
Полная версия:
Запах Уинчестера
Æron смотрел на него и чувствовал, как холодеет спина. Не от утреннего холода — от чего-то другого. От того, что он видел этот дым раньше. Не здесь. В детстве. Когда викинги сожгли монастырь за рекой. Тогда дым был такой же — чёрный, тяжёлый, и он шёл три дня.
— Боже мой, — сказал Æron. — Что за жизнь!
— Пойдём, — сказал Хильдебранд. — Надо идти. Все идут.
— Кто «все»?
— Все. Весь город. Собрание.
Æron не хотел идти. Он хотел вернуться в дом, закрыть дверь, лечь на солому и не думать. Но он знал: если он не пойдёт, то всё равно узнает. Через час, через два. Кто-нибудь постучит. Кто-нибудь скажет. И будет хуже — потому что тогда он будет один, а не в толпе.
— Дай оденусь, — сказал он.
* * *
II
Они шли по улице, и улица была полна людей. Не толпа — поток. Люди выходили из домов, из переулков, из-за углов, и все шли в одну сторону — к центру, к рынку, к площади перед дворцом. Никто не бежал. Никто не кричал. Все шли молча, как будто знали, что бежать некуда.
— Говорят, короля убили, — сказал Хильдебранд.
Æron споткнулся о камень. Выровнялся.
— Что?
— Короля. Альфреда. И семью его. Священную семью.
— Кто говорит?
— Все говорят. Я не знаю, кто первый сказал. Но все говорят.
— Это слухи, — сказал Æron. — Слухи всегда врут.
— Может, и врут. Но дым — не слух.
Они прошли ещё немного. Æron смотрел на дым. Он не уменьшался. Он, казалось, становился больше. Или это было от того, что они подходили ближе.
— Говорят, будет тиран, — сказал Хильдебранд. — Новый. Который убьёт всех.
— Всех?
— Всех.
— Зачем?
— Откуда я знаю? Тираны не спрашивают.
Æron остановился. Живот скрутило. Не от голода — он не ел с вечера, но это было не то. Это было от страха. Он знал это чувство. Оно приходило в детстве, когда викинги подходили к деревне. Оно приходило, когда умирала жена. Оно приходило, когда он не мог заплатить налог и ждал, что придут и заберут инструмент — единственное, что у него было.
Живот болел всё сильнее, чем ближе они подходили к центру. Æron шёл и думал: «Только бы не стошнило. Только бы не стошнило при всех».
* * *
III
Площадь была полна. Не толпа — море. Люди стояли плечом к плечу, от рынка до стены дворца, и все смотрели в одну сторону — на помост, который вчера ещё был пустым. На помосте стоял человек.
Æron не знал его. Молодой — лет двадцать два, может, двадцать пять. Широкие плечи, обожжённые руки — кузнец, как и он сам, только моложе. Лицо простое. Не злое. Не доброе. Просто лицо человека, который не спал ночь.
Человек поднял руку. Толпа замолчала. Не сразу — постепенно, как будто каждый замолкал сам, а не потому, что его заставляли. Æron замолчал тоже.
Человек заговорил. По-английски — не по-латыни, не по-франкски. По-английски, чтобы поняли все.
«Hwǣt! Eald anweald ēow þrycte. Hit þǣm tēonum fulne anweald ofer ēow sealde. Gē for lȳtlum worhton, þæt sē tēona beforan cyninge ēow gerīmde. Sē cyning wæs eallswā yfel. AC wē — wē ne þæt ān Wesseaxe, wē ealne middangeard onwendan! Ǣlc bearn and ǣlc mann lārceaft hæbbe! Ǣlc mann langne līf hæbbe! Ǣlc swā on neorxnawange libbe! Nū is eower nīwe hlāford Ælfredo!»
— «Слушайте! Старая власть угнетала вас. Она давала так называемым тэнам полную власть над вами. Вы работали за бесценок, чтобы тот тэн отчитался перед королём о вас. Король был так же плох. НО мы — мы не только Уэссекс, мы весь мир изменим! Каждый ребёнок и каждый человек да получит образование! Каждый человек да получит долгую жизнь! Каждый да живёт как в раю! Теперь ваш новый правитель — Ælfredo!»
Он замолчал, но толпа не взорвалась. Люди стояли и смотрели на него, как будто ждали продолжения. И он продолжил. Он говорил не как король, не как священник — он говорил как человек, который сам стоял в этой толпе, который сам пил эту грязную воду и ел этот чёрствый хлеб.
— Вы думаете, мы пришли, чтобы забрать у вас последнее? — крикнул он, и его голос разнёсся над площадью. — Нет! Мы пришли, чтобы отдать! Те тэны, что грабили вас, — они больше не будут грабить. Их земля — ваша земля. Их зерно — ваше зерно. Те налоги, которые вы платили, — их больше нет. Мы отменяем их. Все. Сегодня.
По толпе прошёл гул. Не крик — шёпот. Люди переглядывались. Кто-то недоверчиво качал головой. Кто-то крестился.
— Вы не умеете читать? — продолжал человек. — Скоро будете. Мы построим школы. В каждой деревне. Каждый ребёнок, которому исполнится девять лет, пойдёт туда. Бесплатно. Не будет больше неграмотных. Не будет больше слепых. Вы сможете читать законы сами. Вы сможете проверять, не обманывают ли вас. Вы сможете писать свои имена.
Он сделал паузу. Посмотрел на толпу. И Æron увидел, как он смотрит — не сверху вниз, не как на скот, а как на равных. Как будто он искал в толпе знакомые лица.
— Вы пьёте воду из лужи, — сказал он тише, но его всё равно было слышно. — Вы пьёте её, потому что не знаете, что можно иначе. Мы научим вас кипятить воду. Мы дадим вам колодцы с чистой водой. Не будет больше болезней. Не будут больше умирать дети. Я сам видел, как умирают дети. Я видел, как они сохнут за неделю, и никто не может им помочь. Я видел, как матери молятся у их постелей, не зная, что нужно просто вскипятить воду. Так больше не будет.
Толпа молчала. Стояла тишина — такая тяжёлая, что Æron слышал, как где-то вдалеке лает собака. Он слышал, как дышит человек рядом с ним. Как скрипит кожа на его башмаках.
— Вы боитесь, что мы обманем, — сказал человек. — Я бы тоже боялся. Вы не знаете нас. Вы не знаете меня. Но вы можете проверить. Мы не будем ничего скрывать. Все законы — на бумаге. Всё, что мы обещаем, — будет записано. И каждый из вас сможет прочитать это. Каждый из вас сможет проверить. И если мы обманем — вы будете знать.
Он поднял руку. В руке был лист пергамента — небольшой, свёрнутый в трубку.
— Это первый указ, — сказал он. — Я зачитаю его вам. Сейчас. Здесь. Чтобы вы слышали. Чтобы вы запомнили. Чтобы никто потом не сказал, что вы не знали.
Он развернул пергамент. И начал читать. Медленно, по слогам, чтобы поняли даже те, кто не умел читать.
«Ælfredo cyning bebītt: fram þissum dæge ne sie nān hlāford ofer ceorle būtan cyninges leaf. Sē þe hit forbricð, sie his land and his feoh genumen, and hit sie útlagu.»
— «Король Ælfredo повелевает: с этого дня да не будет ни одного господина над крестьянином без позволения короля. Кто это нарушит, у того да будут взяты земля и имущество, и да будет он объявлен вне закона».
Он опустил пергамент. Посмотрел на толпу.
— Это первый указ. Но не последний. Мы будем менять всё. Не потому, что мы хотим власти. А потому, что вы заслуживаете лучшего. Вы работаете. Вы кормите нас. Вы строите. Вы умираете. И всё это — за кусок хлеба и кружку грязной воды. Так больше не будет.
Он замолчал.
И тогда толпа взорвалась.
Крики, свист, топот — не радость, не горе. Что-то среднее. Что-то, что рождается, когда люди не знают, что чувствовать, и поэтому кричат.
Æron кричал тоже. Он не знал зачем. Он просто открыл рот и закричал, потому что все кричали, и потому что если не кричать — то надо думать, а думать было страшно.
Но внутри — внутри он не кричал. Внутри он стоял и смотрел на человека на помосте и думал: «Что значит "рай"? Что значит "быть грамотным"? Я не умею читать. Я никогда не умел. Мой отец не умел. Мой дед не умел. Что это значит — "каждый получит образование"? Кто будет учить? Где? Когда? И главное — что за новая власть, если она пришла военным путём? Если она пришла с кровью — значит, она опасна. Значит, она может прийти и за мной».
Он перестал кричать. Опустил руки. Посмотрел на дым — тот всё ещё шёл, всё ещё чёрный, всё ещё тяжёлый.
* * *
IV
И тут случилось то, чего Æron не ожидал.
Человек на помосте поднял руку снова. Толпа снова начала стихать. Не сразу — волнами, как будто каждый должен был сначала выкричаться.
— И ещё одно, — сказал человек. — Чтобы вы знали, что мы не обманщики. Чтобы вы знали, что мы не просто говорим. Сегодня — ярмарка. Прямо здесь. Прямо сейчас.
Люди замерли. Кто-то засмеялся — нервно, не веря. Кто-то покачал головой.
— Ярмарка? — переспросил старик рядом с Æronом. — Какая ярмарка? Сейчас? Посреди ночи?
Но человек на помосте уже махнул рукой. И из-за стены дворца начали выходить люди. С корзинами, с мешками, с телегами. Они несли хлеб — тёплый, мягкий, только что испечённый. Они несли мясо — не солёное, а свежее, с кровью. Они несли вино, и мёд, и сыр, и яблоки. Они несли ткани, и инструменты, и горшки. Они выносили всё, что было в кладовых дворца, и всё, что хранилось в подвалах тэнов.
— Всё, что было у них, — сказал человек на помосте. — Теперь ваше. Берите. Ешьте. Пейте. Празднуйте. Это не подачка. Это то, что у вас украли. Мы возвращаем вам долг.
Толпа не двигалась. Люди стояли и смотрели на эти корзины, на эти телеги, на это мясо и этот хлеб — и не верили. Это было слишком. Слишком быстро. Слишком неожиданно.
Потом кто-то — женщина с ребёнком на руках — вышла вперёд. Она подошла к телеге с хлебом. Остановилась. Посмотрела на человека, который держал корзину. Он кивнул. Она взяла буханку. Обеими руками. Прижала к груди. И заплакала.
И тогда всё началось.
Люди бросились к телегам. Не толкаясь, не ругаясь — просто бросились, как будто боялись, что это исчезнет. Они брали хлеб, мясо, яблоки. Они набивали карманы, пазухи, руки. Они ели прямо на месте — жадно, торопливо, как будто не ели никогда. Слёзы, смех, крики радости — всё смешалось в один гул.
Æron стоял и смотрел. Он не двигался. Он не мог двинуться. Он смотрел, как люди — те самые люди, которые ещё вчера стояли у колодца с мутной водой, которые умирали от голода, которые хоронили детей, — сейчас едят свежий хлеб и смеются. Он смотрел, как женщина с ребёнком на руках разламывает буханку и даёт половину сыну. Он смотрел, как старик, который просил подаяние у стены, ест мясо. Он смотрел, как Хильдебранд — Хильдебранд! — набивает карманы яблоками и улыбается.
И тогда Æron почувствовал, как что-то в груди сжимается. Не страх. Не радость. Что-то другое. Что-то, чего он не чувствовал уже много лет.
Он подошёл к телеге. Медленно, осторожно, как будто она могла исчезнуть. Взял яблоко. Красное, большое, с блестящей кожей. Он не видел таких яблок с детства. Он держал его в руках и смотрел на него, как на что-то невозможное.
Он откусил. Сок брызнул на подбородок. Он закрыл глаза. И заплакал. Тихо, беззвучно, чтобы никто не видел. Он плакал не от яблока. Он плакал от того, что не помнил, когда последний раз ел что-то просто так. Не за работу. Не за деньги. Просто потому, что захотел.
Он доел яблоко. Вытер слёзы рукавом. Огляделся.
Площадь уже изменилась. Люди не стояли на месте — они двигались, ходили между телегами, разговаривали, смеялись. Кто-то уже начал играть на дудке. Кто-то — танцевать. Дым над дворцом всё ещё шёл, но теперь он казался не таким страшным. Он был фоном. А на фоне — люди ели, пили, танцевали.
Æron никогда не видел такого. Он не знал, как это называется. Он не знал, что через год такие ярмарки будут по всему Уэссексу. Что через два года их будут ждать, как праздника. Что через десять лет дети, выросшие в этом городе, будут считать это нормой.
Он знал только одно: он стоит на площади, у него в руках яблоко, и люди вокруг него смеются. И это — несмотря на дым, несмотря на кровь, несмотря на страх — было хорошо.
Он не мог этого объяснить. Он не мог этого понять. Но он чувствовал. И этого было достаточно.
— Пойдём домой, — сказал он Хильдебранду.
— Уже? Ярмарка только началась.
— Я всё услышал. И всё увидел.
Он пошёл домой. Один. Через толпу, через улицы, через переулки.
* * *
V
Дома он не смог уснуть. Лежал на соломе, смотрел в потолок и слушал, как в очаге потрескивают угли. Сердце билось неровно — не как молот, а как что-то живое, что мечется в клетке.
Он встал. Достал из шкафа кувшин с элем — тот самый, что берёг на ярмарку. Открыл. Налил в кружку. Выпил залпом.
Эль был горький, тёплый, с запахом дрожжей. Он не помог. Живот всё ещё болел. Голова всё ещё кружилась. Он налил ещё. Выпил.
«Что за жизнь», — подумал он. — «Что за жизнь, когда просыпаешься в 3:41, идёшь на площадь, слушаешь человека, которого не знаешь, ешь яблоко, которое не покупал, и возвращаешься домой пить эль, потому что не можешь уснуть».
Он допил кувшин. Поставил его на стол. Лёг на солому. Закрыл глаза.
Дым за окном всё ещё шёл. Он не видел его — но чувствовал. Как будто дым был не снаружи, а внутри. Как будто он пропитал одежду, волосы, кожу — и не смывался.
Æron лежал и думал: «Завтра будет обычный день. Завтра я встану в 5:30, пойду в кузницу, возьму молот, и всё будет как раньше».
Он знал, что это неправда. Но он хотел в это верить.
* * *
VI
Ælfredo стоял у стены, смотрел на площадь и слушал, как стихает толпа. Сиг говорил хорошо — лучше, чем он ожидал. Не потому, что был красноречив, а потому, что говорил правду. Не свою правду — их правду. Ту, которую Ælfredo записал в сундуке, под деревом, в лесу.
— Мы сказали всё, — сказал Ælfredo. — Думаешь, нам поверят?
Сиг посмотрел на него. У Сига была перевязана рука — та самая, что порезалась о копьё. Повязка была чистая, из кипячёной ткани. Ælfredo сам её накладывал.
— Нет, — сказал Сиг. — Пока мы не докажем это росчерком пера — нас считают бандитами.
— По сути — так и есть, — сказал Ælfredo.
Сиг не ответил. Он смотрел на толпу, которая расходилась — медленно, по одному, по два, как вода из треснувшего кувшина.
— ДА! — крикнул кто-то сзади. Ухтред. — МЫ БАНДИТЫ! НАМ НУЖНО ДОКАЗАТЬ ОБРАТНОЕ!
Ælfredo обернулся. Ухтред стоял с топором на плече — не потому, что хотел кого-то убить, а потому, что не знал, куда деть руки. Рядом стояли другие — Эльфвин, Годрик. Все молодые. Все с кровью на одежде — не своей. Все смотрели на Ælfredo.
— Ладно, — сказал Ælfredo. — Сейчас вернусь. Сначала надо сказать маме и папе, что случилось.
— Зачем? — спросил Ухтред.
Ælfredo не ответил. Он смотрел на дым — тот самый, что поднимался над дворцом и расползался над городом. Он думал: «Они ещё не знают. Они спят. Они думают, что всё как всегда. А я должен прийти и сказать им, что всё изменилось».
— Родители — это святое, — сказал Сиг. — Даже если они демоны, нужно их уважать.
Ælfredo посмотрел на него. Сиг не смотрел на него — он смотрел на свою перевязанную руку. Он говорил не про Ælfredo. Он говорил про себя. Про свою мать, которую убил сборщик налогов. Про своего отца, который умер от кашля. Он говорил: «Даже если они демоны — уважай».
— Я вернусь через час, — сказал Ælfredo. — Не начинайте без меня.
Он ушёл. Не оглянулся.
* * *
VII
Дом родителей был на другом конце Винчестера — за рынком, за церковью, за старой стеной, которая осталась ещё с римских времён. Ælfredo шёл пешком — не потому, что не мог взять лошадь, а потому, что хотел идти. Хотел чувствовать ноги. Хотел чувствовать землю. Хотел чувствовать что-то, кроме крови на рубахе — она уже высохла, стала бурой, но он всё равно её чувствовал.
Дверь была открыта. В доме пахло кипячёной водой — как всегда. Папа сидел за столом, читал какую-то бумагу. Мама стояла у очага, что-то помешивала в котле.
Они выглядели счастливыми. Выспавшимися. Обычными.
Папа поднял голову.
— Ælfredo? — сказал он. — Ты рано. Мы не ждали тебя до...
Он замолчал. Посмотрел на рубаху. На руки. На лицо.
— Что случилось?
Ælfredo стоял в дверях. Он не знал, с чего начать. Он не знал, как сказать. Он просто сказал:
— Король мёртв.
Тишина. Мама перестала мешать. Папа положил бумагу на стол.
— Что? — сказал Папа.
— Король мёртв, — повторил Ælfredo. — Я убил его. Сегодня ночью. Я и мои люди. Мы сожгли дворец. Мы убили стражу. Мы убили Хильду.
Тишина. Долгая. Слишком долгая.
Потом Папа засмеялся. Не громко — тихо, как будто услышал шутку, которую не понял.
— Хорошая шутка, — сказал он. — Ты всегда был странным. Но это...
— Это не шутка, — сказал Ælfredo.
Он поднял руку. На рукаве была кровь — бурая, сухая. Он не мыл её. Он не мог мыть — не было времени. Или не было сил.
Папа смотрел на кровь. Мама смотрела на кровь. Оба молчали.
Потом Мама сказала:
— Докажи.
— Что?
— Докажи, что это правда. Что ты не...
Она не договорила. Она не знала, что сказать. Она не знала, что хуже — если он врёт, или если он говорит правду.
Ælfredo открыл дверь. За дверью, над крышами, над стенами, над всем Винчестером, стоял дым. Тот самый. Чёрный, тяжёлый. Он наконец дошёл и сюда — до владений родителей, до их дома, до их окна.
Папа вышел на крыльцо. Посмотрел на дым. Мама вышла за ним. Они стояли и смотрели, как дым поднимается к небу.
Папа повернулся. Ударил Ælfredo по лицу. Сильно — так, что Ælfredo пошатнулся, но не упал.
Ælfredo не ответил. Не поднял руку. Не сказал ничего. Он просто стоял и смотрел на отца.
Папа смотрел на него. Потом отвернулся. Пошёл в дом. Мама пошла за ним. Они ушли вглубь квартиры — в спальню, за дверь, которую закрыли.
Ælfredo стоял на крыльце. Смотрел на дым. Ждал.
Прошло десять минут. Пятнадцать. Двадцать. За дверью было тихо. Потом — шёпот. Потом — плач. Потом — снова тишина.
Ælfredo понял, что его не позовут. Он вернулся к лошади. Сел в седло. Поехал обратно.
* * *
VIII
Через два часа Cenric сидел на кровати, смотрел в стену и говорил:
— Он всегда был другим.
Elfgyth стояла у окна. Смотрела на дым. Он всё ещё шёл.
— Да, — сказала она.
— Мы знали. С самого начала. Он спрашивал «почему» — всегда «почему». Мы думали, это пройдёт. Мы думали, он повзрослеет.
— Он повзрослел.
— Он стал... — Cenric замолчал. Не нашёл слова. Потом сказал: — Он стал тем, кем мы не смогли стать.
Elfgyth повернулась. Посмотрела на мужа.
— Ты его боишься.
— Да.
— Я тоже.
Они молчали. Дым за окном всё ещё шёл.
— Мы могли бы подавить это, — сказал Cenric. — Если бы были строже. Если бы не учили его читать. Если бы не позволяли ему писать. Если бы мы позволили играть с другими детьми, а не сидеть над бумагами.
— Ты думаешь, это помогло бы?
Cenric не ответил. Он знал, что не помогло бы. Он знал, что сын был другим с рождения — с того самого дня, когда Haggona положила его на грудь Elfgyth и он не заплакал, а просто спал. Он знал, что никакая паранойя не остановила бы этого ребёнка. Но ему хотелось думать, что он мог что-то сделать. Что он не просто вырастил человека, который отобрал у него всё.
— Он отобрал у нас всё, — сказала Elfgyth. Как будто прочитала его мысли.
— Да.
— И мы всё равно его любим.
— Да.
Они замолчали. За окном дым всё ещё шёл — чёрный, тяжёлый, бесконечный.
* * *
IX
Тем временем в городе было неспокойно. Не на площади — там уже расходились. В домах тэнов, в усадьбах, за стенами, где жили те, кто управлял землёй, — там начиналась паника.
Они слышали речь. Они слышали имя. Они знали, кто такой Ælfredo — сын Cenric'а, мальчик, который читал законы и считал деревья. Они видели его на советах, на пирах, на приёмах у короля. Они думали, что он будет тэном, как отец. Они думали, что он будет управлять землёй, как отец. Они думали, что он будет частью системы.
Он не стал частью системы. Он сломал её.
И теперь они сидели в своих домах, смотрели на дым и думали: «Что будет с нами? Что будет с нашей землёй? Что будет с нашими детьми?» Они не знали ответа. Они знали только одно: человек, который сжёг дворец, не остановится на дворце. Он придёт и за ними.
Они начали собираться. Тайно — пока тайно. По два, по три, по пять. В подвалах, в церквях, в лесах. Они говорили шёпотом, потому что не знали, кто слушает. Они говорили о том, что надо что-то делать. Они говорили о том, что надо бежать. Они говорили о том, что надо бороться.
Они не знали, что Ælfredo уже знает о них. Он знал, потому что Сиг знал. Сиг знал всё — потому что Сиг был кузнецом, а кузнецы слышат всё. Кузнецы чинят ножи для тэнов, подковывают лошадей тэнов, точат мечи тэнов. И тэны говорят при них, как будто их нет. Как будто кузнец — это не человек, а инструмент.
Сиг слушал. Сиг запоминал. Сиг рассказывал Ælfredo.
И Ælfredo записывал. В сундук, под деревом, в лесу. Потому что бумага переживает людей. А люди — нет.
Часть 2: скальпель
I
Указ лежал на столе. Пергамент — плотный, дорогой, с ровными краями. Чернила — чёрные, свежие, ещё блестели. Ælfredo смотрел на него и думал: «Это не указ. Это приговор. Но приговор — для тех, кто уже приговорён. А для остальных — это дверь. Дверь, которую я открываю. Или закрываю. Зависит от того, с какой стороны смотреть».
Он взял перо. Обмакнул в чернильницу. Начал писать.
«Lēofe menn — secgaþ nū sōþe word! Ne synd nā lengre hēahe ne hēane; syndon lǣrde and unlǣrde. Ne synd nā lengre frēoge ne wēdle; syndon lǣrde and unlǣrde. Ne synd nā lengre wīf ne weras; syndon lǣrde and unlǣrde! And sē þe þisne hālgan rēht āwyrð, hit forgieldþ mid his dēaþe.»
— «Люди честные — говорите же слова честные! Не существует больше высоких и низких; существуют грамотные и неграмотные. Не существует больше привилегированных и бедных; существуют грамотные и неграмотные. Не существует женщины и мужчины; существуют грамотные и неграмотные! А тот, кто посягнёт на это священное право, — заплатит своей смертью».
Он поставил подпись. Не размашистую, не королевскую — простую, как у кузнеца, который ставит клеймо на подкову. «Ælfredo». Три слога. Три удара.
Потом он отложил перо. Посмотрел на Сига.
— Отнеси это на площадь. Прибей к двери церкви. Пусть читают.
Сиг взял указ. Не спросил ничего. Он не спрашивал с той ночи — с той самой, когда они стояли в дыму и смотрели, как горит дворец. Он просто делал.
* * *
II
Но просто прибить пергамент к двери было недостаточно. Ælfredo знал это. Он знал, что девять из десяти крестьян не умеют читать. Они увидят лист с чёрными закорючками и пройдут мимо. Или испугаются. Или решат, что это очередная подать.
Поэтому Сиг взял с собой Ухтреда и еще двоих. Они вышли на площадь перед церковью Святой Марии, когда там было больше всего народу — в полдень, когда торговки раскладывали зелень, а кузнецы выносили готовый товар.
Сиг не стал ждать, пока люди соберутся сами. Он залез на пустую телегу, стоявшую у стены, и поднял руку. Ухтред ударил в старый железный щит — три раза, звонко, чтобы привлечь внимание.
Люди обернулись. Они увидели молодого кузнеца с перевязанной рукой и листом пергамента.
— Слушайте! — крикнул Сиг. Его голос разнесся над площадью. — Слушайте волю короля Ælfredo!
Толпа замерла. Слово «король» действовало безотказно — как удар хлыста.
Сиг не стал читать по слогам. Он знал, что люди не поймут древнеанглийскую вязь. Он перевел указ на язык улицы. Простой, грубый, понятный каждому.
— Король говорит: больше нет господ и холопов! — крикнул Сиг. — Больше нет тэнов, которые будут вас бить! Теперь есть только те, кто умеет читать закон, и те, кто не умеет. Тот, кто умеет читать, — будет управлять. Тот, кто не умеет, — будет работать. Но! Каждый из вас может научиться читать! Каждый может стать грамотным! И если какой-то тэн попробует помешать вам учиться — он умрет!
Тишина стояла такая, что было слышно, как ветер шелестит соломой на крыше.
Потом женщина в толпе — та самая, что всегда стояла у колодца — сказала громко, не веря:
— А если я не хочу учиться?
— Тогда ты будешь работать на того, кто учится, — ответил Сиг. — Но ты не будешь принадлежать ему. Ты будешь свободна. Но неграмотна.
— А как же тэны? — крикнул кто-то из-за спин. — Они же нас убьют за это!
— Тэны мертвы, — сказал Сиг. — Или скоро умрут. Те, кто согласится сесть за парту, будут жить. Те, кто поднимет руку на новый закон, будут висеть на этих воротах. Идите и расскажите всем. Завтра с утра на площади будет первый урок. Приводите детей. Приходите сами.
Он спрыгнул с телеги. Толпа не расходилась. Люди стояли и смотрели на лист пергамента, прибитый к двери. Они смотрели на него, как на дикого зверя. Они не понимали написанного, но они понимали то, что сказал Сиг. А это было страшнее любого пергамента.
* * *
III
Сундук стоял в углу — тот самый, из леса, под деревом. Ælfredo открыл его. Достал листки — те самые, что писал в детстве, в юности, в ярости. Он знал их наизусть. Но сейчас он читал их не как воспоминания. Он читал их как список целей.

