниковым, как кошка с мышью.

– Интересное сравнение. – Елизавета позволила себе лёгкую улыбку. – А что именно вас впечатлило?

Матвей подался вперёд, глаза блеснули азартом – Елизавета уже заметила, что интеллектуальные вызовы его вдохновляли.

– То, как Порфирий ведёт психологическую игру. Он не имеет прямых улик, но создаёт впечатление, будто знает всё. Давит на Раскольникова не фактами, а атмосферой, недосказанностью. – Матвей перевернул страницу. – Вот здесь, когда он говорит о «новых методах», о психологическом подходе… Это почти признание, что он блефует, но даже это признание становится частью стратегии.

Елизавета с удовлетворением отметила, что юноша понял суть эпизода. За маской скучающего богатого мальчика действительно скрывался острый ум.

– Верно подмечено. А как вы думаете, почему Раскольников поддаётся на эти манипуляции? Ведь рационально он понимает стратегию Порфирия.

– Потому что его мучает совесть, – без колебаний ответил Матвей. – Вся его теория о праве сильных личностей преступать закон разбивается о реальность. Он убил – и это разрушает его изнутри. Порфирий просто нажимает на трещины, которые уже появились.

Елизавета заметила, как Матвей слегка придвинулся – почти незаметное движение, сократившее расстояние между ними. Она сделала вид, что не заметила, и продолжила:

– А что вы скажете о моральной стороне преступления Раскольникова? Помните, он утверждает, что убил не старушку, а «принцип».

Матвей коснулся пальцем страницы.

– Это самообман. Попытка рационализировать иррациональное. – Он сделал паузу. – Знаете, меня всегда удивляло: для чего Достоевский вводит вторую жертву – Лизавету? Если бы Раскольников убил только старуху-процентщицу, это ещё можно было бы уложить в рамки его теории. Но убийство кроткой Лизаветы, ставшей случайной свидетельницей… – Матвей покачал головой. – Это разрушает любые интеллектуальные построения. Невинная жертва, которая не вписывается ни в какую схему.

Елизавета замерла. Разговор о невинной жертве задел личный нерв. Неужели совпадение? Или он каким-то образом…

– Очень точное замечание, – произнесла она, справившись с секундным замешательством. – Достоевский показывает, как любая попытка оправдать убийство логическими аргументами терпит крах при столкновении с живой реальностью.

Обсуждение продолжалось, погружаясь всё глубже в психологические лабиринты романа. Елизавета с удовлетворением отмечала, как Матвей мгновенно схватывал сложные концепции, развивал их, предлагал собственные интерпретации. В его анализе не было поверхностности, в которой его обвинял университетский преподаватель, – напротив, юноша демонстрировал впечатляющую глубину понимания.

Они перешли к обсуждению знаменитой сцены, где Соня читает Раскольникову притчу о воскрешении Лазаря. И в этот момент, когда разговор достиг почти религиозной напряжённости, Елизавета почувствовала лёгкое, но отчётливое прикосновение к колену.

Рука Матвея лежала там – спокойно, уверенно, словно имела на это полное право.

Время замерло. Елизавета продолжала говорить о символике воскрешения, о возможности нравственного возрождения даже для убийцы, но все её чувства сосредоточились на прикосновении. Тепло мужской ладони проникало сквозь тонкую ткань платья, и от этой точки по телу разбегались мелкие электрические разряды.

Это было ожидаемо и одновременно неожиданно. Она планировала соблазнение, готовилась к нему, но реальность физического контакта оказалась острее любых мысленных репетиций. К тому же она предполагала, что процесс займёт больше времени – придётся постепенно разрушать барьеры, медленно завоёвывать доверие, создавать атмосферу особой близости… А Матвей действовал напрямик, почти грубо. И это злило – он перехватывал инициативу, ломал её сценарий.

Елизавета на долю секунды запнулась, но тут же продолжила, не давая ему понять, что его действие произвело эффект. Внешне она оставалась спокойной, профессиональной, сосредоточенной на литературном анализе. Только лёгкий румянец на скулах мог выдать внутреннее смятение – смятение, которое она сама не до конца понимала. Злость? Возбуждение? Страх потерять контроль?

– Таким образом, вера Сони противопоставляется рациональной теории Раскольникова, – говорила она, ощущая, как пальцы Матвея начинают едва заметное движение вверх по бедру. – Это два разных способа восприятия мира: один основан на рассудочных построениях, другой – на безусловном принятии жизни как божественного дара.

– А вы, Елизавета Андреевна, к какому способу склоняетесь? – спросил Матвей, глядя ей прямо в глаза. Голос звучал ровно, будто между ними происходил обычный академический разговор, а его рука не совершала медленное путешествие по её ноге.

– Рациональное и эмоциональное не должны противоречить друг другу, – ответила она, удерживая взгляд. – Настоящее понимание мира включает оба аспекта.

Собственные слова показались ей насмешкой. Какое уж тут рациональное – когда тело отзывается на прикосновения мальчишки, который годится ей в сыновья.

Рука Матвея продвинулась выше, пальцы слегка сжали внутреннюю поверхность бедра. Елизавета не останавливала его – частью из-за плана мести, частью из-за неожиданного, почти забытого ощущения желания, которое вдруг проснулось в ней.

– В романе показано, что попытка жить только разумом, отрицая эмоциональную, духовную сторону бытия, приводит к трагедии, – продолжала она, намеренно фокусируясь на книге, хотя всё её существо было сконцентрировано на движении пальцев, медленно поглаживающих чувствительную кожу через ткань.

– А может, трагедия не в самой идее Раскольникова, а в его неспособности идти до конца? – вопрос Матвея прозвучал с оттенком вызова. – Он создал теорию, но не смог жить в соответствии с ней. Признак слабости, а не ошибочности концепции.

Пальцы скользнули выше, приподнимая край платья, почти касаясь кружева чулок. По спине пробежала дрожь. «Остановись, – приказала себе Елизавета. – Ты здесь не за этим. Ты охотник, не добыча». Но тело не слушалось приказов.

– Интересный взгляд, – её голос оставался на удивление твёрдым. – Но разве сама неспособность Раскольникова жить с содеянным не доказывает, что его теория противоречит человеческой природе? Что нельзя просто переступить через нравственный закон, не разрушив себя?

Матвей на мгновение убрал руку, и Елизавета почти ощутила разочарование. Это разочарование испугало её больше, чем само прикосновение. Она пришла сюда манипулировать – а вместо этого её тело умоляло о продолжении.

Перевернув страницу, он снова коснулся её ноги, теперь решительнее, словно проверяя границы дозволенного.

– А что, если Раскольников просто не тот человек? – задумчиво произнёс Матвей, глядя в книгу, но явно думая о другом. – Что, если его слабость в том, что он только воображает себя сверхчеловеком, не будучи им? А настоящий сверхчеловек смог бы переступить не только через закон, но и через собственную совесть?

Вопрос повис в воздухе. В нём читался подтекст – испытание границ, проверка на прочность моральных норм. И Елизавета вдруг поняла: он тоже играет. Не просто пытается соблазнить учительницу – он проверяет её, изучает, ищет слабые места. Точно так же, как она изучает его.

Два хищника, принявших друг друга за добычу.

Пальцы скользнули по внутренней стороне бедра, почти достигнув края белья. Тело предательски откликалось – жаром, дрожью, напряжением под тонкой тканью. «Это всего лишь физиология, – твердила она себе. – Рефлексы. Ничего больше». Но где-то глубже, в той части сознания, которую она старательно игнорировала, шевелилось другое: а что, если ты ошибаешься? Что, если это не просто инструмент мести?

– Возможно, вы правы, – произнесла она, незаметно сглотнув. – Но Достоевский показывает, что даже самый сильный человек не может переступить через нравственный закон безнаказанно. Раскольников сломлен не внешними обстоятельствами, а внутренним конфликтом. Его теория разбивается не о реальность, а о его собственную человечность.

Матвей слегка наклонил голову, изучающе глядя на неё. Рука остановилась, но не отстранилась – просто лежала на бедре, излучая тепло.

– А вы бы смогли переступить через моральные нормы ради высшей цели, Елизавета Андреевна? – спросил он, и в голубых глазах мелькнул странный огонёк. – Или вы, как Раскольников, остановились бы на полпути?

Вопрос ударил точно в цель. Ведь разве не это она делала сейчас – переступала через моральные нормы ради мести? Разве не использовала этого юношу как инструмент возмездия его отцу? И разве не начинала уже жалеть об этом – не потому, что это неправильно, а потому что границы размывались, и она всё меньше понимала, кто кого использует?

– Каждый из нас имеет свою черту, которую не готов пересечь, – ответила она, встречая его взгляд. – И часто мы узнаём о ней, только когда оказываемся на грани.

Рука Матвея снова пришла в движение. Елизавета заставила себя не отводить глаз, не показывать, как трудно ей сохранять маску спокойствия. Двадцать лет она готовилась к этой мести. Двадцать лет ненависть была её топливом, её смыслом. А теперь всё рушилось из-за прикосновений мальчишки с глазами его отца.

– А вы уже знаете свою черту? – Матвей перевернул страницу, словно вопрос был частью литературного анализа.

– Каждый день мы заново определяем границы допустимого, – она перевела взгляд на книгу, чувствуя, как его пальцы движутся выше. – Как Раскольников, который сначала был уверен в своём праве преступить закон, а потом обнаружил, что не может жить с тяжестью содеянного.

«А ты? – спросила она себя. – Сможешь ли ты жить с тем, что делаешь?»

Пальцы замерли у самого края белья, создавая почти невыносимое напряжение. Елизавета продолжала говорить о моральном выборе героя Достоевского, о механизмах вины и искупления, но мысли путались. Месть, которую она вынашивала два десятилетия, вдруг показалась ей чем-то далёким, почти абстрактным. А здесь и сейчас было только это – его рука на её бедре, его глаза, так похожие на глаза Савелия, и острое, пугающее понимание: она теряет контроль.

Но Матвей не торопился. Казалось, он наслаждался самим фактом, что она позволяет этот контакт, не останавливает, не возмущается, не прерывает урок. Возможно, это было испытанием – проверкой на прочность её фасада приличной учительницы.

– Давайте вернёмся к тексту, – произнесла Елизавета, перехватывая инициативу, задав вопрос, уже заданный ранее. – Обратите внимание на эту фразу: «Я не старушонку убил, я принцип убил». Как вы понимаете эти слова?

Рука Матвея медленно отстранилась, вернувшись к перелистыванию страниц. Но между ними уже возникло новое измерение – за интеллектуальным обсуждением теперь скрывался подводный поток невысказанных желаний и тайного напряжения.

– Он пытается оправдаться, – ответил Матвей с удивительной лёгкостью, словно не его рука только что блуждала по бедру учительницы. – Пытается вернуться к чистой идее, к теоретическому обоснованию убийства. Но реальность уже вторглась в его концепцию, разрушив её изнутри.

Елизавета кивнула, чувствуя странную смесь облегчения и разочарования.

– Именно так. Раскольников сталкивается с непреодолимым противоречием между теорией и практикой. Между идеей убийства ради высшей цели и реальностью пролитой крови.

Обсуждение продолжилось, но атмосфера безвозвратно изменилась. Теперь каждая фраза о моральных дилеммах Раскольникова обретала двойной смысл, перекликаясь с их собственной ситуацией. Матвей больше не касался её, но сама возможность нового прикосновения создавала между ними особую связь – опасную, запретную, волнующую.

Елизавета продолжала урок с внешним спокойствием опытного педагога, но внутри бушевала буря противоречивых чувств. Часть её – рациональная, расчётливая – удовлетворённо отмечала, что план работает, что первый шаг к соблазнению Матвея сделан, что месть Савелию становится ближе. Но другая часть – женская, чувственная, слишком долго пребывавшая в одиночестве – отзывалась на прикосновения с неожиданной силой, заставляя сердце биться чаще.

Неожиданно для себя Елизавета поняла, что граница между притворством и реальностью, между игрой ради мести и настоящим влечением становится всё тоньше. И это пугало её гораздо больше, чем дерзкая рука Матвея.

Она заметила, как изменился его взгляд – в голубых глазах появилось что-то хищное и вместе с тем внимательное. Он уловил лёгкие изменения в её дыхании, заметил, как дрогнули ресницы. Теперь он знал, что его прикосновения не вызывают отторжения, и это знание придало ему смелости. Рука вновь скользнула под край платья, уверенно продвигаясь выше.

– А вы не находите, Елизавета Андреевна, что самобичевание Раскольникова – форма нарциссизма? – спросил Матвей, глядя ей прямо в глаза, пока его пальцы поднимались по ноге, задевая край чулка. – Ведь страдая, он продолжает ставить себя в центр вселенной.

Елизавета вздрогнула. За двадцать лет у неё, конечно, были мужчины – случайные встречи, короткие связи, необходимые телу, как таблетки аспирина при головной боли. Но сейчас всё было иначе. Пальцы Матвея пробуждали что-то давно забытое, почти утраченное – подлинное желание.

– Интересная мысль, – ответила она, стараясь, чтобы голос звучал ровно. – В страданиях Раскольникова действительно присутствует элемент самолюбования. Но я бы сказала, что это скорее признак живой совести.

Пальцы нашли подвязку чулка и на мгновение остановились, играя с эластичной лентой. Затем скользнули выше, к незащищённой коже бедра. По телу пробежала предательская дрожь. Елизавета знала, что должна остановить его – слишком рано для полной капитуляции. Но что-то удерживало от резкого жеста, от слова протеста.

– Совесть как последнее прибежище эго? – Матвей подался вперёд, сокращая расстояние между их лицами. – Очень неожиданный взгляд.

Его пальцы скользили по обнажённому бедру, создавая контраст между прохладой воздуха и жаром прикосновения. Елизавета чувствовала себя раздвоенной: часть её, учительница литературы, продолжала анализировать Достоевского, в то время как другая часть, женщина, слишком долго лишённая ласки, плавилась под уверенными движениями юных пальцев.

– Совесть – инструмент, с помощью которого общество контролирует индивидуума, – сказала она, невольно смягчая голос, который против воли приобрёл лёгкую хрипотцу. – Но в случае Раскольникова это ещё и способ сохранить человечность.

– А что, если человечность – просто удобный миф? – Матвей задал вопрос почти шёпотом, и его пальцы коснулись кромки белья. – Что, если настоящая свобода – в отказе от всех условностей?

Елизавета глубоко вдохнула, борясь с нарастающим возбуждением. Часть её сознания продолжала анализировать ситуацию холодно и отстранённо – так она планировала месть двадцать лет. Но тело предавало её, откликаясь на прикосновения с почти постыдной готовностью.

– История показывает, – голос дрогнул, когда пальцы скользнули под кромку белья, – что отказ от всех ограничений приводит к разрушению не только общества, но и личности.

Матвей улыбнулся, уловив эту дрожь в её голосе. Его пальцы встретили невольный, предательский отклик, и Елизавета с ужасом осознала, что тело выдаёт её с головой – реагирует слишком явно, слишком честно.

– То есть даже когда мы отвергаем правила общества, мы нуждаемся в личных границах? – спрашивал он, поглаживая её медленными, почти ленивыми движениями, а взгляд выискивал малейшие признаки реакции.

Елизавета прикрыла глаза на мгновение, собирая волю. Она чувствовала, как теряет контроль над ситуацией, как первоначальный план мести размывается под натиском физического желания.

– Границы необходимы, – произнесла она тихо, но твёрдо, – иначе мы теряем себя.

Его пальцы нашли особенно чувствительную точку, и Елизавета невольно выдохнула чуть резче. Мозг заволокло туманом удовольствия, мешая сосредоточиться на разговоре. Ситуация выходила из-под контроля, но странным образом это только усиливало напряжение.

– А что, если, – Матвей наклонился ещё ближе, так что его дыхание коснулось её щеки, – потеря себя – это необходимый этап для обретения чего-то нового?

Рука под платьем действовала всё увереннее, всё требовательнее, и Елизавета поняла, что находится на грани. Ещё немного – и она потеряет остатки самообладания, выдаст себя, превратится из учительницы в женщину, из мстительницы в жертву собственного тела.

Решение созрело мгновенно. Она медленно отодвинулась – не резко, но достаточно, чтобы прикосновения прекратились. Затем открыла сумку и достала тонкую книгу в твёрдом переплёте. Раскрыв на заложенной странице, положила перед Матвеем.

– «Сонеты» Шекспира, – голос звучал почти нормально, только лёгкая хрипотца выдавала недавнее возбуждение. – Знаете, между Раскольниковым и лирическим героем сонетов есть нечто общее – оба балансируют между страстью и разумом.

bannerbanner