
Полная версия:
Наследство
На остановке у рынка стояла женщина с сумками. Она посмотрела на автобус. Потом перекрестилась. Потом заплакала.
На остановке у больницы стоял старик в пальто. Он снял шапку. Автобус постоял минуту и поехал дальше.
На кладбище было тихо. Могилу выкопали утром. Земля была мёрзлая, и рабочие грели её паяльной лампой. Над ямой стоял пар.
Мы опустили гроб. Тимур бросил горсть земли. Гульнара бросила. Оксана бросила. Потом все остальные. Земля стучала по крышке. Этот звук я знаю лучше всех звуков на свете. Он не громкий. Он последний.
Когда всё закончилось, Тимур подошёл ко мне.
— Он проехал все, — сказал он.
— Что?
— Маршрут. Все три остановки.
— Да.
— А четвёртой нет.
— Нет.
— Куда он теперь?
Я посмотрел на небо. Снег шёл и шёл. Он ложился на памятники, на деревья, на плечи людей.
— Не знаю, — сказал я. — Но он доехал.
Тимур кивнул. Потом сказал:
— Поехали. Поминки.
Поминки были в шаурмичной. Столы сдвинули, стулья принесли из Дома культуры. На столе стояли пироги, кутья, блины, шаурма. Кто-то принёс самовар. Не тот, из Дома культуры. Обычный, электрический.
Люди ели и говорили. Говорили о Рашиде. Вспоминали, как он вёл автобус, как он ругался, как он пел. Кто-то сказал, что он был упрямый. Кто-то сказал, что он был добрый. Кто-то сказал, что он был и то и другое.
Я сидел в углу и ел шаурму. Она была горячая, с курицей, с соусом, с капустой. Тимур делал её сам. Впервые за три дня.
Он подошёл и сел рядом.
— Нормально? — спросил он.
— Нормально.
— Врёшь.
— Да.
Он кивнул. Потом сказал:
— Спасибо.
— За что?
— За то, что не сказал «он сейчас в лучшем мире».
— Я не знаю, есть ли лучший мир.
— Я тоже. — Он откусил шаурму. — Но я бы хотел, чтобы был. Не для него. Для меня. Чтобы было куда идти.
Я посмотрел на него. Потом сказал:
— У тебя есть куда идти.
— Куда?
— В Дом культуры. В пятницу — репетиция.
Он засмеялся. Потом заплакал. Потом засмеялся снова.
— Нормально всё, — сказал он.
В этот раз это значило не «я справляюсь». Это значило «я ещё здесь».
4. Завещание
Седьмого ноября мы сидели в кабинете Семёна Марковича Гринберга.
Кабинет был маленький, с высокими шкафами и запахом бумаги. На столе стояла чернильница. Настоящая, с пером. Гринберг говорил, что компьютер — это для скорости, а перо — для совести.
Мы сидели впятером: я, Марк, Настя, Тимур и Ася. Лиза была в Тбилиси, на экране ноутбука. Она сидела на балконе, в пледе, с котом на коленях. За её спиной были горы.
— Все на месте? — спросил Гринберг.
— Все, — сказал Марк.
— Хорошо. — Он открыл папку. — Начнём.
Он читал завещание медленно, как читают инструкцию к лекарству. Дом культуры «Строитель» переходит в собственность пятерых — Марка, Насти, Лизы, Тимура и меня — при условии, что до тридцатого декабря две тысячи двадцать шестого года они сыграют на его сцене спектакль. Если не сыграют — здание переходит городу. Город уже продал его застройщику.
— Это мы знаем, — сказал Марк. — Мы это знаем полтора года.
— Я обязан прочитать, — сказал Гринберг. — Формальность.
— Формальность — это когда всё уже решено, — сказал Марк.
— Нет, — сказал Гринберг. — Формальность — это когда всё ещё можно испортить.
Он перевернул страницу.
— До спектакля пятьдесят три дня. До сноса — шестьдесят девять.
— Мы считаем, — сказала Настя.
— Я тоже. — Гринберг посмотрел на неё. — Я считаю каждый день. Это моя работа.
Он закрыл папку. Потом посмотрел на нас по очереди.
— У вас есть вопросы?
— Есть, — сказал Тимур. — Кто будет платить за отопление?
— Город.
— А если не будет?
— Тогда вы.
— У нас нет денег.
— Это не юридический вопрос.
— А какой?
— Житейский.
Тимур посмотрел на меня. Я пожал плечами.
— Ещё вопросы? — спросил Гринберг.
— Что будет, если мы сыграем, а город всё равно снесёт? — спросила Лиза.
— Тогда вы сможете судиться.
— С кем?
— С городом.
— А если мы не будем судиться?
— Тогда вас снесут.
— Понятно.
— Ничего не понятно, — сказал Гринберг. — Но это честный ответ.
Он достал из ящика конверт. Плотный, серый, запечатанный сургучом. На конверте было написано: «Пятерым. После спектакля».
— Это что? — спросил Марк.
— Письмо Аркадия Борисовича. Он просил вскрыть после спектакля.
— Почему не сейчас?
— Потому что он так просил.
— А если мы не сыграем?
— Тогда я вскрою его сам. И прочитаю на вашем месте.
— Это шантаж?
— Это завещание.
Гринберг положил конверт на стол. Потом подвинул его ко мне.
— Григорий, — сказал он. — Вы единственный, кто работает с документами. Возьмите.
Я взял конверт. Он был тяжёлый. На ощупь — как пачка денег. Я положил его в портфель.
— И ещё, — сказал Гринберг. — Я должен предупредить. В завещании есть пункт, который я не имею права разглашать до определённого момента. Это не моя прихоть. Это условие Аркадия Борисовича.
— Что за пункт? — спросил Марк.
— Я не могу сказать.
— Он касается денег?
— Всё касается денег.
— Тогда скажите.
— Не могу.
Марк откинулся на стуле. Ася смотрела на Гринберга. Она не задавала вопросов. Она смотрела так, как смотрят на человека, которого подозревают в чём-то, но пока не знают, в чём.
— Семён Маркович, — сказала она. — Мой отец был театральным режиссёром. Он любил сюрпризы.
— Я знаю.
— Он любил их больше, чем людей.
— Это неправда.
— Правда. — Ася встала. — Но мы всё равно сыграем.
Она вышла. Марк посмотрел ей вслед. Потом сказал:
— Она всегда так уходит?
— Всегда, — сказал я.
— А ты?
— Что я?
— Ты всегда остаёшься?
Я не ответил.
Мы вышли на улицу. Шёл снег. На площади стояла ёлка, ещё не украшенная. Рядом с ней — баннер «Ольша — город, в котором хочется остаться». Я посмотрел на баннер. Потом на Дом культуры. Он стоял тёмный, с выбитыми окнами на третьем этаже. На крыше лежал снег.
— Пятьдесят три дня, — сказал Марк.
— Пятьдесят три, — сказала Настя.
— У меня ребёнок, — сказала Лиза из телефона.
— У меня двое, — сказала Настя.
— У меня шаурмичная, — сказал Тимур.
— У меня работа, — сказал я.
— У меня отец умер, — сказал Тимур.
Все замолчали.
— Прости, — сказал Марк.
— Ничего. — Тимур посмотрел на Дом культуры. — Он бы сказал: не суетись.
— Значит, не суетимся, — сказал я.
— А что делаем?
— Репетируем.
Мы разошлись. Я сел в машину. В портфеле лежал конверт. Я не стал его открывать. Я не хотел знать, что там. Я боялся, что там написано что-то, что изменит всё. Я боялся, что там не написано ничего.
Я поехал к матери. Она жила в двухэтажном доме на улице Механизаторов, в квартире с пианино и видом на котельную. Я не звонил. Я знал, что она дома.
Она открыла дверь. На ней был халат, а на голове — бигуди. В руке она держала ложку.
— Гриша?
— Привет, мам.
— Ты почему не позвонил?
— Забыл.
— Ты никогда не забываешь.
— Я устал.
Она посмотрела на меня. Потом отступила.
— Проходи. Есть будешь?
— Буду.
Я прошёл в кухню. На столе стояла кастрюля. В ней была картошка с мясом. Я сел и стал есть.
Мать села напротив. Она смотрела на меня. Она не спрашивала, как прошли похороны. Она знала. Она была на них. Она стояла в задних рядах, в чёрном пальто, и не подходила.
— Ты хорошо говорил, — сказала она.
— Спасибо.
— Он был хороший человек.
— Да.
— Ты его любил?
Я перестал жевать.
— Не знаю.
— Это честно.
— Это плохо.
— Это честно.
Она встала и налила мне чаю. Потом села обратно.
— Гриша.
— Что?
— Ты когда-нибудь думал, что ты живёшь не свою жизнь?
Я посмотрел на неё. Она была старая. Ей было семьдесят один. У неё были морщины у глаз и те же руки, что у меня. Она всю жизнь учила детей играть на пианино. Она знала всё о том, как правильно ставить пальцы. И ничего — о том, как жить.
— Думал, — сказал я.
— И что?
— Ничего. Думал и жил.
— Это разные вещи.
— Я знаю.
Она посмотрела на пианино. Оно стояло у стены, чёрное, с пожелтевшими клавишами. На нём лежали ноты. «Три сестры». Музыка к спектаклю. Она хранила её двадцать лет.
— Ты будешь играть Чебутыкина? — спросила она.
— Буду.
— Он хороший.
— Он пьёт.
— Все пьют.
— Он говорит, что через двести лет жизнь будет прекрасна.
— А ты не веришь?
— Не знаю.
— Правильно, — сказала она. — Если бы верил, было бы неинтересно.
Она встала и открыла пианино. Села. Положила руки на клавиши. И заиграла.
Это был вальс из «Трёх сестёр». Тот самый, под который мы танцевали в 2010-м. Я сидел на кухне, ел картошку и слушал. За окном шёл снег. На стене висела фотография отца. Он умер, когда мне было двенадцать. На фотографии ему было тридцать пять. Он был в рубашке с короткими рукавами и смотрел в камеру так, будто не хотел фотографироваться.
Я подумал: я старше его. Я живу дольше, чем он. Я уже на десять лет старше. А он всё ещё тридцать пять. И всегда будет.
Мать доиграла. Закрыла крышку. Посмотрела на меня.
— Гриша.
— Что?
— Ты плачешь?
— Нет.
— Врёшь.
— Да.
Она кивнула. Потом сказала:
— Ешь. Потом пойдёшь.
— Куда?
— В Дом культуры. Тебя там ждут.
— Откуда ты знаешь?
— Потому что тебя всегда там ждут.
Я доел картошку. Встал. Поцеловал её в щёку. Она пахла пирогом и старой пудрой.
— Мам.
— Что?
— Спасибо.
— За что?
— За музыку.
Она посмотрела на пианино. Потом на меня.
— Это не моя музыка, — сказала она. — Это его.
Я вышел на улицу. Снег шёл сильнее. Я сел в машину и поехал в Дом культуры. В портфеле лежал конверт. В кармане — два галстука. В голове — вальс.
Я не знал, что будет через пятьдесят три дня. Я знал только, что буду стоять на сцене. И что в зале будет пустое место.
5. Холод
Восьмого ноября мы вошли в Дом культуры как в дом, который простоял без хозяев пятнадцать лет.
На двери висело объявление, напечатанное на принтере: «Эксплуатация здания приостановлена. Основание: предписание от 06.11.2026». Ниже была подпись и печать.
— Это из-за похорон, — сказал Тимур.
— Это из-за трёхсот человек в зале на сто мест, — сказал я.
— То есть из-за меня.
— Из-за всех нас.
Я достал ключ. Гринберг дал его вместе с конвертом. Ключ был старый, длинный, с бородкой, как в фильмах про замки. Он вошёл в скважину с третьего раза. Дверь открылась с звуком, который я знал с детства: скрип, потом щелчок, потом тишина.
В фойе было темно. Пахло пылью, мокрым деревом и чем-то горелым. На полу лежал снег, нанесённый через разбитое окно. На стене висела афиша «Три сестры. 2010». Под ней — объявление: «Дорогие зрители! Спектакль состоится при любой погоде». Кто-то приписал маркером: «Кроме снега».
— Уютно, — сказал Марк.
Он приехал первым, из Москвы, с обогревателем в багажнике. Обогреватель был новый, белый, с колёсиками. Марк выкатил его в фойе и включил. Он загудел, как трактор, и через минуту выбил пробки.
— Отлично, — сказал Марк в темноте.
— Это не отлично, — сказала Настя. — Это проводка.
Она приехала с аптечкой, термосом и сумкой, в которой лежали бинты, пластыри, антисептик и детские влажные салфетки. Она поставила сумку на пол и сказала:
— Кто-нибудь обязательно порежется.
— Почему? — спросил Тимур.
— Потому что вы мужчины с инструментами.
Тимур привёз шаурму, чайник и два ящика одноразовых стаканчиков. Он поставил их на стойку в фойе и сказал:
— Это не еда. Это топливо.
Лиза была на экране. Она сидела в Тбилиси, на балконе, в пледе. За её спиной шёл дождь.
— У вас снег, — сказала она. — У нас дождь.
— Хочешь поменяться? — спросил Марк.
— Нет.
Ася пришла последней. Она была в чёрном пальто, с папкой под мышкой. Она вошла, посмотрела на разбитое окно, на снег, на обогреватель, на нас.
— Так, — сказала она. — Кто выбил окно?
— Никто, — сказал Тимур. — Оно само.
— Окна сами не выбиваются.
— Это старое окно. Оно устало.
Ася посмотрела на него. Потом сказала:
— Ладно. Начнём с зала.
Мы пошли в зал. Он был холодный, как погреб. Батареи шумели, но не грели. На сцене стоял стол, накрытый чёрной тканью. Стулья были составлены в углу. На полу лежали обрывки мишуры, оставшейся с Нового года, который здесь отмечали в две тысячи девятнадцатом.
Я включил свет. Одна лампа на сцене загорелась. Она осветила самовар. Самовар стоял на столе, медный, с вмятиной на боку. Он был пустой.
— Он работает? — спросил Марк.
— Работает, — сказала Ася. — Тимур починил.
— Я только привёз, — сказал Тимур.
— Это и есть починил.
Ася подошла к сцене. Она провела рукой по краю. Потом посмотрела в зал.
— Здесь двести восемьдесят мест, — сказала она. — У нас двадцать семь.
— Где остальные? — спросил Марк.
— В подвале. Сломанные.
— А почему двадцать семь?
— Потому что двадцать семь — это то, что не успели сломать.
Она открыла папку. В ней лежал план зала, нарисованный от руки. На плане были отмечены сцена, выходы, гримёрки, склад.
— Нам нужно отопление, свет, звук, стулья и разрешение, — сказала она. — Без разрешения спектакль запретят.
— А без отопления? — спросил Тимур.
— Без отопления мы умрём.
— Это шутка?
— Это прогноз.
В этот момент с потолка упал кусок штукатурки. Он упал между нами, на пол, и рассыпался в белую пыль. Все отскочили. Настя открыла аптечку.
— Кто-нибудь ранен? — спросила она.
— Никто.
— Я же говорила.
Мы посмотрели на потолок. Там было тёмное пятно, большое, как карта Африки. Из него капало.
— Это течь, — сказал Марк. — Ей лет десять.
— Пятнадцать, — сказал я. — Я помню её с спектакля.
— Ты помнишь течь?
— Я помню всё, что было в этом зале.
Марк посмотрел на меня. Потом сказал:
— Это не здорово.
— Это работа.
— Твоя работа — помнить?
— Моя работа — не забывать.
Мы поднялись на сцену. Доски скрипели. За кулисами было ещё холоднее. Там висели старые декорации: лес, комната, окно. На полу лежали костюмы. Кто-то сложил их в кучу и накрыл плёнкой. Плёнка была мокрая.
Ася развернула один костюм. Это было серое платье. То самое, из «Трёх сестёр». Она посмотрела на него. Потом повесила обратно.
— Нам нужно всё это разобрать, — сказала она. — Выбросить то, что сгнило, постирать то, что можно спасти.
— Кто будет стирать? — спросил Тимур.
— Ты.
— Я?
— Ты умеешь.
— Я умею резать мясо.
— Это то же самое. Только без крови.
Тимур засмеялся. Потом посмотрел на платье. Потом сказал:
— Ладно.
Я обошёл зал. Проверил выходы. Два были заперты, один открывался, но на нём висел замок. Я проверил лестницу. Перила шатались. Я проверил щиток. Пробки были старые, керамические, в трещинах. Я проверил пол. В одном месте доска проминалась.
— Что ты делаешь? — спросила Ася.
— Смотрю, где люди могут умереть.
— Ты всегда так смотришь?
— Всегда.
— И как?
— Пока нормально. Но если здесь соберутся триста человек, они умрут не от старости.
Ася подошла. Она встала рядом. От неё пахло духами и холодом.
— Гриша.
— Что?
— Ты можешь этим заняться?
— Чем?
— Всем. Ремонтом. Разрешением. Сметой. Я не умею.
— Я тоже не умею.
— Но ты умеешь хоронить.
— Это другое.
— Это не другое. — Она посмотрела на меня. — Ты знаешь, что делать, когда всё плохо. Мне нужен человек, который знает, что делать, когда всё плохо.
Я посмотрел на зал. На потолок. На самовар. На двадцать семь стульев.
— Хорошо, — сказал я. — Я займусь.
— Спасибо.
— Не благодари. Я могу всё испортить.
— Можешь. Но сначала попробуй.
Она пошла к сцене. Я остался в проходе. В зале было холодно. Изо рта шёл пар. Я подумал о том, что в этом зале я впервые поцеловал женщину, которую до сих пор не забыл. Потом подумал, что это не имеет отношения к ремонту.
Потом подумал, что имеет.
Мы вышли на улицу. На двери висело предписание. Марк сфотографировал его и отправил в чат. Телефон у Тимура зазвонил. Он посмотрел на экран.
— Что? — спросил я.
— Ася пишет: «Кто-нибудь знает хорошего электрика?»
— И что ты ответишь?
— Что знаю.
— Кого?
— Тебя.
— Я не электрик.
— Ты сказал, что займёшься.
Я посмотрел на Дом культуры. На его окна. На снег на крыше. На афишу, которую не сняли.
— Ладно, — сказал я. — Но если мы сгорим, хоронить будешь ты.
— Я не умею.
— Научишься.
6. Двадцать семь стульев
Стулья мы собирали неделю.
Сначала я думал, что это простая задача. Нужно двести восемьдесят стульев. В зале было двадцать семь. В подвале — сорок, из них двадцать сломанных. В кладовке — двенадцать складных, которые складывались сами, без предупреждения.
— Итого семьдесят девять, — сказал Марк. — Нам нужно ещё двести один.
— Двести один, — повторила Настя. — Это если все сядут.
— А если не все?
— Тогда меньше.
— Насколько меньше?
— На двести один.
Марк посмотрел на неё. Потом на меня.
— Она всегда такая?
— Всегда.
Мы написали объявление: «Дому культуры нужны стулья. Примем в дар или на время. Обращаться к Грише». Я повесил его на дверь. Через час позвонила женщина и сказала, что у неё есть два стула из гарнитура, но она не может их отдать, потому что на них сидит кот.
— Кот большой? — спросил я.
— Очень.
— Тогда не надо.
Через два часа позвонил мужчина и сказал, что у него есть двенадцать стульев из школы, которую закрыли в две тысячи пятом. Он хранил их в гараже. Мы приехали. Гараж был полон стульев. На них лежали газеты за две тысячи седьмой год. Мужчина сказал:
— Берите. Они уже никому не нужны.
Мы взяли. По дороге Марк прочитал газету. На первой странице было написано: «Ольша — город, в котором хочется остаться».
— Это судьба, — сказал он.
— Это макулатура, — сказал я.
— Это одно и то же.
Потом позвонил отец Павел. У него в церкви было двадцать стульев для прихожан. Он отдал их с условием, что мы вернём после спектакля.
— А если не вернём? — спросил Тимур.
— Тогда я буду молиться, чтобы вы вернули.
— Это шантаж?
— Это пастырская забота.
Потом пришли из шаурмичной. У Тимура было шесть стульев, три стола и большой зонт. Он привёз всё на своей машине. Зонт он поставил в фойе.
— Зачем зонт? — спросил Марк.
— Если потечёт крыша.
— А если не потечёт?
— Тогда будет зонт.
Потом приехали из бюро. Я взял двадцать складных стульев. Они были серые, металлические, с мягкими сиденьями. Мы используем их на кладбище, когда родственников больше, чем скамеек.
Марк посмотрел на них.
— Это стулья для покойников?
— Для родственников.
— А покойникам не нужны?
— Покойникам не нужны.
— Хорошо. — Он взял один. — А то я бы постеснялся.
Мы привезли стулья в Дом культуры. Поставили в ряд. Протёрли. На одном из них, в самом дальнем углу, была приклеена бумажка. На бумажке было написано от руки: «Штерн А. Б. Не занимать».
Ася стояла рядом.
— Это его стул, — сказала она.
— Я помню.
— Он сидел здесь на каждой репетиции. Говорил: «Я не режиссёр. Я зритель, который имеет право вмешиваться».
— Он вмешивался?
— Всегда.
Она взяла стул. Поставила его в центр первого ряда. Села. Посмотрела на сцену.
— Здесь, — сказала она. — Он сидел здесь.
Я сел рядом. Мы смотрели на пустую сцену. На ней стоял стол и самовар. Больше ничего.
— Гриша.
— Что?
— Ты помнишь, как он ставил второй акт?
— Помню.
— Что он говорил?
— Он говорил: «Не играйте несчастных. Играйте людей, которые хотят быть счастливыми».
Ася молчала. Потом сказала:
— Я забыла.
— Что?
— Всё забыла. Как он говорил. Как он смеялся. Как он злился. Я помню только последний год. Больницу. Запах. Его руки.
— Это нормально.
— Это не нормально. Он был режиссёр. Он научил меня всему. А я помню только, как он умирал.
Я посмотрел на неё. Она смотрела на сцену. В её глазах были слёзы. Она не вытирала их.
— Я помню, — сказал я.
— Что?
— Как он смеялся. Он смеялся не громко. Сначала выдыхал, потом смеялся. Как будто удивлялся, что ему смешно.
Ася закрыла глаза. Потом открыла.
— Да, — сказала она. — Так.
Мы сидели в пустом зале. На сцене горела одна лампа. Самовар блестел. За окном шёл снег.
— Гриша.
— Что?
— Ты когда-нибудь думал, что мы могли бы быть счастливы?
Я не ответил.
— Не сейчас, — сказала она. — Тогда. В десятом.
— Думал.
— И что?
— Ничего. Я думал, что у меня есть время.
Она кивнула. Потом встала.
— Ладно, — сказала она. — Стулья есть. Теперь нужен свет.
Она пошла к сцене. Я остался сидеть на стуле Штерна. Через минуту пришёл Тимур и сказал:
— Там ещё двадцать стульев привезли.
— Откуда?
— Из морга.
Я посмотрел на него.
— Я пошутил, — сказал он. — Из школы.
— Хорошо.
— А что, из морга нельзя?
— Можно. Но неудобно.
Он засмеялся и ушёл. Я сидел и смотрел на сцену. На ней ничего не происходило. Но мне казалось, что вот-вот кто-то выйдет.
7. Читка
Двадцать второго ноября мы впервые читали пьесу целиком.
За столом сидели шестеро: я, Марк, Настя, Тимур, Ася и ноутбук, в котором была Лиза. Она приедет пятого декабря. Пока она читала Машу из Тбилиси.
В зале было холодно. Мы сидели в пальто. На столе стоял самовар. Он не кипел. Он просто стоял.
— Начнём с первого акта, — сказала Ася. — Без игры. Просто читаем.
Мы начали. Марк читал Андрея. Он читал его как презентацию: чётко, уверенно, с паузами в нужных местах.
— «В Москву! В Москву!»
— Стоп, — сказала Ася.
— Что?
— Ты говоришь это как «в Москву, в Москву, и мы выходим на новый рынок».

