
Полная версия:
Бабушкины вечера

Александр Жарков
Бабушкины вечера
Слушай, дитятко. Не перебивай. Дослушаешь — поймёшь. Не дослушаешь — не спи. — Баба Марья, Осиновка
Дом на краю деревни. Июнь, вечер.
Часть первая. Июнь. Приезд
Лето красное — на всё пригожее. Да не для всех оно одинаковое. — Из бабушкиных тетрадей
Дорога
Последние семь километров дорога становится грунтовой, и машину начинает вести.
Соня сидит сзади, ремень врезается в плечо. В окне всё время одно и то же: берёзы, берёзы, поворот, поле. Потом опять берёзы. Она считает столбы, но сбивается на девятом. Столбы здесь некрашеные, серые, и от них пахнет не то смолой, не то дождём.
Впереди мама. Мама молчит с самой заправки. Её волосы собраны в хвост, и на шее под волосами темнеет полоска от солнца. Папа держит руль обеими руками, как будто руль может вырваться.
— Долго ещё? — спрашивает Соня.
— Скоро, — говорит папа.
— Ты это говорил.
— Значит, ещё скорее.
Мама смотрит в своё окно. У неё на коленях сумка, и она всё время её поправляет, хотя сумка лежит ровно.
Соня знает, что они уезжают. Она знает это с того утра, когда мама достала чемодан и сказала: «Бабушке помочь надо. Да и тебе полезно. Без телефона поживёшь». Папа тогда стоял в дверях и молчал. Он не смотрел Соне в глаза. Он смотрел на её кроссовки, на стену, на чайник. На всё, кроме неё.
Потом мама сказала: «На всё лето. В июне отвезём, в августе заберём». И у Сони внутри что-то стало тихо, как в классе, когда учительница выходит.
— А если я не хочу? — спросила она.
— Ты привыкнешь, — сказала мама.
Папа вышел на балкон и закурил. Он давно не курил. Соня слышала, как щёлкнула зажигалка, и как он кашлянул, и как потом долго стоял без движения.
В городе, за неделю до отъезда, мама составила список. Список был длинный, на две страницы, и висел на холодильнике под магнитом в виде лисы. «Чемодан. Кроссовки. Панамка. Куртка. Носки — шесть. Трусы — шесть. Шорты — две пары. Футболки — три. Книга. Блокнот. Карандаши». Соня прочитала список до конца и спросила:
— А телефон?
Мама не ответила. Она стояла у окна и смотрела на соседский балкон, где сушилось бельё.
Телефон забрали в последний вечер. Не забрали — попросили. Мама сказала: «Оставь. Бабушка не любит, когда в доме звонит». Соня положила телефон на стол. Он лежал там, чёрный, гладкий, и мигал, и она смотрела на него, пока он не погас. Потом пришло сообщение от Лизы: «Ты правда уезжаешь?» Соня не ответила. Она не знала, что ответить.
Ночью она слышала, как родители разговаривают на кухне. Голоса были тихие, но в доме было тихо тоже, и потому слышно было всё.
— Ей там будет лучше, — сказала мама.
— Ты сама в это веришь? — спросил папа.
Мама не ответила. Зашумела вода. Потом звякнула чашка. Потом мама сказала совсем тихо, так тихо, что Соня едва разобрала:
— Я не могу иначе.
— Я знаю, — сказал папа.
Соня лежала в своей комнате и смотрела в потолок. Потолок был белый, ровный, без единой трещины. На нём не было ничего, что можно было бы рассматривать. Она подумала: «Значит, я не еду, а меня отправляют». Это были разные вещи, и разница была важная, хотя Соня не смогла бы объяснить, в чём она.
Утром она взяла со двора камешек. Маленький, серый, с белой прожилкой. Она положила его в карман и весь день держала в кулаке, как держат что-то живое. Камешек был холодный, потом стал тёплый. Когда они садились в машину, мама проверила карманы и нашла его.
— Зачем тебе этот мусор? — сказала она.
— Это не мусор.
— Выброси.
Соня не выбросила. Она переложила камешек в другой карман, и мама сделала вид, что не заметила. С тех пор прошло четыре часа, и камешек всё ещё был с ней, в правом кармане шорт, и время от времени она трогала его через ткань.
Дорога идёт сначала по шоссе, мимо складов, мимо заправок, мимо посёлка, где на автобусной остановке сидит женщина с сумками и не смотрит на проезжающие машины. Потом шоссе кончается и начинается асфальт поуже. Потом кончается асфальт. Машина едет медленно, объезжая ямы, и в салоне начинает пахнуть пылью.
Они останавливаются один раз. Папа выходит, разминает спину, смотрит на поле. Мама достаёт из сумки термос и даёт Соне кружку с чаем. Чай сладкий, горячий, и в нём плавает листик. Соня пьёт и смотрит, как папа стоит у обочины, спиной к ним. У него опущены плечи. Так стоят люди, которые не знают, что сказать.
— Мам, — говорит Соня.
— Что?
— А почему я?
Мама смотрит на неё. У неё усталые глаза, и в них что-то такое, отчего Соне хочется извиниться, хотя она не знает, за что.
— Что — ты?
— Почему я должна ехать. А не кто-нибудь другой.
Мама долго молчит. Потом говорит:
— Потому что ты уже почти всё поняла. Я вижу.
— Что поняла?
— Всё.
Мама забирает у неё кружку и закрывает термос. Больше они об этом не говорят.
Деревня появляется сразу, как будто кто-то отдёрнул занавеску. Сначала — водонапорная башня, ржавая, на четырёх ногах. Потом — крыши. Их немного. Соня считает: раз, два, три, четыре, пять. Пятая крыша — серая, с провалом. Дальше — лес, тёмный, ровный, как стена.
— Осиновка, — говорит папа. — Приехали.
Мама выпрямляется.
Дом стоит на краю деревни, последний. Пятистенка, высокая, с резными наличниками. Наличники синие, с гроздьями рябины по углам. Краска облупилась, и под синим видно дерево, тёмное, как мокрая земля. Крыша шиферная, местами поросла мхом. Крыльцо в три ступени. Над дверью — маленький навес, и к навесу на нитке подвешены сухие травы.
Соня выходит из машины. Земля под ногами мягкая, пыльная. Пахнет тёплым навозом, дымом и чем-то сладким, приторным. Малиной, что ли. Она стоит и не двигается.
Калитка открывается. Бабушка идёт быстро, не по-старушечьи. Она невысокая, но широкая, в тёмном платье и в платке, завязанном под подбородком. Руки у неё большие, красные, в муке. На левой руке, у большого пальца, белый шрам.
— Приехали, — говорит бабушка. Голос у неё негромкий, но слышно далеко, как будто она говорит не ртом, а всей грудью. — Ну и хорошо. Ну и слава богу.
Она не обнимает Соню. Она берёт её за подбородок, поворачивает лицо к свету и смотрит. Долго. У бабушки глаза светлые, почти прозрачные, и в них что-то есть, чего Соня не понимает. Как будто бабушка ищет на её лице что-то знакомое и не находит.
— Глазыньки мои, — говорит бабушка. — Устала, поди.
— Нет, — говорит Соня.
— И хорошо.
Мама выходит из машины. Она стоит у калитки, держит сумку двумя руками. Бабушка смотрит на неё, и лицо у бабушки делается другое — не злое, а закрытое, как ставня.
— Здравствуйте, Мария Тимофеевна, — говорит мама.
— Здравствуй, Оля, — говорит бабушка.
Они не подходят друг к другу. Папа достаёт чемодан из багажника. Он ставит его на землю, и чемодан сиротливо стоит в пыли, красный, с белой полосой. Соня вдруг думает: он здесь как гость, которого забыли позвать в дом.
Бабушка не приглашает их войти. Она стоит у калитки, вытирает руки о передник — медленно, по одному пальцу, — и смотрит на маму.
— Дорога-то пыльная, — говорит она. — Ну, ничего. Умоется.
Мама смотрит на дом. Долго. Так смотрят на человека, которого давно не видели и не знают, каким он стал. Потом говорит быстро, как будто боится, что не успеет:
— Мария Тимофеевна, у неё аллергия на пыль. И молоко — если много, то лучше не надо. И она боится темноты. То есть не боится, она не признаётся, но...
— Я знаю, — говорит бабушка.
Мама замолкает.
— Что ты знаешь?
— Всё, что надо, — говорит бабушка. — Я её не первый год вижу.
Это звучит странно, потому что бабушка видела Соню два раза в жизни, и оба раза Соня была маленькая и не помнила ничего, кроме запаха чая и чужого пальто. Но мама не спорит. Она только кивает и крепче берётся за сумку.
— Ну, — говорит папа. — Мы поедем.
Соня смотрит на него. Он смотрит на часы.
— Сейчас? — спрашивает Соня.
— Мы быстро, — говорит мама. — Туда и обратно. У папы в понедельник работа.
— Сегодня суббота.
— Ну вот.
Мама наконец подходит. Она наклоняется и целует Соню в макушку. Поцелуй получается торопливый, как будто мама боится задержаться. Потом она отстраняется и смотрит куда-то мимо Сониного уха.
— Слушайся бабушку, — говорит она. — Ешь хорошо. Не ходи... — Она замолкает. — Не ходи далеко.
— Куда?
— Никуда. Вообще.
Папа подходит последним. Он обнимает Соню крепко, слишком крепко, и она чувствует через футболку, как у него колотится сердце. Он держит её дольше, чем нужно. Потом отпускает и суёт руку в карман.
— Если что, — говорит он тихо, — звони.
— Здесь не ловит, — говорит мама.
Папа не отвечает. Он смотрит на Соню, и у него дёргается щека.
— Всё, — говорит он. — Поехали.
Они садятся в машину. Мотор заводится с третьего раза. Мама смотрит вперёд. Папа смотрит в зеркало, на Соню, и она видит его глаза в зеркале, маленькие и тёмные. Потом машина разворачивается, и пыль встаёт столбом, и через минуту всё, что остаётся, — это пыль, которая медленно оседает на траву.
Соня стоит и смотрит на дорогу. Пыль оседает долго. Сначала она закрывает солнце — на секунду становится прохладно, — потом ложится на траву, на забор, на кроссовки. В ушах ещё гудит мотор. Потом перестаёт.
«Они уехали», — думает Соня. Не «они меня оставили». Просто «они уехали». Она замечает эту разницу и не понимает, почему ей от неё легче.
В правом кармане шорт лежит камешек. Соня сжимает его в кулаке. Камешек тёплый, как будто его долго держали в руке. Хотя его держала она, и держала давно.
— Ну, — говорит бабушка. — Пойдём, дитятко. Не стоять же.
Двор большой. Справа — сарай, серый, с дверью на двух петлях. Дверь приоткрыта, и внутри темно. Слева — баня, маленькая, с покосившейся крышей. Прямо — колодец под навесом, с воротом и ведром на цепи. Цепь длинная, и ведро стоит на земле, опрокинутое. У колодца трава не скошена, высокая, и в траве что-то белеет. Соня присматривается: это лента. Мокрая, узкая, красная. Она лежит в траве, как будто её кто-то обронил.
— Не смотри туда, — говорит бабушка.
Соня вздрагивает.
— Я не смотрю.
— И хорошо.
Бабушка идёт через двор и по дороге называет всё, что попадается на глаза. Не Соне. Просто говорит вслух, ровно, как читают список.
— Это сарай. Там куры. И коза. Коза есть не просит, но ты всё равно не ходи.
— Почему?
— У неё рога.
— А баня?
— Баня по четвергам.
— А поле?
— Поле не твоё.
— А чьё?
Бабушка не отвечает. Она смотрит мимо колодца, туда, где огород кончается и начинается трава, а трава идёт вверх, к лесу. Там над травой стоит свет, и в этом свете ничего не видно. Соня щурится, но всё равно ничего не видит, только белое.
— Дальше колодца не ходи, — говорит бабушка. — Это тебе не город. Тут каждый угол знает больше, чем ты.
— А если я забуду?
— Забудешь — я скажу.
Она говорит это спокойно, как говорят о вещах решённых. И Соня вдруг понимает: бабушка не боится, что она забудет. Бабушка вообще ничего не боится. Это почему-то хуже всего.
Бабушка идёт к крыльцу. Соня идёт за ней, волоча чемодан. На крыльце бабушка останавливается, оборачивается и трижды стучит костяшками по дверному косяку. Стук получается сухой, отчётливый.
— Хозяин, я вхожу, — говорит она. — Не серчай.
Потом открывает дверь и пропускает Соню вперёд.
В сенях темно и прохладно. Пахнет травами — горькими, сухими, — и ещё чем-то. Мокрой землёй? Нет. Холодом. Так пахнет в подъезде, когда открывают подвал. Соня стоит на пороге и ждёт, пока глаза привыкнут.
Под потолком висят пучки трав, перевязанные суровой ниткой. Их много. Полынь, зверобой, ещё какие-то, с мелкими белыми цветами. В углу — кадка с водой, накрытая доской. Слева — дверь в боковку. Справа — дверь в горницу. Прямо под ногами — люк. Квадратный, деревянный, с железным кольцом вместо ручки. Из-под люка тянет холодом.
— Это подпол, — говорит бабушка. — Туда не ходи.
— А что там?
— Картошка.
Бабушка говорит это спокойно, но Соня слышит, что она сказала не всю правду. Взрослые всегда так говорят, когда не хотят отвечать. Они отвечают коротко и делают вид, что это всё.
Горница большая. В ней пахнет печью — не дымом, а сухой глиной и старой золой. Печь занимает почти половину комнаты, белая, с лежанкой и тёмным устьем. Устье закрыто заслонкой. На шестке стоит чугунок, но он пустой, сухой. Летом печь не топят. Соня знает, что летом не топят, но всё равно ей кажется, что от печи идёт тепло. Или не тепло. Что-то.
Стол стоит у окна, накрытый клетчатой скатертью. Вокруг стола — лавки. На столе — хлеб под полотенцем, соль в деревянной солонке, четыре тарелки. Четыре. Соня пересчитывает. Одна, две, три, четыре.
— Бабушка, — говорит она. — А почему четыре тарелки?
Бабушка ставит чайник на стол. Руки у неё не дрожат.
— Это не тебе, — говорит она. — Не спрашивай.
— А кому?
— Я сказала.
Соня замолкает. Она смотрит на четвёртую тарелку. Тарелка как тарелка, белая, с синей каймой. На ней ничего нет. Но Соне кажется, что тарелка стоит не просто так. Что кто-то должен за неё сесть. Она не знает, откуда берётся это чувство. Оно просто есть, как холод в сенях.
— Пойдём, покажу, где спать, — говорит бабушка.
Боковка маленькая. Кровать с металлическими шишечками, высокая, застеленная серым одеялом. У окна — стол, на столе — стакан с карандашами. Карандаши старые, очищенные перочинным ножом, разной длины. Соня смотрит на них и чувствует, как у неё в горле становится тесно.
— Это чьи? — спрашивает она.
— Твои, — говорит бабушка. — Купила.
— А зачем?
— Рисовать будешь.
Соня не помнит, чтобы она говорила бабушке, что любит рисовать. Она вообще не помнит, чтобы они с бабушкой разговаривали. Бабушка приезжала к ним два раза, оба раза сидела на кухне и пила чай, а потом уезжала. Соня тогда была маленькая.
— Я не говорила, что рисую.
— А я и не спрашивала, — говорит бабушка. — Я посмотрела.
Она открывает сундук, стоящий в углу. Сундук тяжёлый, окованный железом. Внутри — постельное бельё, пахнет мылом и чем-то ещё, сухим и пряным. Бабушка достаёт наволочку, и Соня видит на дне сундука что-то плоское, завёрнутое в тряпку.
— Что это?
Бабушка захлопывает крышку.
— Ничего.
Слишком быстро. Соня успевает заметить край фотографии — глянцевый, с белой зубчатой рамкой. И ещё она замечает, что бабушка после этого стоит неподвижно, спиной к ней, и держится за крышку сундука. Всего секунду. Потом отпускает и поворачивается.
— Постель сама постелешь? — говорит она. — Или помочь?
— Сама.
— Ну и умница.
Бабушка уходит. Соня остаётся одна. Она садится на кровать, и пружины скрипят. За окном — огород, малинник, дальше поле. Над полем стоит свет, жёлтый, вечерний. В траве стрекочут кузнечики. Где-то далеко, за деревней, мычит корова.
Соня достаёт из чемодана блокнот — обычный, в клетку, с карандашом на резинке. Она кладёт его на стол рядом с бабушкиными карандашами. Потом ложится на кровать и смотрит в потолок. Потолок деревянный, тёмный, с трещинами. В трещинах — пыль. Соня думает: «Вот я и приехала».
Она не плачет. Она не умеет плакать, когда её видят. А сейчас её никто не видит, но она всё равно не плачет. Внутри у неё тихо и пусто, как в классе, когда учительница выходит.
Вечером они едят на кухне — так бабушка называет маленькую пристройку за печью. На столе — картошка в чугунке, огурцы, хлеб, молоко в глиняной крынке. Молоко холодное, с пенкой. Соня пьёт и облизывает губы: молоко пахнет травой и чем-то тёплым, живым.
Бабушка ест медленно, но много. Она держит ложку в кулаке, как держат инструмент. Между ними стоит керосиновая лампа, хотя на улице ещё светло. Огонёк маленький, жёлтый, и в его свете лицо бабушки кажется моложе.
— Бабушка, — говорит Соня.
— Что, дитятко?
— А дедушка где?
Бабушка перестаёт жевать. Она смотрит в тарелку. Потом кладёт ложку.
— Ушёл, — говорит она. — Давно. Не вернётся.
— Куда ушёл?
— Далеко.
— А почему не вернётся?
Бабушка берёт хлеб и отламывает кусок. Хлеб мягкий, и мякиш у него белый, ноздреватый.
— Ешь, — говорит она. — Остынет.
Соня ест. Она хочет спросить ещё, но что-то в бабушкином лице говорит ей: не сейчас. Или не здесь. Или не спрашивай вообще.
Когда стемнело — а темнеет здесь поздно, но вдруг, сразу, — бабушка зажигает лампу.
— Зачем? — спрашивает Соня. — Светло же ещё.
— Светло, — соглашается бабушка. — А в доме уже нет.
Она ставит лампу на середину стола. Огонёк маленький, но комната от него меняется: углы становятся глубже, потолок ниже, лицо бабушки — резче. За окном белеет полоска неба, и в ней стоят чёрные верхушки берёз.
Бабушка садится и складывает руки на столе. Не ест. Смотрит в окно.
— Бабушка.
— Тс.
Она сидит так, пока не гаснет полоска. Потом встаёт, подходит к окну, задёргивает занавеску — не до конца, оставляет щель в ладонь, — и трижды стучит по подоконнику. Тихо, но отчётливо.
— Дом, — говорит она. — Спи.
Соня ждёт, что она скажет ещё что-нибудь. Но бабушка молчит. Она берёт лампу и несёт её в боковку, и тени идут по стенам за ней, длинные, как люди.
После ужина бабушка моет посуду в тазу и вытирает каждую тарелку полотенцем. Четвёртую тарелку она не моет. Она ставит её обратно на стол, пустую, и накрывает ломтём хлеба. Потом достаёт из шкафа блюдце, наливает в него молока и уходит в сени. Соня слышит, как открывается и закрывается дверь. Потом — тишина. Потом — лёгкий стук, как будто блюдце поставили на пол.
Бабушка возвращается. В руках у неё красный шерстяной клубок и ножницы.
— Дай руку, — говорит она.
Соня протягивает левую. Бабушка отматывает нитку, обмеряет вокруг запястья и отрезает. Потом завязывает нитку двойным узлом. Нитка красная, тонкая, и она сразу становится заметной на Сониной коже, как царапина.
— Не снимай, — говорит бабушка. — Пока не развяжу.
— А зачем?
— Чтоб не увели.
— Кто?
Бабушка убирает клубок в карман.
— Спи, — говорит она. — Утро вечера мудренее.
Ночью Соня просыпается от тишины.
Не от звука. От того, что звуки кончились. Кузнечики замолчали все сразу, как будто кто-то накрыл поле ладонью. В окне — чёрное небо и белая полоска света над лесом. Луна, что ли. Или ещё не луна.
Соня лежит и слушает. Сердце стучит. Она считает удары: раз, два, три, четыре. На пятнадцатом она слышит скрип.
Половица скрипит в сенях. Не там, где ходят. Ближе к подполу. Скрип короткий, как будто кто-то переступил с ноги на ногу и остановился.
Соня не двигается. Она смотрит в потолок и ждёт. Скрип повторяется. Потом ещё раз. Потом — тишина. Долгая. Соня считает до ста. На девяносто восьмом в сенях что-то мягко стукается о дверь. Так стукается кошка, когда хочет войти. Но кошки в доме нет. Соня видела двор, видела сарай. Кошки нет.
Она лежит и думает о городе. Там сейчас светло от фонарей, и во дворе гудит машина, и у соседей наверху работает телевизор, и звук идёт через стену ровно, как дождь. Там не бывает такой тишины. Там всегда что-нибудь да есть. А здесь тишина такая полная, что в ней слышно, как стучит кровь в ушах, и как далеко, на другом конце деревни, лает собака, и как собака замолкает, будто ей закрыли рот.
Потом в сенях кто-то говорит.
Соня задерживает дыхание. Голос бабушкин. Она узнаёт его сразу — негромкий, грудной. Но слов не разобрать. Бабушка говорит ровно, не спеша, с паузами, как будто читает вслух. Или как будто ей отвечают.
Соня встаёт. Пол холодный. Она подходит к двери и прижимается ухом.
— ...и двор, и дом, и печь, и подпол, — говорит бабушка. — Всё под присмотром. Всё на месте. Спите.
Пауза. Потом тихо, сухо — стук. Один. Второй. Третий.
Соня отходит от двери. Сердце у неё стучит так громко, что, наверное, слышно в сенях. Она ложится и натягивает одеяло до подбородка. Красная нитка на запястье кажется горячей. Соня трогает её пальцем и думает: «Это просто дом. Старые дома скрипят. Бабушка говорила, что дом старый. Дома скрипят, это нормально».
Она закрывает глаза. Проходит минута. Потом ещё одна. Она уже почти спит, когда дверь в боковку открывается. Не открывается — приоткрывается. На ширину ладони. И в щели стоит кто-то маленький. Он не двигается и не дышит.
Соня не открывает глаз. Она лежит и дышит ровно, как будто спит. Она думает: «Если я не буду смотреть, оно уйдёт». Думает так сильно, что начинает болеть голова. Потом дверь закрывается. Тихо, без скрипа.
Утром она увидит на полу в сенях следы. Маленькие, босые, как у ребёнка. Они идут от подпола к двери и обратно. И у самой двери, на пыли, остаётся тонкая полоска — как будто кто-то стоял и ждал, пока ему откроют.
Печь
Утром Соня находит следы.

Они в сенях, на половицах, где вчера была пыль. Маленькие босые ступни, пятка к пятке, пальцы широко. Следы идут от подпола к двери, топчутся у порога и возвращаются. У самой двери пыль стёрта — как будто кто-то стоял там долго и переминался с ноги на ногу.
Соня стоит в дверях боковки и смотрит. В сенях прохладно. Пахнет полынью и мокрой землёй. Где-то за стеной кудахчет курица.
— Встала, — говорит бабушка за спиной.
Соня вздрагивает. Бабушка стоит в дверях горницы, в руках у неё крынка. Она смотрит не на Соню, а на пол.
— Бабушка, — говорит Соня. — Тут следы.
— Вижу.
— Чьи?
Бабушка ставит крынку на лавку. Потом берёт из угла мокрую тряпку и вытирает пол. Движения у неё быстрые, привычные. Следы исчезают один за другим, как будто их и не было.
— Хозяин ходил, — говорит она.
— Какой хозяин?
— Домовой.
Соня ждёт, что бабушка засмеётся. Или скажет, что это шутка. Но бабушка выпрямляется, относит тряпку в угол и вытирает руки о передник.
— Он у нас живёт, — говорит она. — В печи. Ты его не бойся. Он добрый, пока его кормят.
— А если не кормят?
Бабушка смотрит на неё. Долго. У неё светлые глаза, и в них нет ни страха, ни веселья.
— Тогда он не добрый, — говорит она. — Иди умывайся. Вода в кадке.
Соня умывается холодной водой. Вода пахнет железом. Она фыркает и вытирается полотенцем, которое висит у рукомойника. Полотенце жёсткое, с вышитыми петухами.
— Бабушка, — говорит она, — а как его зовут?
— Никак.
— У всех есть имя.
— У людей, — говорит бабушка. — А он не человек. Ему имя не нужно. Ему нужно, чтобы его помнили.
— А ты помнишь?
— Я его с семи лет помню.
Бабушка садится на лавку и разглаживает передник на коленях. Соня ждёт. Она уже поняла: если бабушка села, значит, будет говорить.
— Он маленький, — говорит бабушка. — Мохнатый. Ноги босые, как у ребёнка. Ходит ночью, днём спит. Где спит — не знаю. Может, за печью. Может, под печью. Он не показывает.
— А ты его видела?
— Видела.
— Какой он?
Бабушка думает. Потом говорит:
— Обыкновенный. Как дед, только маленький. Сидит на лежанке, бороду чешет. Смотрит.
— И что он делает?
— Дом держит. Чтобы труба не падала, чтобы хлеб не плесневел, чтобы мыши не шли. Он хозяин. Мы гости.
— А если он рассердится?
— Он не сердится, — говорит бабушка. — Он запоминает. Это хуже.
Она встаёт и достаёт из шкафа горбушку. Отламывает кусок, кладёт на блюдце, сыплет соли. Ставит блюдце на пол у печи.
— Ешь, Хозяин, — говорит она. — Не обессудь.
Потом оборачивается к Соне.
— Ты его не зови. Не свисти в доме. Не оставляй посуду немытой. И не садись на его место.
— А где его место?
— У печи, слева. Там, где тень.
Соня смотрит налево. Там, у печи, лежит тень. Обыкновенная тень, от шестка. Но Соне кажется, что тень чуть темнее, чем должна быть, и что в ней что-то есть. Она отводит глаза.
Днём она пробует его увидеть. Она ставит у печи кусок хлеба и садится напротив, на лавку. Сидит долго. Считает до ста. До двухсот. В доме тихо. Муха бьётся об стекло. Потом хлеб исчезает.
Соня вскакивает. На блюдце ничего нет. Ни крошки. Она оглядывается. В сенях — тишина. За окном — куры. Она заглядывает за печь: темно, пыльно, ничего. Тогда она спрашивает громко:
— Ты здесь?
Никто не отвечает. Только в печи что-то мягко шевелится. Как будто кто-то перевернулся во сне.
Соня выбегает во двор и садится на крыльцо. Сердце стучит. Солнце горячее. Она сидит и думает: «Хлеб мог утащить кто угодно. Кошка. Птица. Ветер». Но кошки нет, птицы в дом не залетают, а ветер не ест хлеб.

