Читать книгу Возвращение Лотоса ( Александра Хартманн) онлайн бесплатно на Bookz
Возвращение Лотоса
Возвращение Лотоса
Оценить:

4

Полная версия:

Возвращение Лотоса

Александра Хартманн

Возвращение Лотоса

Глава 1. Чужое небо

Англия встретила небом, которое не умело гореть.

После ослепительной, жестокой синевы Лаоса, после тяжелого золота закатов над Меконгом, после влажного пламени тропических рассветов это небо показалось мне странным, почти невозможным. Оно не сияло, оно висело. Низкое, белесое, холодное, с рваными серыми краями облаков, которые шли так низко над полями, что, казалось, стоит протянуть руку, и пальцы намокнут в их сырой шерсти.

Поля Стаффордшира тянулись до горизонта ровными волнами земли и травы, пересеченными каменными изгородями, узкими тропинками, тонкими ручьями, отливавшими свинцом, и редкими темными рощами, в которых ветер жил уже не шелестом, как в Лаосе, а шепотом.

Да, именно шепотом.

Все здесь шептало: мокрый вереск, пустые луга, обнаженные кусты, черные ветви, вороны, вода под мостом.

Даже дождь не лился, а шептал по стеклу.

Я часто выходила одна в поле после уроков и шла, не разбирая дороги, пока не начинала мерзнуть так сильно, что пальцы немели в перчатках, а щеки делались жесткими от ветра. Тогда я останавливалась у какого-нибудь забора, смотрела на серую равнину, на тонкие дымки над крышами далеких ферм, на упрямые клочья солнца, пробивавшиеся сквозь тучи, и думала, что эта земля совсем не похожа на ту, где я родилась.

Но и в ней была своя суровая красота. Молчаливая. Сдержанная.

Та красота, которая не раскрывается навстречу человеку, а заставляет его долго идти под дождем, прежде чем он поймет, что уже любит это серое небо, черные ручьи, стылый ветер и колючие пустоши.

Школа Святой Агнессы стояла в стороне от деревни, на невысоком холме, окруженная лугами, старым яблоневым садом и каменной стеной, за которой теснились мокрые кусты роз. Здание было длинным, строгим, темно-кирпичным, с высокими окнами и узкими готическими арками над входом. Внутри пахло сургучом, мелом, книгами, влажной шерстью детских накидок и углем, который постоянно пытались экономить.

Я жила здесь уже почти три недели.

Для всех в этом доме я была мисс Жослин Симоне — новая учительница французского языка и рисования, пережившая кораблекрушение, потерявшая вещи, но не воспитание, и потому заслуживающая снисхождения. История была вполне правдоподобной и достаточно печальной, чтобы не задавать лишних вопросов. Люди вообще охотнее принимают ложь, если она не слишком блестяща и не просит многого.

Первую неделю мне казалось, что я хожу не по школьным коридорам, а внутри сна.

Сестры-учительницы в темных платьях. Шелест детских шагов. Холодные классы. Чернильницы. Карты. Глобус с облупившейся Африкой. Звон колокольчика к уроку. Маленькие девочки с белыми воротниками, склоненные над тетрадями.

Мир был так далек от Лаоса, что временами я просыпалась по ночам с уверенностью, будто вот-вот услышу за окном крик павлина, а вместо него слышала только дождь.

Другие учительницы относились ко мне вежливо, но настороженно.

Мисс Харрингтон, высокая, сухая, с прямой спиной и слишком внимательными глазами, сразу невзлюбила мою манеру произносить некоторые английские слова и однажды заметила, что во французском колониальном воспитании всегда чувствуется опасная степень свободы. Мисс Лоуэлл, напротив, была добрее и чаще всего пыталась сунуть мне лишний кусок пирога за чаем, считая, что я выгляжу пугающе хрупкой. Была еще мисс Бреттон — круглолицая, румяная, вечно мерзнущая и потому постоянно кутавшаяся в серую шаль. Именно она первой спросила меня, не скучаю ли я по дому.

Тогда я ничего не ответила. Потому что уже не знала, где мой дом.

Мой день начинался рано.

Колокол к мессе. Завтрак в общей столовой. Тонкий чай. Сухой хлеб. Иногда овсяная каша, от одного вида которой меня поначалу все еще мутило, тело не сразу забыло больницу и потерю ребенка, хотя разум уже научился прятать это от других.

Потом уроки.

Я учила девочек французским глаголам, правильным линиям в рисунке, основам хорошего вкуса и тому, как нужно держать осанку при чтении вслух. Иногда, глядя на их тонкие руки, на склоненные головы, на белые ленточки в волосах, я чувствовала такую странную, почти пугающую нежность, что приходилось отворачиваться к окну.

Потому что тогда я вспоминала того, кто уже никогда не родится. И это было больнее всего.

После полудня, если не шел сильный дождь, я выходила одна.

Дышала воздухом полей. Слушала холодные ручьи. Трогала ладонью мокрый мох на камнях. И думала о Джии.

Почти каждый день.

Я писала запросы. Отправляла письма. Пыталась через школьную почту и через Чарльза Джойса — директора, по доброте своей согласившегося однажды отнести еще одно мое письмо к доверенному почтовому агенту — получить хоть след из Бостона или Нью-Йорка.

Но ответа не было. Ни от сестры. Ни от Роя. И эта тишина уже жила во мне, как старая болезнь.

Вечерами я сидела у окна в своей маленькой комнате под самой крышей.

Писала. Или делала вид, что пишу.

Чаще всего просто смотрела, как по стеклу стекает дождь.

Иногда, если тучи расходились, над холмами на несколько минут появлялось солнце. Не золотое и жаркое, как дома. А бледное, хрупкое, нежное. Оно ложилось на траву светлой полосой и тут же исчезало, словно само удивлялось своему приходу.

В такие минуты мне казалось, что я и есть это солнце.

Чужая. Случайная. Ненадолго.

И все же живая.

Глава 2. Школа Святой Агнессы

Утро в школе Святой Агнессы начиналось колоколом.

Этот колокол напоминал телу о порядке. Проснись. Встань. Оденься. Спустись. Подчинись новому дню. Сейчас не время веселью и улыбкам.

И я подчинялась этому приказу, хотя поначалу мне и было сложно. Слишком привольно мне жилось дома в Лаосе. Слишком сильно я привыкла жить чувствами, и так не приучена к жесткой дисциплине, которая словно холодная клетка, стискивала со всех сторон.

Моя комната под самой крышей была холодной. В Лаосе утро входило в спальню влажным золотом, птицами, запахом реки и горячей зелени. Здесь же оно пришло серым светом, просочившимся сквозь тонкие занавеси, и запахом сырого кирпича.

На стуле у кровати висело серое платье. То самое, которое мисс Харрингтон посчитала вполне уместным для разумной молодой женщины, не склонной к ненужной яркости.

— Мисс Харрингтон считает женскую привлекательность пороком, - со смущенной улыбкой произнес мистер Джойс в поезде. – Потому, чтобы понравится ей, лучше не выбирать ничего кричащего в одежде.

— Конечно, мистер Джойс, - спокойно отвечала я, сложив на коленях руки, - я собираюсь жить по правилам того учреждения, где мне дали место.

И теперь у меня было несколько правильных платьев.

Серое. Темно-коричневое. Синевато-черное. Одно цвета мокрого камня. Другое старой лаванды, потемневшей от пыли.

Ни один оттенок не жил. Ни один не пел. Ни один не дышал.

Все они были как новая оболочка моей жизни: скромные, тихие, правильные, стертые.

Я оделась медленно.

Сначала нижняя рубашка. Потом чулки. Потом платье. Потом пояс. Потом гладко собрала волосы и закрепила их так туго, что лицо в зеркале стало еще строже. Коричневая помада сделала губы тоньше и старше. Затем я надела очки.

Их я заказала почти сразу после приезда и размещения.

За мутноватыми стеклами с янтарным оттенком мой взгляд становился тусклее, старше. Не Киара Марэ, не женщина, которую однажды любили с безумием и болью, а мисс Жослин Симоне, учительница, перенесшая тяжелую дорогу и слишком много потерявшая, чтобы задавать ей лишние вопросы.

Я долго стояла перед зеркалом и смотрела на себя.

Лицо было моим. И не моим.

Волосы мои. Руки мои. Кожа моя.

Но вся я как будто переместилась чуть глубже, за тонкую стеклянную стену.

Киара теперь жила где-то там. Далеко. Внутри. И если кто-то хотел бы увидеть ее, ему пришлось бы сначала пройти сквозь холод, ложь, молчание и чужое имя.

Колокол ударил снова. Я чуть вздрогнула, пробуждаясь от своих мыслей, и поспешила вниз

Столовая для персонала была длинной, темной, с низким камином и узкими окнами, из которых открывался вид на влажный школьный двор. На столах уже стояли чайники, хлеб, масло, каша, вареные яйца и джем, вид которого почему-то всегда напоминал мне кровь на белой салфетке. После Лаоса английская еда казалась мне не просто пресной, она была лишенной страсти, стертой и серой, как и погода за окном. В ней не было специй, жара, аромата, не было той щедрости, которая даже в бедности делает пищу событием. Здесь еда подчинялась не удовольствию, а долгу.

Мисс Лоуэлл уже сидела за столом в своей неизменной серой шали.

— Доброе утро, мисс Симоне, — сказала она тепло. — Надеюсь, вы спали лучше.

— Благодарю, да.

— Это счастье. В такой сырости многие новенькие просыпаются с тоской и ревматизмом.

Я села. Мисс Бреттон тихо кивнула мне с другого конца стола. Мисс Харрингтон вошла последней и устроилась напротив с лицом женщины, которая считает доброжелательность уступкой слабости.

Чарльз Джойс появился через несколько минут, уже с бумагами в руках, будто даже за завтраком не мог позволить себе просто быть человеком без должности.

— Сегодня у вас два урока французского и один класс рисования, — сказал он, подавая мне листок. — Если почувствуете слабость, скажите. Я переставлю расписание.

— Не нужно, - отвечала я, внимательно читая расписание через очки.

Мисс Харрингтон едва заметно приподняла бровь.

— Надеюсь, мисс Симоне, вы не из тех женщин, которые сначала отказываются от помощи, а потом падают в обморок перед ученицами. Спешу вас сразу предупредить, жалости вы этим не добьетесь.

Я подняла на нее взгляд поверх чашки чая. Мне хотелось съязвить, ответить как-нибудь резко и хлестко, чтобы поставить на место эту высокомерную женщину. Но я не могла. Нет. Надо учиться быть другой. Надо сдерживать свой нрав.

Я опустила глаза.

- Что вы, мисс Харрингтон, я бы никогда не позволила себе столь предосудительное поведение.

Первый урок дался мне легче, чем я ожидала.

Девочки сидели за высокими деревянными партами в темных форменных платьях, с белыми воротничками, гладко причесанные, пахнущие мылом, чернилами, холодным воздухом и слегка яблоками, которые кто-то из них, должно быть, прятал в кармане. Некоторые смотрели на меня с откровенным любопытством, другие с тем настороженным уважением, которое дети испытывают к новым взрослым, еще не зная, бояться их или любить.

Я начала по-французски.

Несколько девочек тут же выпрямились. Две закатили глаза. Одна уронила перо.

- Пожалуй, сегодня, мы начнем урок с небольшого диктанта, чтобы я могла понять общий уровень класса, - произношу сухо, раскрывая сборник французских авторов.

И хор перьевых ручек заскреб по бумаге.

Одна рыжая девочка с длинным носом и слишком серьезным лицом на каждом втором слове останавливалась и краснела до ушей. Я подошла к ней, наклонилась и тихо подсказала.

Она подняла на меня огромные серые глаза и прошептала:

— Спасибо, мисс.

После этого урока я стояла у окна и задумчиво смотрела на мокрый от дождя сад. Неожиданно внутри меня разлилось тепло и тихая радость. Возможность поделиться c детьми чем-то, что у меня имелось в избытке вдруг стало источником вдохновения и какой-то призрачной надежды. Надежды, что новая жизнь не будет столь серой и мрачной, какой она рисовалась мне по дороге из Ливерпуля.

После обеда, когда девочки разошлись, а небо над школой стало еще ниже и серее, я вышла одна за ограду.

Тропа шла вниз по склону, мимо старых кустов шиповника, мимо каменной стены, покрытой мхом, мимо черной лужи, в которой отражалось белесое небо. Дальше начинались луга. За ними виднелся ручей, тонкий, холодный, почти стеклянный.

Я шла медленно, наслаждаясь прогулкой. Сырым воздухом было трудно дышать сразу после теплых школьных комнат, но именно в этой прохладе я чувствовала себя живее, чем под крышей.

Ветер трогал края шали. Где-то вдали кричали вороны. Пахло травой, мокрой землей и чем-то едва различимым, может быть, полевыми цветами, слишком сдержанными, чтобы кричать о себе.

Я остановилась у ручья и посмотрела вниз.

Вода шла быстро, чисто, без всякой тропической медлительности. В Лаосе вода несла запах и тепло. Здесь она была почти безличной. И все же в этой холодной прозрачности таилась странная правда.

Я присела на камень.

Достала из кармана недописанное письмо Джии.

Бумага отсырела на сгибах. Я давно уже не знала, куда писать. Но тем не менее с неуемным упорством все равно писала. Эти письма были единственным местом, где я могла быть прежней, где я изливала всю свою боль от разрушенной вдребезги жизни.

— Мисс Симоне?

Я вздрогнула и подняла глаза. Чарльз Джойс стоял в нескольких шагах, держа в руке шляпу.

— Простите. Я не хотел пугать вас, - произнес он.

Я сложила письмо.

— Все в порядке.

Чарльз Джойс оказался моложе, чем я ожидала.

На фотографии, которую показывала мне настоящая Жослин на судне, он выглядел слишком уж по-школьному благовоспитанным: аккуратный костюм, ровный пробор, серьезные глаза, правильный подбородок. Я тогда даже подумала, что такой человек наверняка умеет говорить только о дисциплине, арифметике и сырости в пансионах для девочек. Но реальный мистер Джойс был живее. В движениях его чувствовалась неловкая спешка, как у людей, много думающих и не всегда успевающих за собственными мыслями. Волосы были темнее, чем на карточке. Черты лица мягче. А взгляд его часто теплел, особенно когда он говорил об успехах своих учениц.

Он подошел ближе ко мне, но не слишком, ровно настолько, чтобы не показаться навязчивым.

— Я просто хотел сказать, что, если вам нужно отправить письмо на северо-восток или за океан, я могу попросить знакомого в почтовом агентстве.

— Благодарю, мистер Джойс. Но я люблю гулять до почты. Природа здесь заставляет о многом задумываться.

— О чем же задумываетесь вы? – улыбнулся он.

Я встала на ноги, расправляя складки юбки.

- О многом, например о том, что никогда не думала, что Англия окажется настолько дождливым и промозглым местом.

Он рассмеялся, как-то неловко и смущенно, словно в дурном климате была и его вина.

- О, мисс Симоне, Англия и правда поначалу может произвести не самое благодушное впечатление, особенно на тех, кто привык к более теплому климату. Но подождите буквально месяц, и уверяю вас, вы не узнаете все вокруг. Холмы и поля покроются бархатной зеленью и заискрятся, а сады наполнятся щебетанием птиц и журчанием ручьев. Я покажу вам один склон, весной он весь зарастает вереском. Там очень живописно.

Он говорил это таким тоном, как будто читал поэму или балладу. Улыбка вдруг коснулась моих губ, но я поспешила ее спрятать. Однако это не утаилось от внимательного взгляда Чарльза Джойса.

- О, прошу вас, мисс Симоне, со мной вы можете позволить себе улыбаться и быть собой, обещаю, я не наябедничаю на вас мисс Харрингтон.

- Ну что ж, тогда я и правда спокойна, - улыбнулась я, уже не таясь.

- Позвольте проводить вас до почты?

Я кивнула, и мы пошли вниз по тропинке к деревне.

Глава 3. Девочки

Постепенно я начинала привыкать к ритму школы так же, как привыкают к чужой одежде: сначала ткань царапает кожу, потом перестаешь ее замечать, а потом вдруг ловишь себя на том, что уже не помнишь, как двигалось тело без нее.

Больше всего я полюбила своих учениц, но и пугали они меня тоже больше всего. Не потому, что были шумными, грубыми или капризными, нет, школа Святой Агнессы вырастала из такой дисциплины, которая не оставляла много пространства для открытых вспышек нрава. Но в девочках была та страшная, тонкая восприимчивость, которая делает детей опаснее взрослых. Взрослый может поверить в ложь, если она аккуратно подана и не слишком беспокоит его душу. Ребенок же чувствует прежде, чем понимает. Я вспоминала нас с сестрой, и только сейчас до конца осознала, насколько уязвимыми мы были.

Иногда мне казалось, что девочки смотрят на меня слишком пристально.

Не как на новую учительницу. А как на человека, пришедшего откуда-то очень издалека и не до конца принадлежащего миру их чернильниц, молитвенников и вышитых манжет.

Старшие наблюдали молча, с осторожностью. Младшие же сначала пугались меня из-за очков и слишком тихого голоса, потом тянулись ближе. Средние были самыми сложными: достаточно взрослыми, чтобы язвить, и недостаточно взрослыми, чтобы стыдиться собственной жестокости.

Именно они первыми начали испытывать меня на прочность.

В ту среду, когда воздух был особенно холоден и дождь с утра полосовал стекла, словно кто-то снаружи пытался бесконечно заштриховать весь мир, я вошла в класс французского и сразу почувствовала неладное.

Девочки сидели слишком тихо.

Та особая тишина, которая сразу говорит взрослому: здесь что-то уже произошло, просто вы еще не знаете, что именно. Я остановилась у кафедры.

Чернильницы. Ряды косичек. Белые воротнички. Тетради.

И посреди второго ряда маленькая фигура с опущенной головой.

Это была Мэри Элдридж, бледная, узколицая девочка лет четырнадцати, всегда слишком аккуратная, слишком серьезная и, кажется, привыкшая существовать так, чтобы не занимать лишнего места в мире. У нее были светлые, почти бесцветные волосы, которые в школьном полумраке казались мышиными, и большие серые глаза.

На этот раз она сидела, не поднимая головы, а на промокшем манжете ее рукава темнела клякса.

С соседней парты до меня донеслось едва слышное шипящее:

— Чернильная мышь.

Класс тут же задрожал подавленным смехом.

Я медленно положила книги на стол.

— Кто это сказал?

Молчание.

Я смотрела на девочек.

Наконец в третьем ряду медленно выпрямилась высокая темноглазая ученица с прекрасной осанкой и слишком красивым, уже почти женским лицом. Ее звали Эвелин Марч. Дочь богатого промышленника из Бирмингема. И по слухам, ее отец вложил не мало средств в прошлогодний ремонт школы и закупку новых парт.

— Простите, мисс Симоне, — сказала Эвелин Марч с безукоризненной вежливостью. — Но, кажется, мы всего лишь смеялись над неуклюжестью.

В ее красивых глазах не было ни тени стеснения. Она ощущала себя хозяйкой здесь, а учительниц считала чем-то вроде своих личных горничных.

Именно такие дети вырастают в самых опасных взрослых.

Я выдержала ее взгляд.

— Над чем именно вы смеялись, мисс Марч? – спросила я спокойным голосом.

Эвелин чуть склонила голову.

— Над кляксой на рукаве Мэри. Это, безусловно, не очень изящно.

В классе снова зашевелились. Я перевела взгляд на Мэри.

Она сидела неподвижно, только пальцы ее судорожно сжимали перо. Худенькое личико ее было бледно, словно полотно. В таких случаях дети страдают телом: у них горят уши, сводит горло, делается ледяным живот, а сердце бьется так, будто сейчас выскочит наружу и покатится по полу на потеху другим.

Это выражение лица я знала слишком хорошо. Такой была моя Джи в детстве.

— Мисс Элдридж, поднимитесь, — обратилась я к девочке.

Она медленно встала.

В ее глазах уже стояли слезы, которые она из последних сил пыталась удержать.

— Идите ко мне. Не бойтесь.

Она подошла, глядя в пол.

Я взяла ее за испачканный рукав.

— Пятно от чернил, — сказала я громко, так, чтобы слышал весь класс, — в школе является доказательством одной вещи: ребенок работает.

В классе повисло молчание.

— А вот насмешка над тем, кто работает, — это уже доказательство дурного воспитания.

Я отпустила рукав и повернулась к классу.

Эвелин Марч стояла спокойно, но в ее взгляде, направленном на меня, промелькнуло что-то недоброе.

— Мне жаль, если вы приняли мои слова за насмешку, мисс, — сказала она, мило улыбнувшись. — Я вовсе не…

— Сядьте, — перебила я.

И впервые за все время позволила своему голосу зазвучать так, как он звучал когда-то дома: не громко, но с той острой, блестящей твердостью, которой дети боятся инстинктивно.

Эвелин потрясенно опустилась на стул. Десятки глаз уставились на меня, кто-то с удивлением, кто-то со страхом.

Слеза в глазах Мэри дрогнула и покатилась вниз. Я сделала вид, что не заметила этого.

— Сегодняшний урок, — сказала я, — мы начнем с небольшого упражнения. Каждая из вас напишет по-французски десять строк о том, что такое истинное достоинство. И если хоть одна из вас напишет там слово изящество прежде слова милосердие, она перепишет работу трижды.

В классе наступила такая тишина, что я слышала, как за окном дождь сливается в ручьи на каменном подоконнике.

Перо Мэри дрожало в пальцах. Я тихо накрыла ее руку своей.

— Пишите, — сказала я уже мягче.

И только когда почувствовала, что она снова дышит, вернулась к кафедре.

Урок закончился, и девочки поспешно покидали класс.

- Мисс Симоне? – прозвучал надо мной чей-то серебристый голосок.

Я подняла голову. Эвелин Марч стояла в окружении четверых своих самых приближенных подружек, тоже дочерей богатых отцов.

На красивых губах Эвелин играла легкая улыбка.

- Вы ведь не так давно в школе Святой Агнессы, не так ли, мисс? – спросила она, изящно поигрывая бриллиантовой сережкой в ухе. Ей единственной во всей школе дозволялось носить украшения. Зоркие очи мисс Харрингтон именно на ней вдруг становились слепы.

Я отлично знала такой тип девушек, как Эвелин Марч: избалованные, жестокие папины дочки, считавшие, что все вокруг должно служить лишь к исполнению их прихотей и желаний. В Лаосе среди богатых француженок тоже встречалось таких не мало, но я никогда их не боялась и прекрасно умела ставить на место. Но здесь в стенах этой школы, под чужой личиной я рисковала слишком многим.

Я окинула Эвелин Марч пристальным взглядом, от которого ей стало явно не по себе.

- Что вы хотели сказать, мисс Марч? – спросила я, смотря на нее в упор через очки.

- О, ничего особенного, - хмыкнула она, - просто хотела предупредить, что мой отец, мистер Марч, тщательно следит за преподавательским составом школы и весьма придирчив. Он хочет, чтобы у меня были самые лучшие учителя Стаффордшира.

- Что ж, ваш отец весьма мудр.

Эвелин приблизилась ко мне и, наклонившись, словно невзначай смахнула невидимую пылинку с моего плеча.

- И он будет весьма расстроен, узнав, что молодая учительница совсем не соответствует высоким стандартам школы. Вы же понимаете, да?

В былые временя я надрала бы этой маленькой занозе уши, но в нынешнем положении мне не оставалось ничего иного, как выдавить из себя:

- Да, мисс Марч, я хорошо все понимаю.

Она мило улыбнулась, довольная достигнутым эффектом, ее подружки злорадно засмеялись за спиной.

- Мисс Симоне? – раздался вдруг мужской голос.

Мы все обернулись. В дверях стоял мистер Джойс с кипой папок под мышкой. Он явно заметил странное напряжение между мной и группой учениц. В его глазах читалось напряженное внимание. При его проявлении Эвелин Марч мгновенно изменилась в лице.

- О, мистер Джойс! – выдохнула она, и ее щеки залила краска. – Я как раз хотела идти к вам в кабинет, чтобы передать приглашение от моего отца на ужин в это воскресенье. Вы же будете, не так ли?

Она подлетела к нему, заглядывая в глаза, пытаясь поймать взгляд.

Он что-то отвечал ей, по всей видимости, пытался отказаться от приглашения, но Эвелин Марч уже снова применила свой излюбленный метод манипулирования людьми – напомнить о том, сколько ее отец вложил средств в процветание школы. Разница была лишь в том, что она явно робела перед мистером Джойсом, стараясь выглядеть оскорбленной невинностью.

Я удивленно подняла брови. Что это? Неужели этой нахалке нравится мистер Джойс? Ну что ж, неплохой для него вариант, пускай, она избалованная стерва, зато богата и похоже, что влюблена в него по уши. Осталось подождать каких-то четыре года, и они вполне могли бы пожениться. Но одобрит ли мистер Марч такой выбор дочери?

Я покачала головой и склонилась над раскрытым учебником, чтобы подготовиться к следующему уроку. И только сейчас заметила, что Мэри не ушла.

Она стояла у парты, тоненькая, бледная, с все еще покрасневшими глазами и испачканным рукавом, который пыталась спрятать за спиной.

— Да? — спросила я.

— Спасибо, мисс.

Сказано было так тихо, что эти два слова почти растворились в сыром воздухе класса.

— За что именно?

Она растерялась.

— За… то, что вы не позволили им…

Ее губы дрогнули. Я поднялась и приблизилась к ней.

— Мэри, — сказала я. — В жизни всегда найдутся люди, которым кажется, что чужая неловкость делает их выше. Это не так. Она делает их только мельче.

123...6
bannerbanner