
Полная версия:
Вечный побег из паноптикума
– Одобряю, — великодушно ответил Кощей и передал своей шестипалой рукой паспортистке Элочке Людоедочке, вынырнувшей из-за трона, документы по заполнению брачной ведомости. Так требовал протокол.
– Ну иди сюда, красивая, — Кощей поманил Алёнушку своими черными ногтями к себе.
Бабка-ответуха что-то шепнула на ушко Алёнушки. Встав в стойку, Алёнушка сделала несколько танцевальных движений эротического характера, походила на пуантах, изображая принцессу-лебедя, двигая головой взад-вперёд, и затем ловко сделав сальто-мортале, оказалась в стойке на руках, подняв скрещённые ножки к верху.
Толпа ахнула. Шёлковая цветастая юбка Алёнушки пала ниц, оголив прекрасные ножки и попку Алёнушки. На ней были белые трусики в красный горошек и черные чулки в крупную клеточку на подвязках.
– Любо! – выдохнул, не сдержавшись, министр Культуры и Отдыха Похмельев.
Кощей недовольно глянул на него, и Похмельев засунул себе в рот кулак.
Быстрыми ловкими движениями Алёнушка, стоя на руках с поднятыми вверх скрещёнными ножками, вскарабкалась по гробам трона на самый верх и плюхнулась на костистые колени Кощея.
Вседержитель приобнял Алёнушку за тонкую талию и резко укусил её в тонкую шейку. Алёнушка коротко взвизгнула, и по шейке её потекла алая юная кровь.
– Теперь моя! – довольно кудахтнул Кощей и сбросил Алёнушку вниз. Как кошка, она мягко приземлилась на ноги подле трона и сделала реверанс.
В это время в зал проследовала колонна из пятидесяти евнухов, несущих на своих плечах огромную золотую клетку. Внутри неё стоял золотой унитаз, золотое биде, золотой умывальник, а также большая кровать, столик, два кресла и плазменная панель огромного размера, и всё это тоже из чистого золота. Искусно сделанные витые решетки клетки были обрамлены драгоценными камнями разных цветов и форм.
– Прими мой подарок, жена моя Алёнушка, – указал рукой Кощей на клетку. – Живи в ней счастливо и радостно.
Бабка-ответуха подтолкнула плечом опешившую от дивного вида клетки Алёнушку к решетке двери.
Алёнушка зашла в клетку, стражники затворили за ней двери и повесили на них большой золотой амбарный замок.
Прошло несколько лет безмятежной жизни Алёнушки в золотой клетке. Она ни в чём не нуждалась и имела любые вещи и наряды, которые только могла выбрать и заказать в каталоге Голдберриз.
Но грусть да кручина стали домогать её. К тому же она стала замечать, как бледнеет с каждым месяцем её розовая когда-то кожа. Всё тяжелее было терпеть эту боль в шее от укусов Кощея. Дозу обезболивающих лекарств приходилось всё время повышать. И как-то само по себе получилось так, что она подсела на те, которые ей любезно предоставлял сердобольный и всё понимающий министр Допинга и Спорта Травматов. Пользуясь случаем, он стал любовником Алёнушки, тем самым сильно рискуя своей жизнью. Но, вероятно, он и сам уже не осознавал ситуацию совершенно.
Алёнушка была уже совсем плоха. Вмазавшись белым, она спала на жёлтых обоссаных поролоновых облаках возле дверей самого Ада, когда ей вдруг приснился Иван Дурак. Он растолкал её и, обливая холодной водой, надавал пощёчин, чтобы она очнулась от своего бреда.
– Слушай меня внимательно, Алёнушка! – голос Ивана шёл с помехами сквозь шипение и завывание каких-то сигналов. Его голос то удалялся и становился еле слышен, то наоборот становился громким, заводился и визжал как микрофон на перегрузке.
– Слышишь меня, дура? – кричал его голос из других галактик.
– Слышу, Иванушка, – пробормотала синими губами, выплёвывая пену изо рта, Алёнушка. – Слышу тебя, любимый, родной мой...
Алёнушку стошнило прямо на золотой пол...
Она выпила воды из золотого стакана:
— Говори, Иванушка. В беде я совсем, видишь?
Дальше связь стала совсем ни к чёрту. Были слышны только отдельные слова, выкрикиваемые Иваном среди шквала помех: "шмара", "идиотка", "прекрасное будущее", "яйцо", "игла"...
Потом голос его пропал вовсе.
И тут включилась сама по себе золотая плазменная панель. Среди скал и серой хмари на лошади сидел всадник без головы. Но Алёнушка сразу узнала в этом всаднике Иванушку.
– Времени вообще нет, — быстро сказал всадник без головы голосом Иванушки. – Слушай внимательно и запоминай, дура!
– Слушаю, слушаю, любимый мой, – заскулила Алёнушка и подползла вплотную к телевизору.
– Первым делом попросишь у Травматова настойку, – продолжал всадник без головы. Потом, когда пойдёшь в спальню Кощея, вколешь ему в левое яйцо, не перепутай, в левое, три куба растолчённого в пыль золота на настойке, и после этого обломаешь иглу в его яйце...
Экран погас и стал чёрным. Алёнушка увидела в отражении экрана свою жуткую физиономию...
– Я поняла, поняла, любимый! – ответила она своему отражению в экране и быстро набрала в телефоне номер Травматова.
Глава 11 И он увидел коло
1
Морось в Мшарии идёт 243 днюхи в лете. В остальное время 101 днюху идёт мокрый буран, а 21 днюха проходит без осадей. В течение 7 днюх из-за вечного тёмно-серого неба выглядывает болезненно-бледное, будто много веков назад погасшее, мёртвое коло. Жители Мшарии, морки, не любят коло и считают его ликом демиурга Люсисферны. В дни колостояния морки прячутся в своих шалашовках и нутрянах и отдыхают от повседневных забот.
Среди топи, зыбунов и трясин прорастают чахлые, невысокие оспины да дёготки и кусты дохляка чешуйчатого индевелого. Иногда встречаются подлески сосинок уклоняющихся бледных. А основу всего да вся, куда ни глянь, являет собой мохс беляный манный да серебряный кружевной целительный. Из этого мохса мороки делают всё что только можно: похлёбки, пюрешки, ватрушки и разные виды пивца, винца и самогонца, а также одёжки, пудру для лиц, постельное бельишко и канцелярские принадлежности. Главным же энергоресурсом Мшарии являет собой чёрная торфа глянцевая, кормилица-матушка, которую хоть и не едят, но используют для отопления морканских шалашовок и нутрян и для приготовления пищи. Чёрную торфу глянцевую трут в ладонях, отчего она начинает разогреваться, и тепла этого хватает на продолжительное время. А добавляя в горячую смесь новую торфу, процесс теплогазации можно продлевать сколь угодно долго, отбирая при этом обработанные фракции чёрной торфы глянцевой, которые становятся серыми и матовыми.
Выглядят морки одинаково угрюмо и не имеют на вид определённой возрастной градации из-за практически одинакового роста что стар, что млад, и мацерации их серо-зелёных лиц. Но, конечно, чем больше морщин и складок на лице моркчанина, тем более он считается бывалым. Самые авторитетные моркчане, как-то: шаманы, руководители, старосты имеют цветовую дифференциацию лиц, нанося серебряную пудру разных оттенков. Чем светлее серебряный оттенок, тем более авторитетным является его носитель. Напротив же, особи низкие по рангу и социальной ответственности, провинившиеся или отбывающие наказание, имеют пудру тёмных оттенков, и, соответственно, чем темнее оттенок, тем грешнее его помазанник, носящий её. Лица же без всякого грима из серебряной пудры являются простолюдинами, поражёнными в правах принятия каких-либо самостоятельных решений. Одежда же морков не отличается друг от друга вне зависимости от цветовой дифференциации рангов, делается исключительно из мохса и несёт на себе, помимо греющих свойств, маскирующие.
Живут моркчане стаями со строгой иерархией, некой моделью сообщества, подобной тоталитаризму, преимущественно оседлым способом. Исключениями являются вольные стаи с кочевым образом жизни и неясной иерархией. Такие стаи по сути являют собой сообщества неприкасаемых отморозков, как правило, промышляющих набегами и грабежом, что осуждается в Мшарии.
Жилища морков представляют собой шалашовки из мохса и палок с гамачками внутри для простолюдинов, и нутряны, вкопанные в чёрную торфу глянцевую с лежаками из палок и мохса — для авторитетных морков.
Нутряны были не просто жильём, но и местом проведения таинств, обращённых к их божеству — месяцу Фатте. В отличие от ненавистного, редкого коло, Фатта была частой и привычной гостьей на небе. Её появление управляло всем ритмом жизни: в ночи Фатты вся Мшария замирала, погружаясь в моление. Морки выходили из укрытий, обращали свои морщинистые серо-зелёные лица к небу и начинали тихую, монотонную хвалу. Они верили, что сама Мшария — это тело Фатты, а её холодный, отражённый свет — это взгляд, который видит всё, судит и дарует благословение. Мохс — её кожа, чёрная торфа — её тёплая кровь, а они, морки, — её верные дети, живущие в её бесконечном, бодрствующем взоре.
Великий шептун молитв был главным звуком ночной Мшарии. Он стлался по топи, проникал в нутряны и заставлял трепетать даже стебли дохляка. Он наполнял болота так же незыблемо, как серое небо — днём, а чёрная глянцевая торфа — на веки вечные.
2
В эту ночь Шурже опять снилось, что он куда-то бежит в утреннем тумане мутного рассвета. Перескакивает с кочи на кочу и иногда даже просто парит над топями болот. В груди его возникало какое-то небывалое, трепетное ощущение. Однако на этот раз сон был необычным. В отличие от предыдущих, которые заканчивались тем, что он зависал в вязкой пустоте и просто засыпал, на этот раз он оказался в новом, доселе невиданном пространстве. Из-за серой пелены тумана проглядывало мерцание какого-то нездешнего света, похожего на коло в дни его стояния, когда кончались осади. Но вот только свет этот был иным — необычно ярким, и всё вокруг, освещаемое этим будто ожившим светилом, приобретало другие, неведомые цвета и краски. И, как всегда, всё тайное и неизведанное прервалось на самом интересном месте...
– Шуржа, вставай! – костлявая рука теребила его по плечу. – Сколько ужо можно опочивать, бесподдонщик чаленый?!
Шуржа разлепил свои необычно большие для морка очи и увидел перед собой недовольное лицо его сквошницы Монствы.
– Шебурши кнециками! – так же зычно и зло прокартавила Монства. – Ягуль тебя зовет к себе на половицу. Давай быро, рассыпальник лентяйхряк! Просёк?
– Просёк, – как можно бодрее изрёк Шуржик, быстро свалился на пол с гамачка и стал одеваться. Он всё ещё был под впечатлением сна и его необычной концовки. Его даже не волновало, что с ранья его вызывает злой Ягуль — староста их заселяны. Все мысли были об увиденном и, главное, прочувствованном самым нутром, мире.
«Какой необычный сегодня днюх», – думал Шуржа. И сон такой приснился запрекрайный, и сам староста Ягуль вызывает к себе с какого-то лешего.
А когда, оправившись, Шуржа вернулся из парашника и увидел, что Монства причупудрилась, намалевав под очами большие тёмные круги чёрной торфой глянцевой посеребрённой, что бывало крайне редко по праздникам, он понял, что это всё однозначно неопровержимые знаки судьбины.
– С тобой дурданелеком пойду! – ответила на удивлённый взгляд Монства. – Хряк знает, что там Ягуль затумкал. А то ты, пеньдюх, ещё ляпнешь чего неутюжное своим шершавым клоподапстером.
В нутряне Ягуля висел смрад, от которого слезились очи. На досуге он увлекался самогонцегоном, и, видать, у него сейчас шла стадия перегонки из мохса-сырца, ферментированного дохляком чешуйчатым, в первую разбодяжку.
– Ну что, на! Ворон ты наш бледный сизикрылый, на! Достал ты уже меня, на! – начал с кочи в топи староста.
– Что с тобой не так, Шуржа, на?! – Ягуль выпучил свои вострые очи из-под густых складок морщин и скривил губошлепины. – И к валежникам тебя посылали, на, и к коряжникам, на, и к подслежникам, на, и к рубежникам, на! Нигде не ужился ты, на, водораст хвостнуев, на! Везде на тебя жалобы, на, да недогоны, на! А ведь ты же из семейки чернописцев, Шуржа, на! Антилихенты ведь уродичи твои, на! Хотя я завсегда вот и тумкал, на, что антилихенты народец, на, мутный, что ил со дна, на, гнилых топей болотных, на.
– Ой, да прощенья просимо, панк-атаманк, староста великий Ягуль Маркитанович! – запричитала стоящая позади опустившего в пол головушку Шуржа Монства. – Ой, да милости...
– Захлопни варежку, скво, на! Не с тобой сейчас, на! – быстро, незлобно перебил Монству староста. Он встал из-за стола и, подойдя к зарычавшему самогонцу-агрегатцу, с силой вдарил кулаком куда следует.
Отойдя от агрегатца, Ягуль подошёл к Шуржу и ткнул его своим скрюченным длинным и шершавым пальцем в грудь и официально-злым тоном приговорил: – Короче, на! Очи к ночи. На Фатту мохс морочим! Отправляю тебя, на, на Северные Болота, на, к Лешему Норду Дабллбасу, на, на треть леты, на, на исправление, на. Жестька и точка, на!
– Ой йё! – пискнула Монства и тут же прикрыла варежку рукой.
– Нормальна, на! – Ягуль улыбнулся всеми своими морщинами, и голос его стал, как бы по-отечески, мягким. – Притупление и обсправление, на. Можа, научится там у Норда уму-разуму. А нет, так судья мегадед. Всё, на, свободны, на, исполнять, на!
Монства с Шуржем шли к своей шалашовке, и по-сквошному обычаю она ругала его и пилила, а в конце сказала уже вроде как по-людински: – Ладно, хоть не к Айнцвайдраю Шикельгрубому отправили, а то маршировал бы там без устали, да без права переписки и без передачек, так что ещё радуйся, обормотище непрокаянное!
А Шуржа шёл и внутренне улыбался, хоть и делал вид окаянно-покаянный. Свалить отсюда хоть куда, хоть на Северные болота к Норду Дабллбасу, лишь бы подальше отсюда и не видеть этих морщинистых серо-зелёных рож, которые ему, кстати, явно подтумкательно завидуют из-за того, что у него, Шуржи, такая понтология, что на мордасе лица и мацерации почти нет и цвет почти белый...
3
Добраться самоходом до Северных болот не представлялось возможным. Путь предстоял дольший — через закрайние озёра, покрытые седыми испарениями, болотца, утыканные островками-кочами, и гибляные топи, что чавкали вязкой трясью под ногами. С переходами волоком по проплешинам сизого мха и нахребулинам, поросшим скорбными оспинами да дёготками.
На приступне, в трёх вершах от их поселяны, Шуржу ждал перевозник в места весьма отдалённые — старче Хоряныч. Он жил где-то на берегу в чащобнике, в краю вечной сырости и шепчущих тростин, и в их поселяне никогда не появлялся. Его боялись и лишний раз старались с ним не встречаться. Шурже ещё не доводилось видеться с Хорянычем, и он волновался так, что в кнециках ощущался лёгкий трёморок.
Хоряныч сидел в челнике скрученных из чёрных прокопчённых стволов сосинок бледных уклоняющихся, одетый в серую балдахину, сливавшуюся с тенями прибрежных бздюч. Ростом и сложением он был прилично поболее обычных морков. Мордасы его не было видно. Под надвинутым на головень набошником торчала лишь седая длинная бородища, спутанная как болотный мохс. В руках он держал большие чёрные вёслины, обугленные временем и водой. Головень его была опущена, а телуво неподвижно — казалось, будто он опочивает или превратился в каменного истукантра.
Шуржа остановился на приступне, над темной водой, пахнущей гниющими кореньями и подноготью. Стоял перед челником в нерешительности, стремаясь нарушить покойность Хоряныча.
– Ну что, бендолажник, — раздался глухой и низкий запогибный глас из челника. При этом фигура Хоряныча не пошевелилась нисколько. — Тебе особого приглашения надыть, аль веслиной приложить меж рогулин неотросших?
Шуржа попытался что-то сказать, но получилось лишь блеяние и мычание.
– Сел в челник, быро. — Хоряныч впервые за всё время пошевелился, указав коротким движением кнецы на нос челника.
Шуржа быстро запрыгнул на указанное место и положил в ноги мешок со своими скромными пожитями. Выходило так, что он сидел мордасиной к могучей спине Хоряныча.
Кругом лежал мир водный и печалькный. Из тёмно-серого неба, низкого и тяжёлого, лила холодная морось, заволакивая небоскат свинцовой пеленой. Смлажный ветер гулял по воде, шелестя болотной осокой и заставляя Шуржу ёжиться. Вода была тёмной, как варёная черноторфная жижа, и лишь изредка на её поверхности показывались островки плавучего мха, похожие на седые головени утопленников. Старче взмахнул вёслинами, и челник резво набрал скорость — так, что Шуржа чуть не воткнулся шнобликом в спину Хоряныча.
Какое-то время они быстро плыли среди озерец и болотец. Хоряныч подгребал лишь изредка — порой было ощущение, что челник плывёт сам по себе, ловко поворачивая, притормаживая и набирая скорость на гладких участях пути. По берегам тянулись бесконечные заросли дохляка чешуйчатого, а в воде мелькали бледные пятна подводных грибов-головотопей. Старче молчал и не оборачивался, но часа через два вдруг раздался его утробный голосина:
– Ну и за что сослали тебя, несчастник, ажно на Северные болота к лешему Норду Дабллбасу?
Шуржа вздрогнул, вынырнув из полудрёмы, в которую начал проваливаться:
– Да старосту Ягуля достал я, старче. Нигде не уживаюсь, отовсюду мной недовольства и недогоны.
– Так ты торозильщик, значитсо? — глас Хоряныча стал удивлённым. — А я-то потумкал, что ты ятитский полититцкий. Они тоже знамо тихие становятся, когда их за пердункул схвают. В Севлаг я по обычке таких вожу. Ранёхо редко, а топерчь всё чаше. Много нонче вас, зассыльных, стало.
– А почему стало много? — спросил Шуржа. Ему было лепно, что Хоряныч снизошёл и заговорил с ним.
– Да потому, малой, что нонче много недовольных стало преотцом нашим, коганом Чахликом Невменяшим.
Стало темнеть. Челник выплывал на большую гладь Заозёрья — безбрежную водную равнину, уходящую в сумеречную даль. Морось притихла, но стало холоднее, и над водой повис белесый туман, скрывающий берега.
– Вот ты, Шуржа, слышал, что про Когана Чахлика и дела его скорбные бакланят? — спросив это, Хоряныч развернулся в пол-оборота к Шурже, но в сумереках его мордасы лица видно не было.
– Ну, у нас в селяне слухи бакланят, что Чахлик Невменяйший пожирает дивичек младых и мальчонков, соки их пьёт, а старцев просто в удовольствие своё бубивает всякими разными способами и приспособами хитрыми, — честно ответил Шуржа. — И это ему даёт сил и духа штального, и поэтому он будет завсегда над нами смердными. И чем больше он извергается, тем больше у него сил от этого имеется.
Хоряныч уже давно перестал гребсти и сушил вёслины, но челник при этом плыл и плыл сам по себе, резво рассекая тёмные воды Заозерья. Вокруг воцарилась зыбкая тишина, нарушаемая лишь плеском воды о борта да криком одинокой болотной птицы.
– Всё правильно бакланят, — Хоряныч тяжко и горько вздохнул. — Так и есть, Шуржа, такова она, правда-скорбица.
Старче опустил в воду вёслины, и челник быстро остановился посреди безмолвной водной глади. Хоряныч снова повернулся к Шурже.
– Вот такой он гниндон и нежить — этот Коган всею Мшарии Чахлик Невменяйщий, кровопиец и вражина людинская! — громогласно возопил Хоряныч, и эхо его словесов отразилось от тёмной воды многократно, будто сама Мшария вторила ему. — Согласен ты со мной, Шуржа?
– Согласен, старче, — как на духу ответил Шуржа.
– И ты готов встать на путь противления этому злыдню и не пожалеть жирвота своего в этой праведной баттле?
– Готов, старче Хоряныч!
И тут сначала негромко, а потом всё громче и громче раздался глухой, но мощный хохот Хоряныча, разрывающий тишину Заозёрья.
– А говоришь — не ятицкий политицкий! — отхохотавшись, но всё ещё сквозь смех булькал Хоряныч. — Поздравляшки, Шуржа: теперь за согласие и готовность оную ты будешь чалиться на Северных Болотах на пожизке, пока головень твоя лошапетья в трусяля не сбрумкается. Бобро дожаловать домой, сынче!
Шуржа был в полном вохуре. Он не понимал — шутит старче или говорит по серьезке.. Недаром в селяне про Хоряныча бакланили, что тип он мутный и стрёмный.
– Вы сейчас пошутили, старче Хоряныч, или по-сурьёзке? – робко произнёс Шуржа.
– Нет, – коротко буркнул Хоряныч и больше не проронил ни слова. Переспрашивать Шуржа не стал, побоявшись — ужно больно голос у старче прозвучал недовольным и злым.
Так они и плыли в зыбкой темноте, нарушаемой лишь плеском воды о борта, пока Шуржа не закемарил в тревожной дрёме.
Проснулся он от того, что Хоряныч больно толкнул его в плечо вёслиной. Вокруг уже светало, и от воды поднимался густой, как варево хлебалки паюсной, пар, стелющийся над водной гладью призрачными клочьями. Челник стоял на неподвижной глади, окружённый молочно-белой пеленой тумана.
– Приплыли, ёпрст, – Хоряныч развернулся к Шурже, и теперь тот мог разглядеть его мордасину из-под сползшего набошника. Главное, что бросилось в очи Шурже — у Хоряныча не было зыркалок. В смысе, очей. Просто не было, и всё.
– Как приплыли? – Шуржа огляделся кругом: повсюду простиралась одна вода, уходящая в серую мглу, ни берега, ни кочки, ни подряски.
– Давай без вопросов, малой, – тон старче был серьёзен и деловит. – У нас сейчас ответственный момент, просьба отнестись с полным погружением. На, – Хоряныч протянул Шурже одной кнецой нехилый такой валунец. – Значит, так: берёшь каменюку в кнецы и прыгаешь в воду. Твоя задача — ни при каких условиях не выпускать валунец из рук. Выпустишь и всплывёшь гниденышь — добью вёслиной до талого, Фаттой клянусь и всеми богами. А не выпустишь каменюку — будет шанс у тебя нормальным человейцем стать и с достойными людями общаться далее по жизе.
Шуржа только взял в руки валунец и открыл варежку, чтобы спросить у Хоряныча, как тот толкнул его быстрым ударом вёслины под пердункул. Шуржа бревном полетел в воду, разорвав зеркальную поверхность.
Перед тем как погрузиться с головой, он успел хапнуть варежкой воздух. Вода была ледяной и пронизывала всё его тельце острыми иглами, сковывая движенье. Ничего не было видно в кромешной черноте этой водной сумрачи, лишь смутные тени танцевали в глубине. Шуржа стремительно погружался вниз и ощущал перепонками лопушей нарастающую глубину, которая давила на них всё сильнее и сильнее. Казалось, сейчас от этой давлы лопнет его головня. Наконец ноги коснулись дна и ушли в ил по самые коленца. Воздуха не хватало, но почему-то Шуржа не отпускал из кнециков валунец, хотя всё внутри орало бросить каменку и всплывать. Мысли лихорадочно бились друг о дружку в голове, сил сдерживать дыхание больше не оставалось.
Вдруг из темноты показалось какое-то светлое пятно, и он разглядел мордасу глубоководной русалки серебрянницы. Глаза её были широко раскрыты, будто в недоумении, а волосы колыхались в воде словно серебристые водоросли. Она показала пальцем кнецы наверх, но Шуржа весь был сосредоточен на сдерживании дыхания. Русалка покрутила пальцем у виска и что-то сказала Шурже. Он прочитал по её губошлепинам незнакомое слово: «Идиёт». После этого лицо её исчезло, и мелькнул серебряный хвост, вильнув будто на прощание, в мутной воде.
Шуржа раскрыл варежку и всеми своими альвиолами вдохнул воды. В головне его запузврилось и заквакало, из очей полились густые белые слёзы, растворяясь в тёмной воде. В лопушах он услышал прощальные взрывы салюта. И предпоследнее, о чём он подумал, была гордость за то, что всё-таки не выпустил валунец из рук. Когда Шуржа стал стремительно падать в чёрную бездну, ему показалось, что он понимает смысл слова «идиёт». Но додумать эту мыслю он уже не успел. Его просто больше не стало. Вселенная потухла, и настало вечное ничто...
4.
Первое, что узрел Шуржа, вернувшись из своего пребывания в вечном ничто, — это парящие над его очами блестючие сосцы налитых и упругих, переливающихся серебром титей.
– Какие тити… — сипло протянул он и закашлялся. Сильно ожигало в дышлинах и кружилась головень.
Шуржа потянулся губошлепинами к сосцам,как вдруг раздался звонкий смех, и вместо титей возникло дивичья, будто уже знакомая мордасина.
– Ожил, хоронякус! – задорно посмеялась дивичина. Потом она приподняла и помогла Шурже припопиться. И он узнал в ней русалку-серебрянницу, что назвала его под водой идиётом.
Шуржа закашлялся так, что казалось, вместе с этим кашлем выплёвывает свои дышлины. По мордасе его скатывались холодные капли, хотя сам он, казалось, горел жаром. Он лежал на дне челна, а над ним, переваливаясь через борт, свешивалась русалка-серебрянница. О, как же эти тити и сосцы, белые, как опалённый лунный мохс, были распрелепши.
— Ну что, прочухался, идиёт? — так же весело пропела русалка.
— Так это… ты меня спасла? — просипел Шуржа.
— Спасла? — хохот русалки отдался в его голове, как удар вёслиной по воде. — Я за тобой призыркивала, балдануй. Чтоб не окочурился по-всамделишному. Валунец-то был не простой, а чудодейный. Он слабонавтов и трусобздяков сразу чует и кнецы ужастием ожигает. А ты вон каков оказался — идиёт упёрдочный.
В этот момент челн вильнул, и Хоряныч, не оборачиваясь, проурчал по-доброму:
—Богурец-молодец, Шуржа. Не сдрейфенил. Обряд ебнициации пройден успешно. Теперь ты наш, антилихент херойский. Братец ордена понтоопоннёров злупротивленцев. Тяперич, Шуржик, ты что ни на есть ятицкий политицкий со всеми вытекающими и затекающими.
Вскоре их челн упёрся в берег, которого, казалось, и не должно было быть. Воздух здесь был густым и звонким, а мохс под ногами отливал будто бы светящейся изнутри серебряницей.

