
Полная версия:
ПРОТОКОЛ

Александр Татун
ПРОТОКОЛ
ПРОТОКОЛ
Глава 1. Совещание
Андрей Петрович Соколов не любил утро. Не из-за раннего подъёма — он вставал в пять сорок всю жизнь, с тех пор как в двадцать три года впервые вошёл в реанимацию и понял, что здесь время течёт иначе. Он не любил утро за то, что оно всегда начиналось одинаково: с тишины в квартире, где Лена уже не спала рядом, с холодного кофе, который он варил себе сам, с проверки телефона — не звонили ли из отделения.
В это утро не звонили. Он оделся в темно-серый костюм, который Лена называла «костюм для суда», хотя он никогда не был в суде. Просто привычка: пиджак, рубашка без галстука, часы на левой руке. Часы были старше его — отцовские, с потёртым ремешком. Он их не чинил. Ремешок держался на честном слове, но Андрей знал: если заменить, часы перестанут быть отцовскими.
Он посмотрел в зеркало в коридоре. Сорок четыре года. Лицо, которое когда-то было мягким, теперь казалось вырезанным из дерева: глубокие складки у рта, тяжёлые веки, седина на висках — не благородная, а какая-то усталая. Глаза серые, внимательные, привыкшие смотреть на людей, которые умирают, и не отводить взгляд. Ростом он был чуть выше среднего, сутулился — не от возраста, а от привычки наклоняться над кроватями. Руки хирурга: длинные пальцы, коротко стриженные ногти, на левом безымянном — обручальное кольцо, которое он никогда не снимал, даже в операционной.
Дверь в спальню была закрыта. Лена спала там. Или не спала. Он не проверял.
На кухне стоял рисунок. Митя рисовал вчера вечером: солнце, дом, два человечка — большой и маленький. Третий человечек был нарисован в стороне, меньше остальных, без лица. Андрей не спросил, кто это. Он знал, что Митя рисует не то, что видит, а то, что чувствует. И чувствует он, что отец — в стороне, без лица.
Андрей взял рисунок. Посмотрел. Положил обратно. Налил кофе. Выпил стоя, у окна. За окном дворник подметал листья, и это было единственное движение в мире, которое не требовало от него решения.
В отделении реанимации пахло хлоркой и кофе. Запах хлорки он не замечал уже двадцать лет. Кофе варила Настя — медсестра, которая работала с ним десять лет и знала его лучше, чем Лена. Настя была маленькой, быстрой, с короткой стрижкой и глазами, которые всегда смотрели чуть насмешливо, будто она знала про всех что-то, чего не знали они сами. Она поставила перед ним чашку, не спрашивая.
— Ковалёв тебя ждёт, — сказала она. — С самого утра. Злой.
Андрей кивнул. Отпил кофе. Кофе был крепкий, без сахара — как он любил.
— Андрей Петрович, — Настя помолчала. — Там мальчик новый. В шестой палате. Восемь лет. Опухоль ствола. Выживет или нет — не знаю. Но аппарат ему нужен. Или не выживет.
Андрей посмотрел на неё. Она не отводила взгляда.
— Я знаю, — сказал он.
— А Ковалёв знает?
— Он всегда знает.
Настя хотела что-то сказать, но передумала. Взяла чашку, вымыла, поставила на сушку. Андрей смотрел на её руки — маленькие, быстрые, с обрезанными ногтями. Руки, которые держали детей, когда те умирали. Он знал эти руки двадцать лет. И знал, что она сейчас думает: «Ты справишься. Ты всегда справляешься». И знал, что она ошибается.
Кабинет Ковалёва был на третьем этаже, в конце коридора. Андрей шёл мимо палат, мимо поста, мимо людей в белых халатах, которые здоровались с ним и отводили взгляд. Он знал этот взгляд. Так смотрят на человека, от которого зависит что-то важное, но который ещё не сказал «да».
Ковалёв сидел за столом. Ему было пятьдесят восемь, но выглядел он старше: грузный, с одышкой, с лицом, которое когда-то было красивым, а теперь казалось обрюзгшим. Он носил очки в тяжёлой оправе, которые постоянно протирал — не потому, что они были грязными, а потому что не знал, куда деть руки. На столе стояла фотография: женщина в саду, смеётся. Жена. Ирина. Андрей знал её в лицо, но никогда не разговаривал.
— Садись, — сказал Ковалёв, не поднимая глаз от бумаг.
Андрей сел. Стул был низкий, неудобный — Ковалёв специально держал такой, чтобы посетители чувствовали себя неуютно. Андрей знал это. И всё равно садился.
— Ты знаешь, зачем я тебя позвал.
— Догадываюсь.
Ковалёв поднял глаза. Они были усталые, красные — он тоже не спал.
— Аппарат один, — сказал он. — Ты это знаешь. В шестой палате — мальчик. Восемь лет. Опухоль ствола. Без аппарата — три дня, максимум пять. С аппаратом — шанс есть. Небольшой, но есть.
Андрей молчал.
— И есть второй ребёнок, — продолжил Ковалёв. — Сын Логинова. Виктора Андреевича. Ты знаешь, кто это.
— Знаю.
— Он выделяет деньги на корпус. На новый корпус. Ты знаешь, сколько детей мы сможем лечить, если он будет построен. Ты знаешь, сколько детей мы теряем сейчас, потому что у нас нет мест, нет оборудования, нет аппаратов. Ты это знаешь лучше меня.
Андрей смотрел на фотографию Ирины. Она смеялась. В саду. Солнце.
— Если аппарат получит сын Логинова — корпус будет, — сказал Ковалёв. — Если аппарат получит мальчик из шестой палаты — корпуса не будет. Логинов не даст денег. Он не злодей. Он отец. Он хочет, чтобы его сын жил. И он имеет на это право.
— А мальчик из шестой?
— У мальчика из шестой нет отца с деньгами. У него есть мать. Она работает в столовой. Она не может построить корпус.
Ковалёв снял очки. Протёр их. Надел обратно. Это был его способ помолчать.
— Я не говорю тебе, что делать, — сказал он. — Я говорю: решай. До пятницы. В пятницу я должен дать ответ Логинову. И ответ министерству. И ответ матери из шестой палаты. Я не могу тянуть.
Андрей встал.
— Я понял.
— Ты не понял, — сказал Ковалёв. — Ты думаешь, что я даю тебе выбор. Я не даю. Я даю тебе ответственность. Это разные вещи.
Андрей вышел. В коридоре стоял человек со шваброй. Худой, сутулый, в синем халате санитара. Он мыл пол — медленно, тщательно, будто это было самое важное дело в мире. Когда Андрей проходил мимо, он поднял голову.
— Здравствуйте, Андрей Петрович, — сказал он.
Андрей кивнул. Не остановился. Не узнал. Пошёл дальше.
В шестой палате лежал мальчик. Восемь лет. Худой, бледный, с закрытыми глазами. Рядом сидела женщина — его мать. Она не плакала. Она смотрела на сына и держала его за руку. У неё были красные глаза и сухие губы. Она работала в столовой — Андрей знал это из карты. Звали её Нина. Тридцать шесть лет. Одна.
Он не вошёл. Постоял у стекла. Посмотрел. Пошёл дальше.
В реанимации его ждала Настя.
— Ну что? — спросила она.
— Ничего, — сказал он.
— Андрей Петрович.
— Что?
— Вы же знаете, что выберете.
Он посмотрел на неё. Она не отводила взгляда. Она знала его десять лет. Она видела, как он подписывал протоколы, которые спасали сотни. И она знала, что он подпишет ещё один.
— Я знаю, — сказал он. — Это хуже всего.
Она отвернулась. Пошла к посту. Он остался стоять в коридоре. Смотрел на дверь шестой палаты. Думал о Мите. О рисунке на кухне. О человечке без лица.
Домой он вернулся в девять. Митя уже спал. Лена сидела на кухне с чашкой чая. Она не смотрела на него. Смотрела в окно. За окном было темно.
— Ты решил? — спросила она.
— Почти.
— Почти — это да или нет?
Он сел напротив. Посмотрел на неё. Лена была красивой — не той красотой, которую замечают сразу, а той, которую видишь, когда долго смотришь. Тёмные волосы, собранные в хвост, бледная кожа, глаза — серо-зелёные, усталые. Она работала педиатром в поликлинике. Она уставала так же, как он. Но она не молчала.
— Я выберу правильно, — сказал он.
— Для кого?
— Для всех.
— А для Мити?
Он молчал. Она тоже. Потом она встала. Поставила чашку в раковину. Вышла из кухни. Дверь в спальню закрылась.
Андрей остался сидеть. На столе лежал рисунок. Солнце, дом, два человечка. Третий — без лица. Он взял рисунок. Посмотрел. Положил обратно. Выключил свет. Пошёл в кабинет — там был диван. Он спал на нём уже неделю.
Утром он подписал протокол.
Это было в пятницу, в девять утра, в кабинете Ковалёва. Аппарат — сыну Логинова. Мальчик из шестой палаты — в паллиатив. Ковалёв пожал руку. Сказал: «Ты сделал больше, чем любой из нас». Андрей кивнул. Вышел.
В коридоре стоял человек со шваброй. Он не мыл пол. Он стоял и смотрел на Андрея. Андрей остановился.
— Вы меня не помните, — сказал человек. — Я Гринберг. Виктор. Я тут работал. Пять лет назад.
Андрей посмотрел на него. Худое лицо, глубокие морщины, глаза — умные, усталые. Он действительно не помнил.
— Помню, — сказал он.
— Нет, — сказал Виктор. — Не помните. Но это ничего. Я просто хотел сказать: я знаю, что вы сделали. И я знаю, почему.
Андрей молчал.
— Я тоже так делал, — сказал Виктор. — Пять лет назад. Только наоборот.
Он взял швабру. Пошёл дальше по коридору. Андрей смотрел ему вслед. Потом пошёл в паллиатив — к Мите.
Митя спал. Лена стояла у окна. Не оборачивалась. Андрей сел на стул. Взял сына за руку. Рука была маленькая, тёплая. Митя дышал — медленно, с трудом.
Андрей смотрел на его лицо. Думал: «Я сделал правильно». Думал: «Я сделал правильно». Думал: «Я сделал правильно».
И не верил себе.
Глава 2. Фотография
В субботу Андрей проснулся в шесть утра на диване в кабинете. Спина ныла — диван был старый, с продавленной пружиной, которая упиралась в поясницу ровно к третьему часу сна. Он лежал с открытыми глазами и слушал квартиру. Холодильник гудел. В трубах что-то щёлкало. За стеной, у соседей, уже включили телевизор — утренние новости, бодрый голос диктора, который сообщал о чём-то, что Андрея не касалось.
Он сел. Потёр лицо ладонями. Щетина — два дня не брился. В зеркале на двери шкафа отразился человек, которого он не любил рассматривать: серое лицо, мешки под глазами, воротник рубашки помят. Он надел эту рубашку вчера и не снял — заснул в ней, не раздеваясь. От рубашки пахло больницей. Этот запах он уже не различал, но знал, что он есть: хлорка, кофе, чужой пот и что-то ещё, неуловимое, что появляется в местах, где люди умирают.
Кабинет был маленьким — три шага в ширину, четыре в длину. Письменный стол, заваленный бумагами, книжный шкаф, в котором половина полок была занята старыми медицинскими журналами, а половина — папками с выписками. На стене — диплом в рамке, фотография выпуска ординатуры и календарь, который он не переворачивал с прошлого месяца. На подоконнике — кружка с остывшим чаем, которую он оставил здесь позавчера. На полу — стопка коробок, которые он всё собирался разобрать.
Он встал. Прошёл на кухню. Митя ещё спал — его комната была в конце коридора, дверь приоткрыта. Андрей заглянул. Митя лежал на боку, поджав колени, одеяло сползло на пол. Рядом на подушке — плюшевый заяц с оторванным ухом. Андрей поднял одеяло, укрыл сына. Митя не проснулся. Дышал — медленно, с присвистом. Этот присвист Андрей слышал каждую ночь последние три года. Он знал его наизусть — как знают звук собственного сердцебиения.
На кухне он включил чайник. Сел за стол. Рисунок лежал там же, где он его оставил, — солнце, дом, два человечка, третий в стороне, без лица. Он взял его в руки. Бумага была мягкой, истрёпанной по краям — Митя рисовал на обрывках, которые приносил из школы. Андрей перевернул лист. На обратной стороне — карандашом, крупно, печатными буквами: «ПАПА». Он положил рисунок обратно. Не потому, что не хотел смотреть. Потому что смотреть было невыносимо.
Лена вышла из спальни в семь. Она была в халате, с распущенными волосами — тёмными, с проседью у висков, которую она не закрашивала. Лицо у неё было помятое со сна, бледное, но всё равно красивое — той спокойной красотой, которая не бросается в глаза, но остаётся, когда все остальные уже ушли. Она остановилась в дверях кухни. Посмотрела на рисунок. На Андрея. Ничего не сказала. Прошла к чайнику.
— Ты не спал, — сказала она. Не вопрос.
— Спал. Плохо.
Она налила себе чай. Села напротив. Между ними был стол — деревянный, с царапинами, которые Митя оставил ножом два года назад, когда резал хлеб и не удержал нож. Лена тогда не рассердилась. Сказала: «Пусть останется. Будет память».
— Ты подписал вчера, — сказала она.
— Подписал.
— Ковалёв доволен?
— Ковалёв жмёт руку.
Она усмехнулась — коротко, без радости. Отпила чай. Поставила чашку. Посмотрела на него — прямо, без отвода.
— Я не буду с тобой ссориться, — сказала она. — Я устала. Я просто хочу знать: ты понимаешь, что сделал?
— Понимаю.
— Нет. Ты понимаешь, что ты сделал со мной?
Он молчал. Она кивнула, будто он ответил.
— Я тоже так думала, — сказала она. — Что ты выберешь корпус. Что ты сделаешь правильно. Я знала это ещё до того, как ты подписал. И я знала, что не смогу этого забыть. Не потому, что ты плохой. Потому что ты хороший. Ты всегда поступаешь правильно. И это самое страшное.
Она встала. Поставила чашку в раковину. Вышла. Через минуту из спальни послышался звук воды — она пошла в душ. Андрей остался сидеть. Смотрел на рисунок. На слово «ПАПА» на обороте. Думал: «Она права. Я всегда поступаю правильно. И это самое страшное».
Днём он разбирал коробки в кабинете. Не потому, что хотел, — потому что не мог сидеть без дела. В коробках были старые бумаги: выписки, справки, письма, которые он не выбрасывал, но и не читал. Он вытаскивал папки, просматривал, складывал в стопку «выбросить». На третьей коробке рука остановилась.
На дне лежала фотография. Чёрно-белая, помятая, с загнутым углом. На ней — мужчина в рубашке с коротким рукавом, сидит на скамейке в парке. Худой, с длинным лицом, с усами — не модными, а просто небритыми. Глаза светлые, спокойные. Он смотрит в объектив с лёгкой улыбкой — не для камеры, а просто так, потому что ему хорошо в эту минуту.
Пётр Соколов. Отец.
Андрей сел на пол. Прислонился спиной к шкафу. Держал фотографию в руках. Смотрел.
Отец умер двадцать четыре года назад. Андрею было двадцать. Он учился на третьем курсе медицинского, жил в общежитии, приезжал домой на выходные. Отец работал инженером на заводе — не начальником, обычным инженером, с окладом, которого хватало на еду и книги. Он был тихим человеком. Не пил. Не кричал. Читал по вечерам — газеты, журналы, иногда что-то потолще, вроде «Трёх товарищей» Ремарка, которых перечитывал каждые пять лет. Любил рыбалку, но ездил редко — не было времени. Любил мать. Это было видно по тому, как он смотрел на неё, когда она не видела: спокойно, будто она — единственное, что имеет значение.
Он заболел осенью. Рак — поджелудочная, поздняя стадия. Врачи сказали: операция, потом химия, потом — как пойдёт. Он лежал в городской больнице, в отделении, где не было ни аппаратов, ни хороших лекарств. Андрей приезжал каждый день — после лекций, на последнем автобусе, обратно — на первом. Он сидел у кровати, держал отца за руку, читал ему вслух. Отец слушал. Иногда засыпал. Иногда говорил: «Не надо, Андрюша. Иди учись. Я справлюсь».
В ту ночь, когда отцу стало совсем плохо, Андрей был на дежурстве в институте. Ему позвонили из больницы — в два часа ночи. Он приехал через сорок минут. Отца уже перевели в коридор — в отделении не было мест, а аппарат искусственного дыхания был один, и его отдали другому пациенту. Мужчине, который поступил раньше. У которого была семья, дети, работа. Который «имел шанс». Отцу шанс не дали. Он умер в коридоре, на каталке, под тусклой лампой. Один.
Врач, который принимал решение, был женщиной. Пожилой, усталой, с добрым лицом. Она сказала Андрею: «Мальчик, я понимаю. Но у нас один аппарат. Я не могла иначе. Ты же будущий врач — ты понимаешь». Андрей понимал. Он всё понимал. И именно поэтому он тогда, в коридоре, глядя на отца, который уже не дышал, сказал себе: «Я никогда не буду решать за людей. Я никогда не буду выбирать, кто живёт, а кто нет».
Он стал врачом. И стал выбирать.
Он просидел на полу больше часа. Потом встал. Положил фотографию в карман — не в коробку, не в папку. В карман пиджака. Снял с левой руки часы. Отцовские, с потёртым ремешком, которые он носил двадцать лет и не чинил. Посмотрел на циферблат. Стрелки стояли — он забыл их завести вчера. Или позавчера. Он не помнил.
Он завёл часы. Надел обратно. Пошёл в ванную, побрился. Надел свежую рубашку. Сказал Лене, что едет в больницу. Она не ответила. Сидела в комнате Мити, читала ему книжку — голос был ровный, спокойный, будто ничего не случилось. Андрей постоял в дверях. Митя поднял голову, посмотрел на него. Ничего не сказал. Опустил голову обратно.
В паллиативе было тихо. Здесь не было аппаратов, не было писков, не было суеты. Здесь были кровати, тумбочки, окна с видом на стену соседнего корпуса. И люди, которые ждали. Андрей шёл по коридору, и ему казалось, что стены смотрят на него. Он знал этот коридор — бывал здесь раньше, но всегда проходил мимо, к другим отделениям. Теперь здесь лежал его сын.
Митя был в четвёртой палате. Лежал на спине, с открытыми глазами. Увидел отца — улыбнулся. Не той улыбкой, которая была раньше, когда он бегал по квартире и кричал «Пап, смотри!», а другой — тихой, будто он уже понимал, что улыбаться нужно осторожно, потому что силы не бесконечны.
— Привет, — сказал Андрей. Сел на стул. Взял его за руку.
— Привет, — сказал Митя. Голос был слабый, но ясный. — Ты вчера не пришёл.
— Я пришёл. Ты спал.
— Я не спал. Я лежал и думал.
— О чём?
Митя помолчал. Посмотрел в потолок.
— О том мальчике, — сказал он. — Которому отдали аппарат.
Андрей не ответил. Митя повернул голову. Посмотрел на него — серьёзно, без детской наивности, которая уже ушла.
— Он жив?
— Жив.
— А я?
Андрей сжал его руку. Митя не отвёл взгляда.
— Ты тоже жив, — сказал Андрей.
— Нет, — сказал Митя. — Я не жив. Я жду.
Он сказал это спокойно. Без обиды. Как факт. Андрей почувствовал, как что-то внутри него сжалось — не сердце, а что-то глубже, что-то, что он не знал, как назвать.
— Митя.
— Что?
— Я тебя люблю.
Митя кивнул. Закрыл глаза.
— Я знаю, — сказал он. — Я тоже тебя люблю. Но ты всё равно выбрал не меня.
Он заснул — или сделал вид, что заснул. Андрей сидел рядом. Держал его за руку. Смотрел на его лицо — худое, бледное, с тёмными кругами под глазами. Митя был похож на мать — те же глаза, тот же нос. И на отца — то же упрямство в подбородке. И на деда Петра — то же спокойствие, которое появляется у людей, которые уже всё поняли.
В коридоре он увидел женщину. Она сидела на стуле у пятой палаты. Худая, в сером свитере, с руками, которые она держала на коленях. Он узнал её сразу — мать мальчика из шестой палаты. Нина. Тридцать шесть лет. Работала в столовой.
Она подняла голову. Посмотрела на него. Не с ненавистью. Без выражения. Как смотрят на человека, которого знают в лицо, но не знают, как к нему обращаться.
— Здравствуйте, — сказала она.
— Здравствуйте.
Пауза. Она посмотрела на дверь четвёртой палаты.
— Ваш сын? — спросила она.
— Мой.
— Красивый мальчик.
— Спасибо.
Она опустила глаза. Потом снова подняла.
— Мой тоже здесь, — сказала она. — В пятой. Перевели вчера.
Андрей кивнул. Он знал. Он подписал это вчера — или позавчера, в кабинете Ковалёва. Бумага была сухой, ручка тяжёлой. Он подписал, не читая. Он всегда не читал, когда знал, что подписывает.
— Ему сделали операцию? — спросил он.
— Нет, — сказала она. — Сказали, что уже поздно. Сказали, что будут поддерживать. Сколько смогут.
Она сказала это ровно. Без слёз. Слёзы, видимо, кончились раньше — в шестой палате, или в коридоре, или дома, ночью, когда она осталась одна.
— Вы врач? — спросила она.
— Врач.
— Главный?
— Заведующий отделением.
Она кивнула. Посмотрела на него внимательно — так, будто пыталась что-то понять.
— Вы знаете, почему ему не дали аппарат?
Андрей молчал. Она ждала. В коридоре было тихо — только где-то далеко капала вода из крана.
— Знаю, — сказал он.
— Почему?
— Потому что аппарат был один.
— И его отдали другому.
— Да.
Она посмотрела на него. Долго. Потом отвела взгляд.
— Я так и думала, — сказала она. — Мне говорили. Я не верила. Думала — не может быть, чтобы вот так, просто, взяли и решили. Кто-то же должен был подумать. Кто-то же должен был сказать: подождите, это же ребёнок.
Она замолчала. Андрей стоял. Не уходил. Не мог уйти.
— Я не виню вас, — сказала она вдруг. — Я знаю, что вы не один решали. Я знаю, что так надо. Мне объясняли. Про корпус, про деньги, про то, что если бы не так — не было бы вообще ничего. Я всё понимаю.
Она подняла голову. Посмотрела на него.
— Но я не могу это принять, — сказала она. — Понимаете? Я всё понимаю. И не могу.
Андрей кивнул.
— Я знаю, — сказал он.
Она отвернулась. Посмотрела на дверь пятой палаты. Больше не говорила. Андрей постоял ещё минуту. Потом пошёл к выходу. В спину ему было тихо.
Дома он не мог сидеть. Ходил по квартире — из кухни в кабинет, из кабинета в коридор. Лена ушла с Митей в больницу — она теперь оставалась там до вечера, и Андрей знал, что она делает это не только ради Мити, но и чтобы не быть с ним в одной квартире. Он не обижался. Он понимал. Понимание было его профессией — и его проклятием.
В восемь вечера позвонила мать. Нина Петровна. Она жила в другом городе, в трёх часах на автобусе, и звонила раз в неделю — всегда в одно и то же время, всегда с одним и тем же вопросом: «Как вы там?»
— Как вы там? — спросила она.
— Нормально, мам.
— Митя?
— Лежит.
— В больнице?
— В больнице.
Пауза. Она знала, что он не договаривает. Она всегда знала. Но не спрашивала — ждала, когда он скажет сам. Он не говорил. Уже три года.
— Ты бы приехал, — сказала она. — Я пирог испекла. С капустой.
— Приеду, мам. Как только.
— Ты всегда так говоришь.
— Я знаю.
Она вздохнула. Не с укором — просто вздохнула, как человек, который устал ждать.
— Отец твой тоже так говорил, — сказала она. — «Как только». А потом — всё. Не приехал.
Андрей молчал. Она тоже. Потом сказала:
— Ладно. Звони. Не пропадай.
— Позвоню.
Он положил трубку. Постоял в коридоре. Посмотрел на фотографию отца — она лежала в кармане пиджака, но он знал, что она там. Мог достать. Не достал.
Ночью он сидел на кухне. Рисунок лежал перед ним. Солнце, дом, два человечка, третий — без лица. Он взял карандаш. Долго смотрел на бумагу. Потом нарисовал третьему человечку лицо. Простое: две точки вместо глаз, чёрточка вместо рта. Получилось непохоже. Но лицо.
Он положил карандаш. Посмотрел на рисунок. Потом взял ластик и стёр лицо. Осталось пустое место — как было.
Он встал. Выключил свет. Пошёл в кабинет. Лёг на диван. Пружина упиралась в поясницу. Он лежал с открытыми глазами и слушал, как в трубах щёлкает вода. Думал: «Я сделал правильно». Думал: «Митя сказал: ты выбрал не меня». Думал: «Он прав».
Он закрыл глаза. Не спал.
Глава 3. Трещина
Ночью он не спал. Лежал на диване, смотрел в потолок, слушал, как за окном шумит дождь — мелкий, осенний, без конца и начала. Думал о Нине. О её руках на коленях. О том, как она сказала: «Я всё понимаю. И не могу». Думал о Мите. О его голосе: «Ты выбрал не меня». Думал о Лене. О её спине в дверях — прямой, неподвижной, как стена.
В два часа ночи он встал. Не потому, что решил, — потому что тело само поднялось. Надел куртку, ботинки. Взял ключи. Вышел.
На улице было холодно. Дождь шёл стеной — мелкой, плотной, которая не стучала по крышам, а висела в воздухе, как взвесь. Фонари расплывались в жёлтые пятна. Андрей сел в машину — старую «Ладу», которую купил пять лет назад, когда Митя пошёл в школу. Машина завелась с третьего раза. Дворники скрипели по стеклу.
Он ехал медленно, без цели. Сначала думал — в больницу. Потом — нет, не в больницу. Потом — куда угодно. Проехал мимо своего отделения, не остановился. Проехал мимо круглосуточного магазина, где светилась витрина. Проехал мимо парка, где они гуляли с Митей — давно, когда Митя ещё мог ходить.
В итоге приехал в больницу. Не потому, что хотел. Потому что больше некуда было.
Ночью больница выглядела иначе. Днём она была шумной, живой, полной людей, которые спешили, спорили, плакали, смеялись. Ночью она становилась другой: тихой, глубокой, как вода в колодце. Коридоры были пусты. Свет — не весь, только дежурные лампы через каждые три метра. Тени ложились длинно, тянулись по стенам, будто кто-то вытягивал их из углов.
Андрей шёл по коридору, и его шаги звучали громко. Слишком громко. Он слышал, как скрипят ботинки, как шуршит куртка. Он не должен был здесь быть. Он знал это. Но ноги несли.

