Читать книгу Поликлиника (Александр Валерьевич Жарков) онлайн бесплатно на Bookz
Поликлиника
Поликлиника
Оценить:

5

Полная версия:

Поликлиника

Александр Жарков

Поликлиника

«Человек должен трудиться, работать в поте лица, кто бы он ни был, и в этом одном заключается смысл и цель его жизни, его счастье, его восторги».

Антон Чехов. Три сестры

«Поликлиника — это место, где государство проверяет, достаточно ли ты болен, чтобы тебе помочь».

Из этой книги

Пролог. Вершинин

В июне две тысячи десятого я держал в руках чужие двести килограммов.

Это были не двести килограммов чего-то одного. Это были доски, фанера, мешки с опилками, банки с краской, старый диван, который мы вытащили из кабинета директора, и самовар. Самовар был не мой. Самовар был из кладовки Дома культуры, 1957 года, с вмятиной на боку и медалью на груди, как у ветерана. Я нашёл его между коробками с ёлочными игрушками, вымыл, почистил кирпичом и вынес на сцену. Он весил как маленький двигатель.

Мне было семнадцать. Я играл Вершинина и строил декорации. Вернее, наоборот: я строил декорации и должен был играть Вершинина, потому что Аркадий Борисович сказал, что человек, который держит в руках весь спектакль, должен хотя бы раз выйти на сцену.

— Ты не актёр, — сказал он. — Это хорошо. Актёры думают, что сцена существует для них. А ты знаешь, что она существует, пока её кто-то держит.

Я держал. Я сколотил стену с окном, покрасил её в цвет старой листвы, сделал из фанеры печь, повесил занавес, который до этого висел в актовом зале школы № 7. Я принёс из дома дрель, удлинитель и отцовский ящик с инструментами. Отец не знал. Если бы знал, сказал бы: «Ты лучше бы автобус помыл».

Отец водил автобус номер три. Он вставал в четыре утра, возвращался в восемь вечера и пах дизелем, потом и немного чаем. Он не любил театр. Он говорил: «Театр — это когда взрослые люди притворяются, что им не стыдно». Но на мой спектакль он пришёл.

Он пришёл в форме. В белой рубашке, в галстуке, в фуражке, которую носил только на сменах. Он опоздал на десять минут и стоял в дверях, потому что места в зале закончились. Я видел его из-за кулис. Он стоял у стены, держал фуражку в руках и смотрел на сцену так, будто проверял расписание.

Я играл Вершинина, подполковника. Вершинин должен был сказать, что через двести, триста лет жизнь на земле будет невообразимо прекрасной. Я знал этот монолог. Я репетировал его в автобусе, когда ездил с отцом на последний рейс. Я репетировал его, когда резал хлеб. Я репетировал его, когда красил стену с окном.

Но на сцене я увидел отца в дверях, и у меня в голове открылась пустая комната. Не дверь. Комната. Со стенами, окном и выключенным светом.

Зал ждал. Партнёры смотрели на меня. Я стоял в пиджаке, который был мне велик, и молчал.

Из-за кулис раздался голос Аркадия Борисовича. Он не шептал. Он говорил так, как говорят в пустом зале:

— Играй. Потом разберёшься.

И я сказал:

— Я думал, что счастье — это когда едешь по знакомому маршруту и все остановки твои. А потом оказывается, что маршрут изменили, а ты всё равно едешь.

Это был не Чехов. Это была правда. В зале кто-то засмеялся. Не зло. От неожиданности. Я пошёл дальше и говорил ещё четыре минуты — про дорогу, про людей, которые выходят на остановке «Строитель», про то, что человек может всю жизнь водить автобус и не знать, куда едут его пассажиры.

Отец стоял в дверях и не смеялся. Он смотрел на меня так, будто я вёл автобус, а он проверял, не отклонился ли я от маршрута.

Когда занавес закрылся, у меня дрожали руки. Аркадий Борисович вышел из-за кулис и сказал:

— Ты забыл текст.

— Я знаю.

— Но ты не остановился.

— Вы же сказали.

— Я сказал играть. А ты сказал правду. — Он поправил мне воротник. — Сцена держится на тех, кто не на виду. Но иногда им нужно выйти.

Он ушёл. Через шестнадцать лет я узнаю, что это была лучшая рецензия в моей жизни.

После спектакля отец ждал меня у служебного входа. В руках у него была фуражка и пакет с пирожками. Пирожки были холодные. Он купил их в буфете до начала и держал на коленях весь первый акт, потому что боялся, что после второго их не останется.

— Ты забыл текст, — сказал он.

— Все говорят.

— Я не заметил.

— Ты стоял в дверях.

— Я слышал.

Он протянул мне пирожок. Я взял. Внутри была картошка с луком. Самая дешёвая. Самая вкусная.

— Нормально всё, — сказал он. — Главное — доехал.

Мы пошли на автовокзал. Последний автобус уже ушёл. Отец открыл ворота депо, потому что у него были ключи, и мы сели в пустой автобус номер три. Он позволил мне сесть за руль. Я не поехал. Я просто держал руки на руле, а он сидел рядом и говорил:

— Вот здесь поворот. Здесь остановка. Здесь школа. Здесь люди выходят.

Я кивал. Мне было семнадцать. Я думал, что сцена — это место, где я кому-то нужен.

Через шестнадцать лет я узнаю, что нужен не сцене.

1. Шаурма

В шесть утра автовокзал пахнет дизелем, мокрым асфальтом и хлебом.

Хлеб привозят в пять сорок. Женщина с рынка, тётя Зоя, ставит ящики у ларька и говорит, что сегодня опять подорожал сахар. Я говорю, что сахар подорожал в прошлый вторник. Она говорит, что с тех пор он подорожал ещё два раза. Мы оба знаем, что она права, и оба делаем вид, что это новость.

Я открываю шаурмичную в шесть. На вывеске написано «У Тимура». Буква «У» отклеилась ещё в прошлом году, и теперь вывеска выглядит как «Тимура». Люди думают, что это имя, а не притяжательное. Я не спорю.

Внутри двенадцать мест: четыре стола, восемь стульев и стойка. На стене висит расписание автобусов. Я его не менял с тех пор, как сел на это место. Оно всё равно меняется само: кто-то приходит, кто-то уходит, кто-то отменяет рейс и пишет об этом на листочке, приклеенном к стеклу.

За стойкой у меня плита, гриль, фритюрница и холодильник. Холодильник гудит так, будто ему семьдесят лет. Ему девять. Он просто работает как мой отец.

Отец приходит в шесть двадцать. Каждый день. Он садится у окна, кладёт руки на стол и смотрит на автобусы. Он не заказывает. Я сам приношу ему чай и половину лепёшки. Он говорит:

— Я не голоден.

Потом съедает.

Он был водителем сорок лет. Сорок два, если считать армию. Он знает расписание лучше, чем я знаю свою выручку. Он говорит: «Первый в шесть пятнадцать, второй в шесть сорок, третий в семь десять, если не сломается». Третий обычно ломается.

В то утро он пришёл в куртке. На улице было плюс двадцать четыре, август, и все ходили в футболках. Он был в куртке, в шапке и с шарфом. Шарф он держал в руке, потому что ему было жарко, но снять боялся. Я спросил:

— Ты куда собрался?

— На смену.

— У тебя нет смены.

— У меня смена в семь.

— Ты на пенсии.

Он посмотрел на меня. В его глазах не было ни удивления, ни злости. Было что-то другое. Как будто он смотрел на человека, который говорит на чужом языке, но очень старается.

— Я на пенсии, — согласился он. — Но смена есть.

Я налил ему чай. Он взял чашку, но не выпил. Он держал её так, как держат руль: двумя руками, чуть наклонив.

В семь пришёл Марат. Марат водит третий маршрут. Он худой, злой и добрый одновременно. Он заказал шаурму без лука и сказал:

— Твой отец сегодня был в депо.

Я перестал резать помидор.

— Когда?

— В четыре утра. Стоял у ворот и стучал. Я говорю: «Рашид-абый, ты чего?» А он говорит: «Ключи забыл». Какие ключи, если он двенадцать лет не работает?

Я посмотрел на отца. Он сидел у окна и макал лепёшку в чай. Он делал это всегда, сколько я себя помню. Лепёшка в чае — это не еда. Это привычка человека, который экономит заварку.

— Он перепутал, — сказал я.

— Он не перепутал, — сказал Марат. — Он сказал: «Первый рейс, пассажиры ждут».

Я свернул ему шаурму. Марат взял и ушёл. На прощание он сказал:

— Ты бы сводил его к врачу.

— Свожу.

— Ты уже год говоришь «свожу».

Я ничего не ответил. Я вернулся к отцу.

— Ты был в депо?

— Был.

— Зачем?

— Хотел проверить, как автобус.

— Он в порядке.

— Он не в порядке. У него правое зеркало болтается. Я говорил механику, а он забыл.

Отец говорил спокойно. Он был уверен в том, что говорит. В его голосе не было ни капли сомнения. Это было самое страшное. Не то, что он врал. То, что он не врал. Он действительно видел автобус, у которого болталось зеркало. Он видел его в своей голове, и там оно болталось с 1998 года.

— Пап.

— Что?

— Как меня зовут?

Он посмотрел на меня. Долго. Он смотрел на мои руки, на мою футболку, на нож, который я держал.

— Тимур, — сказал он. — Ты думаешь, я сумасшедший?

— Нет.

— Я забываю слова. Это не значит, что я забываю сына.

Он отложил лепёшку. Встал. Взял куртку. И пошёл к двери.

— Куда ты?

— Домой. У меня смена завтра.

Я не остановил его. Я смотрел, как он идёт по перрону — медленно, ровно, как человек, который знает, где находится выход. Он нёс куртку на руке, и шарф волочился по асфальту.

В обед я закрыл шаурмичную на тридцать минут и поехал к нему. У него был старый дом на Железнодорожной, одна комната, кухня и коридор, в котором всегда пахло луком и валерьянкой. Я открыл своим ключом.

В коридоре было тихо. На кухне горел газ. Синим огнём, без кастрюли. Просто горел. На плите лежало полотенце, край которого уже почернел. Окно было закрыто. В комнате пахло газом так, что у меня закружилась голова.

Отец сидел на диване и смотрел телевизор. По телевизору шла передача о путешествиях.

— Ты газ забыл, — сказал я.

— Я чай хотел.

— Ты газ забыл, — повторил я. — Ты мог взорвать дом.

Он посмотрел на меня. Потом на кухню. Потом опять на меня.

— Нормально всё, — сказал он. — Я бы услышал.

Я закрыл газ. Открыл окна. Выключил телевизор. Стоял посреди кухни и смотрел на почерневшее полотенце. Руки у меня дрожали. Не от страха. От злости. На него. На себя. На то, что я год говорил «свожу» и не свёл.

— Собирай вещи, — сказал я.

— Куда?

— Ко мне.

— У меня смена.

— У тебя нет смены, — сказал я. — У тебя никогда больше не будет смены.

Он ничего не ответил. Он встал, пошёл в комнату и достал из шкафа маленький чемодан. В чемодане лежали две рубашки, свитер, бритва и фотография. На фотографии была молодая женщина с ребёнком на руках. Ребёнок был я. Женщина была моя мать. Она умерла, когда мне было три.

Я взял чемодан. Он был лёгкий. Легче, чем самовар.

2. Пожар

Пожар случился на следующий день.

Я не был в этом виноват, но чувствовал себя так, будто был. Я привёз отца к себе вечером, устроил его в комнате, постелил чистое бельё, положил рядом бутылку воды и сказал:

— Если что-то нужно — стучи в стену. Я за стеной.

Он сказал:

— Я не маленький.

Утром я ушёл в шаурмичную в пять сорок. Он спал. Я оставил ему записку: «Чай на столе. Газ не включай. Я вернусь в три». Записка была большими буквами. Я писал её, как пишут объявление о пропаже.

В девять позвонил дядя Володя, сосед с третьего этажа.

— Тимур, у тебя дым.

Я бросил гриль. Я бежал через двор в фартуке, с ножом в кармане, и люди оборачивались. В подъезде пахло горелой тряпкой. На моей площадке стоял дым, серый, тяжёлый, и дядя Володя бил в дверь ногой.

— Он не открывает!

Я открыл своим ключом. Кухня была в дыму. На плите горело полотенце, занавеска и половина пластиковой доски для резки. Отец стоял рядом с ведром воды и смотрел на огонь. Он не тушил. Он наблюдал.

— Пап!

— Я хотел чаю, — сказал он. — А оно загорелось.

Я схватил огнетушитель, который держал в шаурмичной на случай проверки. Пена залила плиту, полотенце, занавеску и отца. Он стоял белый, с ведром в руке, и моргал.

— Я хотел чаю, — повторил он.

Приехали пожарные. Молодой парень в форме осмотрел кухню, записал что-то в планшет и спросил:

— Кто оставил газ?

— Я, — сказал отец.

— Зачем?

— Чай.

Пожарный посмотрел на меня. Я сказал:

— Он не помнит.

— Он ваш отец?

— Да.

— Ему нужно к врачу.

— Мы идём.

— И присматривать.

— Я присматриваю.

Пожарный закрыл планшет. На прощание он сказал:

— У нас в прошлом месяце такой же дед сжёг квартиру на Гагарина. Тоже хотел чаю. Соседи успели.

Он ушёл. Через десять минут пришла женщина из управляющей компании. В руках у неё была папка и телефон. Она сфотографировала плиту, полотенце, стену. Потом сказала:

— Кто собственник?

— Я.

— Договор аренды?

— Я собственник квартиры.

— Ещё лучше. — Она открыла папку. — Нарушение правил пожарной безопасности. Штраф. Пять тысяч.

— За что?

— За то, что ваш отец устроил пожар.

— Он не устроил. Он хотел чаю.

— Это не имеет значения. — Она посмотрела на отца. — Имеет значение, что горело.

Отец сидел на табуретке. Он смотрел на неё. Потом сказал:

— Я заплачу.

— Пап.

— У меня есть. — Он полез в карман тренировочных штанов. Достал носок. В носке были деньги. Старые, сложенные вчетверо. Он протянул ей пять тысяч. — Вот.

Женщина посмотрела на деньги. Потом на меня.

— Не надо, — сказал я. — Я заплачу.

— У меня есть, — повторил отец. — Я работал.

— Пап, это не твоя вина.

— Это моя кухня.

Он держал деньги. Рука не дрожала. Женщина взяла. Выписала квитанцию. Ушла. Отец посмотрел на квитанцию. Потом сказал:

— Я теперь преступник?

— Нет.

— А кто?

— Человек, который хотел чаю.

— Это не преступление.

— Нет.

— Хорошо.

Дядя Володя принёс тряпку и начал вытирать пол. Отец сел на табуретку и смотрел, как мы убираем. Потом сказал:

— Я вам мешаю.

— Не мешаешь.

— Мешаю. Я вижу.

Я выбросил сгоревшую доску в мусорный пакет. Полотенце отправил туда же. Занавеску пришлось снять: от неё осталась половина.

— Ты не мешаешь, — сказал я. — Ты живёшь.

— Это одно и то же, — сказал он.

Я не нашёлся, что ответить. Он был прав чаще, чем мне хотелось.

Ночью, когда он уснул, я нашёл в шкафу старый термос. Зелёный, с вмятиной. Отец брал его на смену. В термосе он носил чай. Не себе. Пассажирам. Он говорил: «Человек едет, ему холодно. Дай ему чаю, и он доедет».

Я не знал, что делать с термосом. Выбросить было нельзя. Оставить — тоже. Я поставил его на полку рядом с фуражкой. Утром отец увидел.

— Мой, — сказал он.

— Твой.

— Я его искал.

— Нашёл.

Он взял термос. Открыл. Понюхал. Закрыл.

— Пустой, — сказал он.

— Пустой.

— Надо налить.

— Налить.

Я налил чай. Он закрыл термос и поставил на стол. Потом сказал:

— Теперь можно ехать.

— Куда?

— Домой.

— Ты дома.

Он посмотрел вокруг. Потом на меня.

— Тогда зачем ехать?

— Не знаю.

— Вот и я не знаю.

Он сел. Термос стоял перед ним. Чай внутри остывал. Но он был.

Пришла Оксана. Она работала в поликлинике медсестрой и умела входить в чужой дом так, чтобы никто не почувствовал себя больным. Она принесла пакет: бинт, пластырь, антисептик, шоколадку. Она посмотрела на кухню, на отца, на меня и сказала:

— Его нельзя одного.

— Я знаю.

— Ты знаешь, но ты надеешься.

— На что?

— На то, что он будет как раньше.

Она подошла к отцу и присела рядом.

— Рашид-абый, как вы?

— Нормально, — сказал он. — Только чай холодный.

Она налила ему чай. Он взял чашку двумя руками и выпил до дна. Потом посмотрел на неё и сказал:

— Ты хорошая девушка. Тимур тебя не заслуживает.

— Я знаю, — сказала Оксана.

Она осталась до вечера. Мы отмыли кухню, сняли занавеску, проверили проводку. Я вынес мусор. Во дворе пахло гарью и мокрой листвой. Август заканчивался, но листья ещё держались.

Вечером мы сидели на кухне втроём. Отец спал в комнате. Оксана сказала:

— Ему нужен уход. Не такой, как ты. Настоящий.

— Я настоящий.

— Ты работаешь двенадцать часов в день. Ты не можешь быть настоящим круглосуточно.

— Я могу.

— Ты можешь месяц. Два. Потом сломаешься.

— Я не сломаюсь.

— Все так говорят.

Я посмотрел на неё. Она была уставшая. У неё были тёмные круги под глазами, и не потому, что она плохо спала. Потому что она работала в поликлинике, где каждый день кто-то умирал или узнавал, что будет умирать.

— Ты меня бросаешь? — спросил я.

— Я тебя не бросаю. Я тебя предупреждаю.

— Это хуже.

— Это честнее.

Она встала, помыла чашку и поставила её в сушилку. Потом сказала:

— Завтра я запишу его к неврологу. На восемь. Приходите к семи, чтобы занять очередь.

— К семи?

— К семи.

Она ушла. Я остался на кухне. В комнате спал отец. На кухне пахло пеной, гарью и чаем. Я достал из ящика документы: полис, СНИЛС, паспорт, выписку из больницы, которую он не показывал. Я разложил их на столе и смотрел, как на карту местности, которую я не умею читать.

В бумагах была фотография. Та же, что в чемодане: молодая женщина с ребёнком. На обороте было написано: «Рашид, не забывай. Гульнара».

Я перевернул фотографию. Я знал это имя. Оно было в свидетельстве о рождении и в какой-то старой бумаге. Но отец всегда говорил, что мать умерла. Я не спросил, почему на фотографии написано её имя, а не «мама». Я не спросил, почему он хранит её в документах, а не в рамке.

Я положил фотографию обратно. Тогда я ещё не знал, что она значит.

3. Поликлиника

В семь утра поликлиника пахнет хлоркой, мокрыми куртками и очереди.

Очередь начинается на улице, у крыльца. В восемь её запускают в холл, но к семи на ступенях уже стоят двадцать человек. В основном женщины. Они стоят с сумками, с папками, с бутылками воды. Некоторые сидят на бордюре. Одна женщина принесла с собой раскладной стул и вязание.

Мы пришли в семь десять. Очередь посмотрела на нас и сдвинулась. Не враждебно. Просто люди, которые стоят здесь с шести, не любят тех, кто приходит в семь.

— В первый раз? — спросила женщина с вязанием.

— Да.

— К неврологу?

— Да.

— Тогда вам не в эту очередь. Эта к терапевту. Невролог на втором этаже, но талон всё равно здесь.

Она объяснила, куда идти. Я поблагодарил. Она посмотрела на отца, который стоял рядом и держал куртку на руке, и сказала:

— Ваш?

— Мой.

— Не оставляйте его одного в коридоре. У нас тут женщины бдительные. Или потеряют, или накормят.

В восемь открыли двери. Толпа сдвинулась и пошла вперёд. Все знали, куда идти. Я не знал. Отец знал. Он уверенно пошёл к третьему окну и сказал:

— Мне к неврологу.

— Талон? — спросила регистраторша, не поднимая головы.

— Какой талон?

— Электронный. Через терминал или через интернет.

— У меня нет интернета.

— У кого-то из родственников есть.

Я подошёл и сказал:

— Я запишу.

Регистраторша посмотрела на меня. Она была молодая, с уставшими глазами и наушником в ухе. На стойке стояла табличка: «Окно № 3. Приём документов». Она сказала:

— Паспорт, полис, СНИЛС.

Я выложил документы. Она проверила их, щёлкнула мышкой и сказала:

— К Алло-й Дмитриевне. Второй этаж, кабинет двадцать семь. Но у вас нет талона. Талон на четырнадцать сорок.

— Мы записались на восемь.

— На восемь нет.

— Медсестра сказала.

— Какая медсестра?

— Оксана.

Регистраторша посмотрела на меня. Её лицо не изменилось, но голос стал другим.

— Оксана Владимировна не записывает. Она медсестра, а не регистратор. — Она помолчала. — Но если она сказала, идите. Алла Дмитриевна примет.

Она сказала это так, будто делала одолжение не мне, а Оксане. Я поблагодарил. Мы пошли на второй этаж. Лифт не работал. На двери висела бумажка: «Лифт на ремонте. Приносим извинения за временные неудобства». Бумажка была старая, пожелтевшая, с прошлого года.

Отец поднимался медленно. На середине лестницы он остановился и сказал:

— Я тут работал.

— Ты работал в автобусе.

— Я возил людей сюда. Они выходили на этой остановке.

— Это не работа.

— Это маршрут, — сказал он.

На втором этаже сидели люди. Кабинет двадцать семь был в конце коридора. Перед ним стояли шесть человек. Мы сели на свободные места. Отец снял куртку и положил её на колени. Он смотрел на дверь кабинета, как смотрят на табло с задержкой рейса.

Через сорок минут дверь открылась. Вышла женщина с папкой. Медсестра сказала:

— Рашид Ахметов.

Мы вошли. Кабинет был маленький: стол, кушетка, компьютер, весы, шкаф с папками. На стене висели плакаты о здоровом образе жизни. На плакате мужчина в белой футболке улыбался и показывал большой палец. Под ним было написано: «Живи до ста лет».

Алла Дмитриевна была женщиной лет пятидесяти пяти, в белом халате, с короткой стрижкой и усталыми глазами. Она посмотрела на отца, потом на меня, потом на документы.

— Здравствуйте. Садитесь.

Мы сели. Она открыла карточку.

— Что беспокоит?

— Он забывает, — сказал я.

— Сам скажет?

Отец сказал:

— Я не забываю. Я просто не всё помню.

Алла Дмитриевна кивнула, как будто это была формулировка из учебника.

— Давно?

— Год, — сказал я. — Может, два.

— Что именно?

— Он путает дни. Забывает, что ел. Вчера забыл газ. До этого ушёл в депо в четыре утра.

— В депо?

— Я работаю водителем, — сказал отец. — Третий маршрут.

Алла Дмитриевна посмотрела на меня. Я покачал головой.

— Он не работает двенадцать лет.

— Он так говорит, — сказала она.

— Он не врёт. Он так думает.

Она кивнула и достала из ящика лист бумаги и карандаш.

— Рашид Ахметов, нарисуйте, пожалуйста, часы. Круг и стрелки. Время — десять минут третьего.

Отец взял карандаш. Он нарисовал круг. Потом посмотрел на лист и сказал:

— Я не художник.

— Как умеете.

Он нарисовал две стрелки. Обе смотрели вверх. Он поставил точку в центре и сказал:

— Всё.

— Хорошо. Запомните три слова: яблоко, стул, монета. Повторите.

— Яблоко, стул, монета.

— Хорошо. Сосчитайте от ста по семь.

Он начал уверенно:

— Сто, девяносто три, восемьдесят шесть, семьдесят девять...

На семьдесят втором он остановился.

— Семьдесят два, — сказал он. — Дальше не помню.

— Хорошо. Вспомните три слова.

Он посмотрел на потолок. Потом на меня. Потом на свои руки.

— Яблоко, — сказал он. — Стул. И ещё что-то. Ты не говорил.

— Монета, — сказал я.

— Монета, — повторил он. — Я знал.

Алла Дмитриевна записала. Потом сказала:

— Рашид Ахметов, выйдите, пожалуйста, в коридор. Мне нужно поговорить с сыном.

Отец встал. Он вышел и закрыл за собой дверь. Я остался. В кабинете стало тихо. На плакате мужчина всё ещё показывал большой палец.

bannerbanner