
Полная версия:
Запах Уинчестера
* * *
VI
Æthelwulf выполнил обещание. Cenric и Elfgyth стали тэнами. Не сразу — через год, когда Cenric оправился от ран. Но стали. Они получили землю — пять гайд. Это было немного, но достаточно. Они получили звание — не высокое, но настоящее. Они стали кем-то.
Земля была недалеко от Винчестера — плодородная, с рекой, с лесом. На ней стояла старая усадьба, полуразрушенная, с протекающей крышей и покосившимся забором. Они переехали туда весной 854 года. И начали работать.
Cenric вставал до рассвета. Он не мог иначе — тело привыкло. Он выходил во двор, смотрел на поля, на скот, на людей. Он считал. Он всегда считал. Он считал мешки с зерном, головы скота, людей, способных работать. Он замечал, что некоторые работники работают хуже других. Он не кричал на них. Он просто переводил их на другую работу — ту, где они могли быть полезны. Он не был жестоким. Он был эффективным.
Elfgyth вставала вместе с ним. Она занималась хозяйством, травами, огородом. Она лечила людей — не только своих, но и соседских. Она не брала денег. Она брала продуктами, услугами, информацией. Она знала, кто в деревне болен, кто голодает, кто пьёт. Она знала всё.
Они работали по тринадцать часов в день. Не потому, что кто-то заставлял. Потому, что иначе было нельзя. Земля требовала внимания. Люди требовали внимания. Скот требовал внимания. Они не отдыхали. Они не могли себе позволить отдых. Они знали: если они остановятся, всё рухнет.
Но они не были одиноки. У них были работники — не рабы, а свободные крестьяне, которые работали за еду и долю урожая. Они не били их. Они не унижали их. Они просто платили вовремя и не обманывали. И люди это ценили. Они оставались. Они работали лучше. Они не уходили.
Cenric построил новый дом — не дворец, но крепкий. С каменным фундаментом, с добротной дубовой крышей, с плотными ставнями, которые не пропускали ветер. Он не жалел дерева. Он хотел, чтобы в доме было сухо. Он хотел, чтобы дети не кашляли от сырости. Он хотел, чтобы жена не мёрзла по ночам.
Elfgyth разбила сад. Не просто огород — сад с травами, с цветами, с деревьями. Она привезла семена из Франкии, из Санса, из других мест. Она экспериментировала. Она не боялась ошибаться. Она записывала результаты — на восковых табличках, на пергаменте, на всём, что попадалось под руку. Она училась.
* * *
VII
В 869 году они уехали во Франкию. Не потому, что хотели убежать — потому, что хотели учиться. Они были тэнами, но они были крестьянами. Они знали, как работать руками, но не знали, как управлять землёй. Они знали, как считать до десяти, но не знали, как вести учёт. Они знали, как говорить с людьми, но не знали, как говорить с королями.
Во Франкии они провели пять лет. Они учились читать, писать, считать. Они учились строить, лечить, управлять. Они учились у монахов — не потому, что верили в Бога, а потому, что монахи знали то, чего не знали они. Они не спорили с монахами. Они просто брали знания и уходили. Они не молились об урожае. Они считали мешки с зерном.
И они видели Европу. Грязную, чешущуюся, умирающую от болезней. Они видели, как монахи чешутся над книгами. Они видели, как крестьяне пьют из лужи, где плавает дохлая крыса. Они видели, как дети сохнут за неделю от кровавого поноса, и матери молятся у их постелей, не зная, что нужно было просто вскипятить воду. Cenric и Elfgyth смотрели на это и молчали. Они уже знали, что можно иначе. Они видели это на своих землях. И это знание жгло им руки.
В 874 году они вернулись. Alfred уже был королём — он взошёл на трон в 871-м, после смерти отца. Он был молод, амбициозен, странен. Он хотел того же, чего хотели они: величия. Но он хотел не для себя — для страны. Они не знали его лично. Но они слышали о нём. И они думали: «Может быть, он — тот, кто сможет».
Послы Альфреда пришли через месяц после их возвращения. Они передали благодарность от короля — за службу, за верность, за то, что они вернулись. Cenric и Elfgyth стояли в дверях своего дома и слушали. Потом Cenric сказал:
— Передайте королю, что мы служим не за благодарность. Мы служим за Англию.
Посол кивнул. Он не понял. Но он запомнил.
Cenric и Elfgyth не были святыми. Они были амбициозны, жёстки, расчётливы. Они хотели величия — и они его получили. Не потому, что им повезло — потому, что они работали. Они шли вперёд, когда другие отступали. Они учились, когда другие отдыхали. Они видели, когда другие спали.
И они знали: их сын будет таким же.
Часть 3: Первая точка
* * *
I
Ælfredo родился в 874 году.
Haggona положила ребёнка на грудь Elfgyth. Ребёнок был красный, сморщенный, с закрытыми глазами и сжатыми кулачками. Он не кричал — он спал. Cenric смотрел на него и не знал, что сказать. Он видел много детей — в деревне, в лагере, на поле. Но этот был его. Это было другое.
Elfgyth посмотрела на мужа. Потом на сына. Потом сказала — тихо, почти шёпотом, но так, чтобы он слышал:
— Wundor gecyndes! Ūre welan!
— «Чудо природы! Наше богатство!»
Cenric кивнул. Он не умел говорить красиво. Он умел говорить по делу. Но сейчас он не мог сказать по делу. Он просто стоял и смотрел, как грудь младенца ритмично поднимается и опускается. В доме всё ещё пахло кипячёной водой, но теперь к этому запаху примешивался новый — запах молока, пота и чего-то ещё, тонкого и тёплого, что Cenric не мог назвать. Он подошёл к окну, распахнул ставни шире. Сырой осенний воздух ворвался в комнату, смешиваясь с паром. Cenric смотрел на дым над полем и чувствовал, как в груди что-то сжимается. Не страх. Ответственность.
* * *
II
Первые три года Ælfredo не помнил. Он помнил только запахи — кипячёной воды, шерсти, дыма от очага. И тепло. Тепло матери, тепло отца, тепло матраса, на котором он спал.
Матрас был из перьев — не из соломы, как у других детей. Cenric привёз его из Франкии вместе с привычкой кипятить воду. Перья были мягкие, но рвались часто. Elfgyth чинила его каждую неделю — садилась у окна, доставала иглу и нитку, и зашивала прорехи. Ælfredo, едва научившись сидеть, любил наблюдать за этим процессом. Он смотрел, как мать ловко продевает нитку сквозь плотную ткань, как стягивает края, оставляя аккуратный шов.
— Почему у других детей солома, а у меня перья? — спросил он однажды, когда ему было года четыре. Он сидел рядом с матерью на широкой деревянной скамье, болтая ногами, которые ещё не доставали до пола.
Мать откусила нитку, завязала узелок и только потом ответила:
— Потому что ты — наш сын. А мы — тэны. Мы можем себе позволить перья.
— А другие не могут?
— Не могут.
— Почему?
Она помолчала. Отложила шитьё на колени, посмотрела на него. У неё были серые глаза, как у отца, но взгляд — другой. Более острый, что ли. Она всегда смотрела так, будто проверяла, понял ли он.
— Потому что они родились не у тэнов, — сказала она.
Ælfredo нахмурился. Он знал, что такое «тэн». Отец объяснял: тэн — это тот, кто управляет землёй, собирает налоги, судит людей. Но почему одни рождаются тэнами, а другие нет? Он не понимал. Он посмотрел на свои руки — маленькие, чистые, с аккуратно подстриженными ногтями. Потом на руки матери — в мелких морщинках, с пятнами от трав и ссадинами от работы. Она не всегда была тэном. Она была крестьянкой. Он знал это. Значит, можно стать тэном? Он хотел спросить, но не спросил. Почему-то показалось, что это будет неправильный вопрос.
Он не понял. Но запомнил.
* * *
III
В четыре года он начал учиться. Не по принуждению — по желанию. Он видел, как отец сидит над бумагами в своей каморке — маленькой комнате, где пахло чернилами и сухим пергаментом. Cenric сидел там часами, сгорбившись над столом, и что-то писал. Ælfredo подходил к двери, останавливался на пороге и смотрел. Он видел, как перо отца оставляет на пергаменте тонкие чёрные линии. Линии складывались в буквы. Буквы складывались в слова. Слова имели смысл.
Однажды он набрался смелости и спросил:
— Что ты делаешь?
Отец поднял голову. В его глазах отразилось пламя свечи. Он не рассердился, не прогнал его. Он отложил перо и ответил:
— Считаю налоги.
— Зачем?
— Чтобы знать, сколько мы должны королю.
— А зачем мы должны королю?
— Потому что он дал нам землю.
— А зачем он дал нам землю?
Отец откинулся на спинку стула. Он смотрел на сына долго, будто видел его впервые. Ælfredo не отводил взгляда. Он действительно хотел знать.
— Потому что мы ему нужны, — сказал отец. — Мы управляем этой землёй. Мы судим людей. Мы собираем налоги. Мы отвечаем за них.
— А кто отвечает за нас?
— Король.
— А кто отвечает за короля?
Отец замолчал. В комнате стало тихо. Слышно было только, как потрескивает свеча и как за окном ветер шевелит ставни. Cenric посмотрел на свои руки. На чернильные пятна на пальцах. Потом сказал:
— Бог.
Ælfredo не поверил. Он не говорил этого вслух — он знал, что это грех. Но он не верил. Он видел, как священник чешется под сутаной, как монахи спорят о пустяках и как люди молятся и всё равно умирают. Он не видел Бога. Он видел только людей. И он думал: «Если Бог есть, почему он не сделает так, чтобы все были сыты?» Он не спрашивал. Он просто думал.
* * *
IV
Жизнь Ælfredo была расписана — по солнцу, по петухам, по колоколу в церкви Святой Марии, чей звон доносился через поле.
Он просыпался затемно, когда за ставнями было ещё черно. Не потому, что его будили, — потому что тело привыкло. Он лежал в темноте, слушал, как Haggona гремит котлами на кухне, как отец уже скрипит пером в каморке, как мать тихо напевает над очагом. Потом вставал.
Первое — вода. Elfgyth заставляла его пить тёплую кипячёную воду с щепоткой соли. Каждое утро. Он пил её медленно, маленькими глотками, пока мать стояла рядом и смотрела. Потом — умывание. Таз с кипячёной водой и глиняная плошка с просеянной золой. Cenric настоял: «Зола выедает грязь, а кипяток смывает заразу». Ælfredo мочил руки, тёр ладони и пальцы золой, пока кожа не начинала краснеть, а потом смывал всё чистой водой. Elfgyth проверяла: брала его руки в свои, осматривала ногти. Если под ногтем оставалась грязь — отправляла тереть заново.
С рассветом — чтение. Не по желанию, а по расписанию. Cenric приносил книги из своего сундука — тяжёлые, в кожаных переплётах, с пожелтевшими страницами. Ælfredo читал вслух. По-латыни — молитвы и псалмы. По-английски — законы и хроники. Отец сидел напротив, слушал, поправлял произношение. Если Ælfredo ошибался — заставлял перечитывать абзац с начала. Иногда — весь отрывок. Иногда — всю страницу. Он не кричал. Он просто ждал. И Ælfredo читал снова.
После чтения — счёт. Cenric давал ему задачки: «У нас три поля. Одно даёт двадцать мер зерна, второе — пятнадцать, третье — десять. Сколько всего?» Ælfredo считал в уме. Потом на пальцах. Потом — на восковой табличке. Отец проверял. Если ответ был неверным — объяснял заново. Если верным — давал следующую задачку, сложнее. Ælfredo любил счёт. Он не любил чтение. Чтение было медленным, скучным, полным ошибок. Счёт был быстрым, точным, безжалостным. Как отец.
К обеду — работа. Не учёба, а настоящая работа. Ælfredo помогал Haggona носить воду, кормить кур, чистить свинарник. Не потому, что это было нужно — потому что Cenric считал: «Тэн должен знать, как работают его люди. Иначе он не сможет ими управлять». Ælfredo не спорил. Он брал ведро и шёл к колодцу. Вода была холодная, тяжёлая, и руки у него дрожали, когда он поднимал ведро. Но он не жаловался. Он знал: если пожалуется — отец скажет: «Значит, ты ещё не готов быть тэном».
После обеда — снова учёба. На этот раз — письмо. Ælfredo садился за стол в каморке отца, брал восковую табличку и стилос. Cenric диктовал ему законы — медленно, слово за словом. Ælfredo писал. Буквы получались кривыми, стилос скользил, воск крошился. Он злился. Стирал. Писал снова. Отец стоял над ним, смотрел. Если Ælfredo ошибался — говорил: «Ещё раз». Если писал правильно — кивал: «Дальше». Так проходило два часа. Иногда — три.
К вечеру — свобода. Не полная — Cenric не разрешал ему уходить далеко от усадьбы. Но Ælfredo мог выйти во двор, сесть под дубом, смотреть на небо. Или пойти к реке — не купаться, просто смотреть, как вода течёт между камнями. Или — что он любил больше всего — считать. Он считал всё: листья на дубе, камни на берегу, кур во дворе. Потом складывал, делил, находил среднее. Он не знал, зачем ему это. Он просто делал. Мир становился понятнее, когда ты его считал.
Ужин был скудным. Каша, хлеб, иногда — сыр или рыба. Мясо — только по праздникам. Ælfredo не жаловался. Он знал: так едят все тэны. Он видел, как едят крестьяне — ещё хуже. Он не хотел быть как они.
Перед сном — молитва. Elfgyth читала вслух — по-латыни, медленно, с трудом. Ælfredo слушал. Он не молился. Он просто слушал. Он смотрел на мать и думал: «Она верит. А я — нет. Почему?» Он не находил ответа. Но он знал: если скажет вслух — она расстроится. Поэтому он молчал.
Он засыпал поздно — когда за окном было уже совсем темно. Он лежал на матрасе из перьев, смотрел в потолок и слушал, как за стеной отец всё ещё скрипит пером, как Haggona тушит свечи на кухне, как ветер шевелит ставни. Он думал о том, что завтра будет то же самое. И послезавтра. И через год. Он не знал, хорошо это или плохо. Он просто знал: так устроено. И он не хотел это менять. Пока.
* * *
V
Читать он научился в пять. Писать — в шесть. Считать — в четыре. Счёт был его любимой игрой.
Он выходил во двор, смотрел на деревья и считал их. Потом считал высоту — на глаз, по стволу, по веткам. Потом складывал и делил. Получалось среднее арифметическое. Он не знал, что это называется «среднее арифметическое». Он просто делал это. Ему нравилось, что можно посчитать всё — деревья, камни, кур, людей. Мир становился понятнее, когда ты его считал.
Однажды он сидел под старым дубом на краю усадьбы. Вокруг него росли три берёзы — разные, непохожие. Одна была высокая и тонкая, другая — низкая, но широкая, третья — кривая, с обломанной верхушкой. Ælfredo смотрел на них, потом закрыл глаза и попытался представить их вместе. Одну общую берёзу. Не самую высокую, не самую низкую, не самую кривую. Среднюю. Он открыл глаза. Такой берёзы не было. Но она была в его голове. И от этого всё вокруг стало казаться стройнее и понятнее.
Он любил писать. Не потому, что хотел стать писателем — потому, что хотел говорить. Он писал на английском — своём языке. Языке, на котором говорили его родители, его слуги, его соседи.
Он писал на восковых табличках, которые отец привозил из города. Таблички были тяжёлые, с деревянной рамкой и тёмным воском внутри. Буквы на воске получались кривыми — стилос скользил, воск крошился под острым концом. Ælfredo злился, когда буквы выходили неровными, и стирал их обратной стороной стилоса, разглаживая воск большим пальцем. Он писал всё: жалобы на скучную еду, жалобы на родителей, рассказы о том, как он побеждает викингов один.
Однажды он написал: «Сегодня опять репа. Я не хочу репу. Репа — это еда для свиней. Я тэн, а не свинья». Мать прочитала, засмеялась и показала отцу. Отец прочитал, нахмурился и сказал:
— У тэна не должно быть таких ошибок. Ты написал «репа» с двумя «п».
— Но это же правда, — сказал Ælfredo. — Про свиней.
— Правда должна быть написана правильно, — ответил отец. — Иначе её никто не поймёт.
Ælfredo запомнил. С тех пор он проверял каждое слово дважды, прежде чем написать его на воске.
* * *
VI
С другими детьми он не играл. Не потому, что не хотел — потому, что ему не разрешали. Дети крестьян, дети слуг, дети соседей — они были «ниже».
Отец говорил:
— Не играй с ними. Научишься чему-нибудь глупому.
Мать говорила:
— Они не учатся. Они не умеют читать. Они не умеют считать. Они вырастут и будут работать в поле. А ты будешь управлять ими. Ты должен быть выше.
Ælfredo смотрел на них — на детей, которые бегали по улице, играли в палки, смеялись, падали в грязь и визжали от восторга. Он стоял у окна и смотрел. Однажды он спросил:
— А почему они не учатся?
Мать ответила:
— Потому что они не могут.
— Почему?
— Потому что они родились не у тэнов.
— А если бы они родились у тэнов?
— Тогда бы учились.
Ælfredo замолчал. Потом сказал:
— Это несправедливо.
Мать посмотрела на него. Долго. Потом сказала:
— Да. Но так устроено.
Он не согласился. Он не сказал этого вслух — он знал, что это бесполезно. Но он не согласился. Он думал: «Если это несправедливо, почему это нельзя изменить?» Он не знал ответа. Но он знал, что хочет его найти.
* * *
VII
Его наказывали. Не часто — но наказывали. За непослушание, за лень, за то, что убегал гулять вместо учёбы. Наказание было простым: ставили в угол. Не били — бить было не принято. Просто ставили в угол и заставляли стоять. Час. Два. Пока не скажет: «Я понял».
Угол был тёмный — в дальнем конце комнаты, где не было окон, где пахло пылью и старой шерстью. Ælfredo стоял лицом к стене, смотрел на серые доски и считал трещины. Он насчитал двадцать три трещины. Потом двадцать пять. Потом сбился и начал заново. Время шло медленно. Он слышал, как мать ходит по дому, как отец перелистывает бумаги в каморке, как Haggona гремит котлами на кухне. Он хотел обернуться, но не оборачивался. Он знал: если обернётся — накажут сильнее.
Он говорил: «Я понял». Но не понимал. Он стоял в углу и думал: «Почему я не могу делать то, что хочу?» Он не находил ответа. Но он знал: родители его любят. Они наказывают не потому, что злые — потому, что хотят, чтобы он вырос правильным. Он не знал, что значит «правильным». Но он знал, что они стараются.
* * *
VIII
Вода. Он привык к чистой воде с рождения. Не потому, что ему объяснили — потому, что другой не было. В их доме воду кипятили всегда — с вечера, чтобы к утру было достаточно. Он пил её тёплой, с щепоткой соли. Он не знал, что так делают не везде. Он думал, что так делают все.
Однажды он пошёл с отцом в деревню — к кузнецу, за инструментом. Деревня встретила его запахом горелой шерсти, мокрой земли и чего-то кислого. Люди ходили по узким улочкам, сгорбленные, с серыми лицами. Дети ковырялись в грязи. Собаки лаяли. У колодца стояла очередь — женщины с ведрами, дети с кувшинами. Вода в колодце была мутная, с плавающими листьями и какими-то букашками на поверхности.
Кузнец — широкоплечий мужчина с обожжёнными руками — предложил Ælfredo воды. Из бочки. Сырой. Ælfredo взял кружку, посмотрел на воду — мутную, с какими-то пятнами на поверхности. Он не стал пить. Он сказал:
— Спасибо, я не хочу.
Кузнец пожал плечами. Отец посмотрел на него и ничего не сказал. Но по дороге домой сказал:
— Ты правильно сделал.
— Почему?
— Потому что от этой воды у тебя заболит живот.
— А почему у кузнеца не болит?
Отец помолчал. Потом сказал:
— Болит. Он просто привык.
Ælfredo не хотел привыкать. Он хотел пить чистую воду. Он не знал, что это — привилегия. Он думал, что это — норма.
* * *
IX
В восемь лет он знал: читать, писать, считать, вести учёт, считать среднее арифметическое, писать жалобы и рассказы. Он знал, что вода должна быть чистой. Он знал, что дети крестьян не учатся. Он знал, что это несправедливо. Он не знал, что с этим делать.
Он сидел на крыльце своего дома — большого, крепкого, с матрасом из перьев и сундуком с книгами. Он смотрел на деревню — на детей, которые играли в палки, на женщин, которые стирали в реке, на мужчин, которые работали в поле. Он думал: «Они не знают, что можно иначе. Они не знают, что вода может быть чистой. Они не знают, что можно читать. Они не знают, что можно считать». Он думал: «Я знаю. Значит, я должен что-то сделать».
Он не знал, что. Но он знал, что это будет. Когда-нибудь.
Солнце садилось за лес, окрашивая небо в цвет старой крови. Ælfredo сидел на крыльце и смотрел, как возвращаются с поля работники — усталые, сгорбленные, с инструментами на плечах. Они проходили мимо его дома, не поднимая глаз. Они не видели его. А он видел их. И он думал о том, что между ним и ими — стена. Невидимая, но прочная. Стена из перьев, чистой воды и умения считать. И он не знал, хочет ли он её разрушить или укрепить. Он просто знал, что она есть. И это знание жгло его изнутри, как проглоченный уголёк.
Часть 4: привычка
I
Мне девять. Я просыпаюсь затемно, когда за ставнями ещё черно. Не потому, что хочу, — потому что тело привыкло. Я лежу в темноте, слушаю, как Haggona гремит котлами на кухне, как отец уже скрипит пером в каморке, как мать тихо напевает над очагом. Потом встаю.
Первое — вода. Мать заставляет меня пить тёплую кипячёную воду с щепоткой соли. Каждое утро. Я пью медленно, маленькими глотками, пока она стоит рядом и смотрит. Потом — умывание. Таз с кипячёной водой и глиняная плошка с просеянной золой. Отец настоял: «Зола выедает грязь, а кипяток смывает заразу». Я мою руки, тру ладони и пальцы золой, пока кожа не начинает краснеть, а потом смываю всё чистой водой. Мать проверяет: берёт мои руки в свои, осматривает ногти. Если под ногтем осталась грязь — отправляет тереть заново.
С рассветом — чтение. Не по желанию, а по расписанию. Отец приносит книги из своего сундука — тяжёлые, в кожаных переплётах, с пожелтевшими страницами. Я читаю вслух. По-латыни — молитвы и псалмы. По-английски — законы и хроники. Отец сидит напротив, слушает, поправляет произношение. Если я ошибаюсь — он не кричит. Он просто говорит: «Ещё раз». Я перечитываю. Иногда три раза. Иногда пять. Пока не сходится.
После чтения — счёт. Отец даёт мне задачки: «У нас три поля. Одно даёт двадцать мер зерна, второе — пятнадцать, третье — десять. Сколько всего?» Я считаю в уме. Потом на пальцах. Потом — на восковой табличке. Отец проверяет. Если ответ неверный — объясняет заново. Если верный — даёт следующую задачку, сложнее. Я люблю счёт. Я не люблю чтение. Чтение медленное, скучное, полное ошибок. Счёт быстрый, точный, безжалостный. Как отец.
К обеду — работа. Не учёба, а настоящая работа. Я помогаю Haggona носить воду, кормить кур, чистить свинарник. Не потому, что это нужно, — потому что отец считает: «Тэн должен знать, как работают его люди. Иначе он не сможет ими управлять». Я не спорю. Я беру ведро и иду к колодцу. Вода холодная, тяжёлая, и руки у меня дрожат, когда я поднимаю ведро. Но я не жалуюсь. Я знаю: если пожалуюсь — отец скажет: «Значит, ты ещё не готов быть тэном».
После обеда — снова учёба. На этот раз — письмо. Я сажусь за стол в каморке отца, беру восковую табличку и стилос. Отец диктует мне законы — медленно, слово за словом. Я пишу. Буквы получаются кривыми, стилос скользит, воск крошится. Я злюсь. Стираю. Пишу снова. Отец стоит над душой, смотрит. Если я ошибаюсь — говорит: «Ещё раз». Если пишу правильно — кивает: «Дальше». Так проходит два часа. Иногда — три.
К вечеру — свобода. Не полная — отец не разрешает мне уходить далеко от усадьбы. Но я могу выйти во двор, сесть под дубом, смотреть на небо. Или пойти к реке — не купаться, просто смотреть, как вода течёт между камнями. Или — что я люблю больше всего — считать. Я считаю всё: листья на дубе, камни на берегу, кур во дворе. Потом складываю, делю, нахожу среднее. Я не знаю, зачем мне это. Я просто делаю. Мир становится понятнее, когда ты его считаешь.
А ещё вечером — меч. Не каждый день, но часто. Отец говорит: «Тэн должен уметь защитить свою землю». Я учусь. Держу рукоять, ставлю блок, бью по столбу. Меч тяжёлый, и плечо ноет уже через четверть часа. Но я не останавливаюсь. И пока я бью по столбу, я думаю о том, что все законы, которые я читал днём, — они только про наказание. Про то, как отобрать, как осудить, как объявить вне закона. Но ни один из них не говорит, как сделать так, чтобы людям не приходилось красть. Ни один не говорит, как сделать так, чтобы крестьянин не падал в поле. Я не спрашиваю вслух. Я знаю, что отец скажет: «Это не наша забота. Наша забота — порядок».
Ужин скудный. Каша, хлеб, иногда — сыр или рыба. Мясо — только по праздникам. Я не жалуюсь. Я знаю: так едят все тэны. Я видел, как едят крестьяне, — ещё хуже. Я не хочу быть как они.
Перед сном — молитва. Мать читает вслух — по-латыни, медленно, с трудом. Я слушаю. Я не молюсь. Я просто слушаю. Я смотрю на мать и думаю: «Она верит. А я — нет. Почему?» Я не нахожу ответа. Но я знаю: если скажу вслух — она расстроится. Поэтому я молчу.
Я засыпаю поздно — когда за окном уже совсем темно. Я лежу на матрасе из перьев, смотрю в потолок и слушаю, как за стеной отец всё ещё скрипит пером, как Haggona тушит свечи на кухне, как ветер шевелит ставни. Я думаю о том, что завтра будет то же самое. И послезавтра. И через год. Я не знаю, хорошо это или плохо. Я просто знаю: так устроено. И я не хочу это менять. Пока.

