Читать книгу Верой и Правдой (Александр Игоревич Ольшанский) онлайн бесплатно на Bookz (4-ая страница книги)
Верой и Правдой
Верой и Правдой
Оценить:

3

Полная версия:

Верой и Правдой


Денис, выпрямив спину, хотя каждое движение отзывалось острой болью, медленно перевел взгляд с Пашки на старосту, а потом окинул им собравшуюся толпу. Он видел любопытство, неприязнь, глумление. И тогда он сделал нечто, абсолютно немыслимое для присутствующих. Вместо того чтобы оправдываться или огрызаться, он заговорил голосом, в котором вдруг зазвучали металлические нотки приказа, привычной власти, – тем голосом, которым отдают распоряжения на корабельной палубе.


– Староста Игнат, ваше дело – порядок в слободке соблюдать. Мое дело – служба государева. И я, мичман Денис Калмыков, заявляю вам следующее. Этот человек, Павел Красин, отныне находится под моим началом и моей ответственностью.


В толпе прошелестело удивленное недоумение. Пашка перестал тяжело дышать и уставился на Дениса, словно увидел диковинного морского гада.


– Как… как это понять? – не сразу нашелся староста, морща лоб.

– Так и понять, – холодно и четко продолжал Денис, не обращая внимания на кровь, снова выступившую на губе. – Ему нужна постоянная работа, чтобы не болтался без дела и не глушил тоску в кабаке. А мне в порту как раз требуется человек… Знающий местные воды, не боящийся ни мороза, ни работы. Для надзора за бакенами и вехами, для проверки фарватера. Должность бакенщика. Работа тяжелая, но почетная и на государственном довольствии. Харчи, одежда, жалованье. Я его беру в дело.


Абсолютная тишина. Даже ветер, казалось, замер, слушая. Поморы переглядывались, не веря своим ушам. Этот «чумазый иноземец», только что избитый, публично оскорбленный, вместо того чтобы жаловаться начальству или, на худой конец, под покровом ночи подкараулить обидчика с кистенём, предлагает ему работу? Государственную службу? Это было выше их понимания.


Денис повернулся к Пашке, лицо которого выражало теперь полнейшую, почти комическую растерянность. Хмель будто испарился разом.


– Завтра, – отрубил Денис, – в начале шестого часа утра, быть на Соборном причале, у третьего спуска. Опоздаешь хоть на минуту – пеняй на себя. Понял?


Не дожидаясь ответа, Денис кивком подозвал к себе Дуняшу, которая стояла, завороженно глядя на него широко раскрытыми глазами. Затем, не удостоив больше никого взглядом, развернулся и, слегка прихрамывая, пошел к избе. Девушка, опомнившись, бросилась за ним, подхватив с земли кафтан и свои инструменты. Скрипучая дверь захлопнулась, оставив на улице гробовую тишину.


На пороге своего внезапно изменившегося мира замер Пашка. Тупая злость, обида, пьяная удаль – все разом с него слетело, оставив лишь пустоту, которую быстро начало заполнять новое, незнакомое чувство. Его, забияку и остолопа, которого только что грозились выгнать из слободки, не поколотили и не выгнали. Его… пристроили на работу. Ему дали шанс. Ему, Пашке Красину, предложили стать человеком с положением, бакенщиком, на государственной службе. Медленно, очень медленно, в его простецком, не отягощенном глубокими раздумьями сознании начало прорастать нечто, отдаленно напоминающее уважение, смешанное с животным изумлением.


А в избе Денис, с трудом добравшись до лавки, тяжело опустился на неё. Всё тело ныло и гудело, щека пылала огнем, из разбитой губы сочилась кровь. Дуняша, молча, налила в жестяной таз воды из кадки, намочила чистый, хоть и грубый, лоскут мешковины и подала ему. Потом достала из ветхой скрыни маленький глиняный горшочек со своим зверобойным зельем и стала аккуратно накладывать его на ссадины. Её пальцы были удивительно нежны. Она не плакала, но глаза её, поднятые на Дениса, были огромными, влажными и полными такого сложного чувства, в котором смешались тревога, благодарность и что-то ещё, глубокое и трепетное.


– Зачем ты это сделал, Денис Спиридоныч? – прошептала она, наконец, едва слышно. – Он же тебя… Он же мог и убить.


Денис вздохнул, и это движение отозвалось болью в ребрах. Он взял её руку, всё еще сжимавшую тряпицу, и осторожно отвёл в сторону.


– Потому что он твой брат, Дуня, – тихо сказал он. – Твоя кровь. И потому что зло, как ржавчина, оно изнутри разъедает. Ему, я гляжу, просто некуда было силу деть, вот она в хмель и злобу и уходила. Теперь будет куда. Найдем ему дело.


Он посмотрел в её ясные глаза и впервые за всё время, проведенное с ней, отчетливо уловил новое щемящее чувство, что зарождалось глубоко в его искалеченной душе. И ещё он почувствовал почти забытое: вкус собственного решения. Пусть маленького, пусть касающегося судьбы всего одного забулдыги-помора. Но это был его выбор, его воля. Не приказ начальства, не вынужденный шаг загнанного зверя, а сознательный поступок человека, берущего ответственность на себя. Это был первый, робкий, но невероятно важный шаг к самому себе. Шаг из тени страха к свету, который он видел сейчас в глазах этой светловолосой девушки.

Глава

6


Утро в Архангельске начиналось не с пения петухов – их здесь почти не держали, – а с далекого, басовитого гудка, доносившегося с маяка. Гудок, нарастающий, как морской прилив, отмечал конец ночной вахты. Живой гул портовой жизни. Для Дениса Калмыкова эти звуки обрели новый, конкретный смысл. Его собственное утро теперь начиналось раньше всех – затемно, когда над Северной Двиной еще висели холодные, лиловые сумерки, а в его шагах по деревянным мостовым хрустела предрассветная наледь. Он выходил из дома, плотно притворяя за собой скрипучую дверь, чтобы не будить спавшую на полатях Дуняшу, и шел к Соборному причалу. И уже на подходе, в бледнеющем свете начинающегося дня, он увидел неподвижную, мощную фигуру, терпеливо ожидавшую его у тумбы, где была привязана небольшая шестивесельная шлюпка.


Пашка Красин теперь являлся на службу с точностью, достойной лучшего часового механизма. Он стоял, засунув огромные красные руки за пояс, в выданном ему казенном бушлате из грубого серого сукна, который сидел на его богатырских плечах несколько тесно, и в новых, пахнущих дегтем и кожей сапогах-бахилах. Выражение на его простом, широком лице было сосредоточенно-серьезным, почти торжественным. Вид у него был такой, словно он стоял не на скользких причальных досках, а на палубе линкора, готовящегося к генеральному сражению. Хмельное буйство и пьяная ярость как будто испарились из него, уступив место растерянному, но твердому желанию не ударить в грязь лицом на работе.


Денис, не говоря ни слова, лишь кивал ему, и они вдвоем отвязывали шлюпку, грузили в неё ящик с запасными масляными фитилями для бакенов, банки с густой, как смола, черной краской, кисти, несколько тяжелых чугунных грузил и свежие, пахнущие смолой шесты с привязанными на концах пучками соломы – будущие вехи. Работа начиналась в молчании, нарушаемом лишь плеском воды о борта, скрипом уключин и далекими криками с рыболовных баркасов, возвращавшихся с моря.


Работа бакенщика в устье Двины, с её коварными мелями, постоянно меняющимися отложением ила и песка, была занятием не для слабых духом и телом. Она требовала не только силы, чтобы часами грести против течения или вытаскивать на отмели тяжёлые бочки-бакены, но и глубокого, почти инстинктивного знания реки. Знания, которое поморы впитывали с молоком матери, и которое для любого пришлого оставалось тайной за семью печатями. Здесь Пашка оказался незаменим. Его простодушный ум, не отягощенный абстрактными познаниями, был идеально настроен на эту стихию. Он с одного взгляда на цвет и рябь воды определял глубину, по едва заметной струйке на поверхности угадывал подводную косу, знал, где вчера был проход, а сегодня уже намыло бар.


– Здесь, Денис, мельчать стало, – мог он сказать, перестав грести и внимательно вглядываясь в воду. – Чай, после того шторма намедни песку натащило. Надо веху поставить, а то какой голландец на пузо сядет.


И Денис, проверяя глубину шестом, всякий раз убеждался в его правоте. Пашкина преданность была простой и прямой, как у хорошо выдрессированной лошади. Денис спас его от позора, дал ему дело, мундир, регулярное жалованье – три алтына с деньгой в месяц, да еще и харчи. За это Пашка был готов, не задумываясь, лезть в ледяную воду или вступать в драку с целой артелью грузчиков. Эта преданность, смешная и трогательная в своей непосредственности, стала для Дениса первым за долгое время безусловным и прочным приобретением в этом враждебном мире.


Но Пашка принес с собой не только верность и знание реки. Он принес целую сеть невидимых связей, опутывавших порт плотнее, чем канаты и снасти. Он был своим среди этих людей в рваных зипунах, с мозолистыми, как дуб, руками и хриплыми голосами. Через него, как через живую мембрану, Денис начал получать доступ к тому, что составляло истинный пульс порта: к слухам, сплетням, обрывкам пьяных разговоров в кабаках «У кита» или «Разбитом якоре», к шепоткам на задворках пакгаузов. Информация стекалась к нему медленно, но верно, как вода сквозь песок.


Пашка наладил первые робкие контакты с портовой средой через старых знакомых грузчиков. Информация поступала скудная и противоречивая: кто-то видел человека, похожего на описание Фламанда, в прошлом году; кто-то слышал о нём, но не мог вспомнить, на каком именно судне. Денис чувствовал, словно пытается сложить мозаику в кромешной тьме, не зная ни общей картины, ни формы деталей. Он боролся с тенью, не понимая её истинных размеров.


И вот однажды, уже ближе к вечеру, когда они заканчивали покраску последнего бакена у Корабельного ввоза и солнце, холодный багровый шар, уже касалось зубцов далеких лесов, Пашка, озираясь с преувеличенной таинственностью, отозвал Дениса в сторону, к глухой стене пустовавшей бондарной мастерской, откуда тянуло запахом стружек и старой влажной древесины.


– Спиридоныч, – начал он, понизив свой и без того сипловатый голос до конспиративного шепота. – Шепнуть тебе надо. Дело-то, оно, может, пустяшное, а может, и нет…


– Говори, – коротко бросил Денис, вытирая о брюки краску с пальцев.

– Говорят по порту, фрегат один английский скоро ждут. Не абы какой, а особый. «Сайрен» звать. И везет он, слышь, не только сукно да железо, а… важного человека. Учёного.


– Так-таки и ученого? – переспросил Денис, и у него внутри что-то холодно и знакомо дрогнуло.

– Ага. Алхимиком его, кажись, сказывают. – Пашка произнес это слово с суеверным почтением, как произносят имя лешего или водяного. – Роберт Фламанд по имени. Мужики с «Лебедя», што с голландцами ходит, байку пустили. Говорят, ящики с ним особые: не с товаром, а с книгами, да со склянками странными, да с какими-то хитрыми снастями. И будто бы он с нашим, здешним, знается он. С монахом одним бывшим.


Денис насторожился, стараясь не выдать волнения.


– С каким монахом?

– А который у купца Еремеева в приказчиках ноне состоит. По прозванью Варлаам. Тихий такой, глазастый. А раньше, слышь, в скиту Выговском жил, книги там всякие древние переводил с латыни да с греческого. Для раскольников, значит.


Монах-переводчик. А Выговская пустынь – известный старообрядческий центр, место древнего благочестия и, как поговаривали, хранилище всякого запретного знания. Слухи об их библиотеках ходили даже при дворе. Имя же – Роберт Фламанд – отозвалось в памяти Дениса не просто эхом, а настоящим ударом колокола. То самое имя, которое он кричал в полубреду на допросах в Тайной канцелярии. Имя человека, вручившего ему проклятый браслет. План, намеченный Петром в тот мрачный день в застенке, начал обретать первые, пусть еще призрачные, но уже вполне материальные очертания. Паутина заговора, если он существовал, может дотянуться сюда, в этот шумный, пропахший селедкой и смолой порт.


Вернувшись в свою избу, Денис застал Дуняшу за обычными вечерними хлопотами. Она растопила печь, готовила нехитрый ужин – похлебку из солонины с крупой и толокно. Запах дымка и простой еды, обычно такой успокаивающий, сегодня не мог заглушить внутреннего возбуждения. Он молча поел, кратко поблагодарил её – она лишь кивнула в ответ, чутко уловив его настроение, – и уселся за грубо сколоченный стол, заваленный бумагами.


Он разложил перед собой свои сокровища: конспекты по навигации, испещрённые его же рукой на смеси английского, голландского и латыни; выцветшие лоции Северного и Балтийского морей; чертежи корабельных рангоутов и такелажа. В этом хаосе знаний он машинально искал теперь нечто иное – возможность сосредоточится, успокоить нервы. Его взгляд, скользя по пожелтевшим листам, зацепился за один, казавшийся незначащим. На тонком листе был начертанный им по памяти «магический квадрат» – таблица три на три клетки, где числа от одного до девяти были расположены таким хитрым образом, что сумма их в любом направлении – по горизонтали, вертикали или диагонали – равнялась пятнадцати. Это была не только математическая головоломка, но и возможный инструмент для шифрования, с которым он успел познакомился ещё в Петербурге.


И вдруг, как удар молнии в ясный день, его осенило. Сердце заколотилось с такой силой, что стало трудно дышать. Он судорожно схватил кусок чёрного столярного угля и на чистом обороте какого-то счета на поставку леса быстро, по памяти, набросал схему проклятого браслета. Девять кружков, расположенных по кругу. Его рука дрожала. Он взял тонкий, полупрозрачный лист бумаги с голландским водяным знаком, по памяти нарисовал «магический квадрат», и осторожно, затаив дыхание, наложил его на свой рисунок.


Круги-камни идеально, до мистического совпадения, легли в ячейки квадрата. Не оставалось сомнений. Браслет «Девять глаз Ибиса» был не просто украшением или даже тайником для испарившегося яда. Возможно, он сам был ключом к шифру! И, скорее всего, браслет представлял собой шифровальную решетку, своеобразную «решетку Кардано», как её иногда называли. Чтобы прочесть зашифрованное послание, нужно было наложить браслет с девятью камнями на текст, и напротив камней в определенном порядке могли находиться нужные буквы. Что если записка, найденная у убитой фаворитки Петра была зашифрована именно этим методом тайнописи? Но торжество предполагаемого открытия тут же сменилось горечью. У него был ключ, но не было замка – самого зашифрованного текста записки, о которой упоминал Государь. Денис сидел, сжимая в потных пальцах кусок угля, пока он не начал крошиться, и чувствовал себя одновременно и блистательным сыщиком, нашедшим нить, и беспомощным ребенком, не способным за этой нитью последовать.


В это время в дверь постучали. Стук был нерешительный, робкий, словно стучался не человек, а испуганная птица била крылом. Евдокия, сидевшая с веретеном у прялки, встрепенулась и вопросительно взглянула на Дениса. Тот кивнул, и она молча встала, зашла за перегородку, вглубь избы.


– Заходите, – сказал Денис, смахивая со стола угольную пыль и стараясь придать лицу спокойное выражение.


Дверь скрипнула, и в скудный свет сальной свечи, горевшей на столе, вплыла фигура. Это был невысокий, сгорбленный старичок в потертой, когда-то чёрной, а теперь выцветшей до бурого цвета рясе. Лицо его, изрезанное глубокими морщинами, было бледным и испуганным. Маленькие, запавшие глаза. Взгляд его беспокойно бегал по углам комнаты, избегая встречаться со взглядом Дениса. Тонкие, бескровные губы что-то беззвучно шептали.


– Господин… господин мичман? – проскрипел он едва слышно, заламывая узловатые, трясущиеся пальцы. – Простите великодушно, что беспокою в столь поздний час… Меня… меня Варлаамом звать. Отец Варлаам… я слыхал… то есть мне сказали… будто вы человек ученый и интересуетесь… книгами.


Денис почувствовал, как по спине пробежал холодок. Он жестом пригласил старика войти и сесть на табурет.


– Садитесь, отец Варлаам. Чем могу служить?


Старик, не садясь, сделал несколько шагов вперед и снова забеспокоился.


– Дверь-то… можно притворить?


Денис молча встал и задвинул дверную щеколду. Этот звук, казалось, немного успокоил гостя. Он опустился на табурет, его ряса, пахнущая пылью, ладаном и старостью, бессильно обвисла вокруг него.


– Меня донимает один аглицкий господин, – выпалил он, наконец, и в его глазах блеснул настоящий ужас. – Он… он уже бывал в наших краях. И скоро вновь появится. Роберт Фламанд. Раньше он требовал доступа к нашим… к тем книгам, что хранятся у братии в скитах. К трактатам герметическим, алхимическим… Я, по глупости своей, думал в прошлый его приезд откупиться – отдал ему список, копию труда Раймунда Луллиева, «Великое Искусство»… Думал, отстанет. Не отстал! Он сказал, что это только начало. Что я должен помочь ему найти нечто здесь, в России. Некое… свидетельство. Знамение. А я не понимаю его речей! Он страшен в своем спокойствии… Я боюсь, господин мичман! Боюсь, что этот колдун меня погубит, а душу мою и вовсе в ад ввергнет!


Денис внимательно наблюдал за ним, оценивая степень его искренности.


– Успокойтесь, отец. Что именно он ищет? О каком «знамении» говорит?

– Не знаю я! Клянусь всеми святыми! – старик почти взвизгнул, хватая Дениса за рукав. – Он говорил о «первооснове всего сущего», о «философическом камне», который не только металлы претворяет, но и души… Но в словах его не было жажды познания Божьих тайн! Нет! Был холод. Холодный, как лед, расчет. Он говорил… – Варлаам замер, переводя дух. – Говорил, что Россия, словно неразумное дитя, играет с огнем, зажженным Петром, не ведая, что тот может спалить её дотла. И что он, Фламанд, явился, чтобы указать ей истинный путь. Его путь. Он называл это «миссией просвещения». Но от этого слова, сударь, мороз по коже…


Старик вытащил из-за пазухи, из глубины своей убогой одежды, смятый, пожелтевший листок бумаги, исписанный мелким, дрожащим почерком.


– Вот… я, пока переписывал для него Луллилия, сей листок для себя скопировал. Сам не вполне разумею, но… показалось, что сии слова неспроста. Может, вам, как человеку образованному, окажутся полезны.


Денис взял листок. Бумага была тонкой, почти прозрачной, чернила – самодельными, буроватыми. Он поднес его к свече и прочел вслух, медленно, вникая в каждый слог:


«…И камень философов, коий претворяет металлы в злато, в руках профана обращается в яд лютейший, ибо сила его есть сила претворения, и доброе в злое претворить может токмо невежество, а истинное знание есть свет, разгоняющий тьму непонимания…»


Он поднял глаза на монаха. Тот сидел, сгорбившись, ожидая приговора.


– Большое вам спасибо, отец Варлаам, – сказал Денис серьезно. – Вы оказали нам большую услугу. Теперь слушайте меня внимательно. Вы должны вести себя так, будто ничего не произошло. Если Фламанд снова обратится к вам, старайтесь тянуть время, ссылайтесь на трудность поисков, на недоверие братии. Но не отказывайте ему резко. И, ради всего святого, будьте осторожны. Понимаете?


Монах закивал с такой готовностью, что, казалось, вот-вот отвалится его голова.


– Понимаю, понимаю… Спаси вас Господи… Я буду остерегаться…


Денис проводил его до двери, выглянул в сени, чтобы убедиться, что вокруг никого нет, и пропустил старика в ночную темноту. Вернувшись к столу, он снова взял в руки листок с цитатой и положил его рядом с рисунком браслета и схемой магического квадрата. Слова «обращается в яд лютейший» горели в его сознании. Он смотрел на эти три предмета, лежащие бок о бок, и чувствовал, как кусочки мозаики начинают сходиться, образуя пока еще неясную, но пугающую картину. Возможно, браслет был не просто ключом к шифру. А он был и орудием, и символом. Орудием, которое могло нести смерть. И символом некоего «претворения», о котором говорили алхимики. Но какое претворение замышляли Фламанд и те, кто стоял за его спиной? И главное – кто в России жаждал этого претворения? Ответа у него не было. Было лишь тихое, леденящее предчувствие, что эта игра только начинается, и ставки в ней неизмеримо выше, чем просто его собственная жизнь.

Глава 7


Хлеба не было уже вторые сутки. Михайло Ломоносов прижимал ладонь к подреберью, стараясь заглушить ноющую пустоту, и выводил гусиным пером четкие буквы на последнем листе бумаги. В Спасских казармах, где ютились студенты Славяно-греко-латинской академии, стоял густой запах немытых тел, дешевой глиняной махры и мышиного помета. Но для него этот запах был ароматом свободы. Михайло вспоминал о тех испытаниях, которые пережил Калмыков. Та удивительная история помогала ему в тяжёлые дни. Здесь, в Москве, он дышал не морозным воздухом Поморья, а пылью древних фолиантов. А голод был платой, которую он приносил легче, вспоминая о том, что выпало на долю Дениса Спиридоновича в его жизни.


«…и тако, государь батюшка, – выводил Михайло, обращаясь к отцу, которого не видел уже четыре года, – не сумневайтесь о моем содержании. Иждивение мое состоит в трех алтынах, на которые я не токмо пропитание, но и на бумагу, обувь и прочие нужды имею. Науки же суть бесценная пища, коей я пресыщаюсь всякий день…»


Он замер, перо застыло над чернильницей. Как объяснить человеку, чья жизнь измеряется промыслом и налимьими тонями, что есть голод иной, неутолимый? Что можно продать последний полушубок не на хлеб, а на книги? Как рассказать про ночи у краденой сальной свечи, когда мир сжимался до строчки на непонятном языке, который надо было покорить, вырвать у него тайну? Он не писал отцу главного: что здесь, среди этой нищеты и зубрежки, он нашел врага. Враг был невидим, но ощутим в каждом снисходительном взгляде учителя-иезуита, в каждом латинском тексте, где Ruthenia, Русь изображалась белым пятном на карте цивилизации.


«Цель моя, – писал он, уже не столько отцу, сколько самому себе, – не токмо вникнуть во все науки, но и обрести голос. Дабы когда-нибудь истину о нашем Отечестве, ныне замкнутую в чужих устах, извлечь оттуда и вложить в уста собственные. Ибо не может народ, не помнящий родства, идти вперед. Сие и есть моя ловля, моя охота».


Через год это упорство, похожее на ярость, принесло плод. Его, одного из двенадцати лучших, отобрали для перевода в Петербург, в Академию Наук. Дорога на перекладных казалась ему путем в обетованную землю. Он представлял себе дворец мудрости, где в тиши библиотек, среди глобусов и телескопов, рождается знание. Он верил в Петровскую мечту.


Реальность встретила его гранитной мостовой и ледяным равнодушием швейцара у дверей академического здания на Васильевском острове.


Его восторг длился ровно до первой лекции. Библиотека и Кунсткамера потрясли его до глубины души. Он бродил среди заспиртованных уродцев и диковинных машин, трогал холодное стекло витрин, чувствуя биение того же любопытства, что гнало его из Холмогор. Но люди, населявшие этот храм науки, оказались иными. Академия говорила по-немецки. Звучный, отрывистый, уверенный язык был языком приказа, дискуссии, власти. Русская речь звучала в коридорах робко: это перешептывались сторожа, переписчики, истопники. Русские лица были лицами слуг. Ученые мужи – профессора Миллер, Штелин, Фишер – важной процессией проходили мимо, не замечая его, долговязого «студента из московских». Их разговоры, долетавшие обрывками, повергали его в ступор.


«…совершенно дикий народ, без государственной идеи до прихода Рюрика…»

«…славянская мифология примитивна и не стоит серьезного изучения…»

«…задача – привить европейскую методологию на эту девственную, но бесплодную почву…»


Они говорили о его Родине, о его предках, как энтомологи о редком виде жуков – с холодным, аналитическим презрением. Им и в голову не приходило, что плебей в поношенном кафтане может понять их речь. Но Михайло уже понимал. И каждое слово падало в душу, как капля кислоты.


Кульминацией стал открытый исторический семинар профессора Герхарда Миллера. Аудитория была полна: аккуратные парики немцев-академиков, любопытные взоры редких русских дворян. Ломоносов втиснулся в угол, на стоячее место у печки.


Миллер, элегантный и невозмутимый, с безупречной дикцией излагал основы русской истории. Вернее, ту её версию, что уже принималась здесь за аксиому. Он говорил о славянах как о племенах, погрязших в междоусобицах и не способных к самоорганизации. О том, что только «добровольное призвание» варягов-скандинавов, этих носителей высшей государственной культуры, вывело их из исторического небытия. «Норманнская теория» звучала не как гипотеза, а как стройная, логичная, единственно возможная истина. Картина была ясна и унизительна: Россия родилась не сама, её зародили просвещенные европейцы. Весь её дальнейший путь был лишь долгим, трудным усвоением этого благого дара.


Ломоносов слушал, и костяшки его пальцев, впившихся в грубую штукатурку стены, побелели. В ушах стоял гул. Он видел не умиротворенные лица слушателей, а образы из его собственных, жадно прочитанных летописей: Новгород, Киев, послы, отправляющиеся за море не за господами, а за князем-наемником, рядовым правителем для уже существующего государства. Он вспоминал труды Татищева, с которыми тайком знакомился в Москве.

bannerbanner