Читать книгу Самый далёкий тыл (Александр Михайлович Левковский) онлайн бесплатно на Bookz (17-ая страница книги)
bannerbanner
Самый далёкий тыл
Самый далёкий тылПолная версия
Оценить:
Самый далёкий тыл

3

Полная версия:

Самый далёкий тыл

Кларк встал и сделал шаг к президентскому креслу

– Мистер президент, – повысил он голос, глядя на Рузвельта сверху вниз, – наш консул Джеймс Крейг сообщает в своей радиограмме, что этому сопливому мальчишке, Сергею Дроздову, мы обязаны успехом всей операции! Именно он, с риском для жизни, чудом избежав пули, доставил девяносто шесть документов в наше консульство. Крейг официально просит вас рассмотреть вопрос о награждении Сергея Дроздова медалью за особые заслуги…

Рузвельт не сказал ни слова в ответ. Он молча смотрел мимо Кларка в окно, за которым был виден садовник, возившийся с кустом роз на лужайке Белого Дома. На какое-то мгновение президент почувствовал острую зависть к этому старому мексиканцу, выполняющему такую простую, такую приятную, такую чудно пахнущую, такую незамысловатую работу, не требующую принятия каких-то проклятых головоломных решений, почти всегда связанных со сделками с совестью, с лицемерием и ложью.

– Полковник, – произнёс он наконец, – подготовьте письмо об обмене. Вы свободны. Спасибо. И, будьте добры, попросите Грейс немедленно зайти ко мне…


***


Грейс Тулли вошла, неторопливо пересекла пространство от двери до письменного стола президента и положила перед ним лист, украшенный сверху витиеватым штампом секретариата Белого Дома.

– Мистер президент, – сказала она, – позвольте вручить вам заявление об увольнении.

Рузвельт молча смотрел на неё – на старого друга его семьи, на крёстную мать его сыновей, на женщину, бывшую его тенью вот уже более четверти века.

– Мистер президет, – дрожащим голосом промолвила она, – я не могла поступить иначе. Я догадывалась, что речь идёт о спасении людей. Я христианка, и моя христианская совесть не позволяет мне совершить предательство.

Рузвельт взял со стола заявление об увольнении и резким движением рук порвал его на мелкие части. Протянул обрывки Грейс и сказал:

– Выбросьте это.

Грейс Тулли обошла стол, нагнулась над сидящим президентом и поцеловала его в лоб.

– Спасибо, Фрэнк, – сказала она.


Глава 31. Генерал-майор Дроздов. Владивосток. Тюрьма "Вторая Речка".

Август 1943 года.


…Я пишу эти строки осенью 1992 года. Мне за восемьдесят, и меня одолевают тяжёлые болезни, которым никакие доктора не могут отыскать лечения. Моё сердце работает с трудом. Мои почки отказывают. Я почти полностью глухой и лишён способности самостоятельно передвигаться.

Я готов к концу.

Но память – моя проклятая память, которая должна была бы отказать! – так же ясна, как была она ясна двадцать, тридцать и сорок лет тому назад. Я оглядываюсь назад и вижу весь свой жизненный путь – и не нахожу ни единого светлого пятна на этой грязной ухабистой дороге.

Мне Богом были даны немалые способности, – но я пустил их на ветер. Меня судьба свела с прекрасной женщиной, – но я заслужил её презрение и потерял её. Я родил двух замечательных сыновей, – но один возненавидел меня, а другой был ко мне полупрезрительно равнодушен.

И главное – я был бесчестен! Я верой и правдой служил в самой грязной преступной организации, залитой кровью невинных жертв. Я лгал – и считал эту ложь оправданной. Я был сытым, когда мои соотечественники умирали от голода, – и я не чувствовал никаких угрызений совести.

Я посылал людей на смерть, не будучи уверенным, что они заслуживают смерти…


***


Алекса Грина я вывел на расстрел около полуночи.


…– Расстреливать надо обязательно ночью, Дима, – говорил мне осенью 42-го года Григорий Васильевич Пряхин.

Мы сидели с ним в московском ресторане "Националь", закусывая армянский коньяк самыми фантастическими блюдами, о которых я никогда не слыхал и даже не подозревал, что они существуют. Повторяю! – это была осень 42-й года, когда и я, и генерал Пряхин отлично знали, что страна погибает от голода, что в осаждённом Ленинграде полуживые люди поедают ещё тёплые трупы своих родственников, что родители забивают своих детей до полусмерти за потерянные месячные карточки на хлеб…

А нам было наплевать! – мы здесь, в тёплой, уютной кабине ресторана, пропитанного нежным запахом изысканной кухни, ели янтарную запеканку с раковыми шейками в сливочном соусе и поглощали мягчайшие кусочки блинчиков – и не просто блинов с обыкновенным мясом, а тающих на языке блинчиков с какой-то невообразимой дичью и брусникой. Было ли мне совестно, что я обжираюсь, а миллионы мрут – кто на фронте от пули, а кто в тылу от голода? Нет, нисколько!

– Ты спросишь – почему ночью? – продолжал Григорий Васильевич, опрокидывая очередную рюмку. – А потому, Дима, что есть на свете такая наука – психология. Чисто психологически – и для тебя, казнящего, и для него, казнимого – легче переступить через этот смертный порог в глухой ночной час, когда ещё не посаженное в Лубянку человечество спит, когда улицы пустынны, когда проходящие машины редки, – и тогда его переход в иной, навеки ночной, мир будет казаться – и тебе, и ему – более естественным что ли, более интимным, более приемлемым…

Что поражало меня в генерал-майоре Григории Пряхине, моём неожиданном московском друге, главном палаче Лубянки, – это его плавная, богатая нюансами, интеллигентная, литературная русская речь, где каждая устная запятая была ясно отмечена, где каждое тире было подчёркнуто, где каждое многоточие сопровождалось естественной секундной паузой. Я окончил в своё время юридический факультет и, помню, легко покорил Лену своим красноречием, и, будучи прокурором, произнёс более сотни обвинительных речей, – но до красноречия Пряхина мне было далеко!

– Григорий Васильевич, – произнёс я, покачав в изумлении головой, – где ты освоил такие артистические, прямо-таки адвокатские речитативы?

Он рассмеялся, довольный произведённым впечатлением.

– Я, Дима, окончил два института – юридический и, заочно, литературный имени Горького. Мне бы писателем быть или, на худой конец, журналистом, а не носить вот эту шкуру чекиста. – Он хлопнул себя по генеральскому кителю и разлил коньяк по бокалам. – А вместо этого я расстреливаю и писателей, и журналистов.

– И много ты их расстрелял? – осторожно спросил я. Пряхин был уже явно пьян, и, сидя в двух шагах от него, я не мог подавить чувство необъяснимого страха. Я многие годы был прокурором и без колебания требовал от суда вынесения смертных приговоров, но я никого не убил лично. Но вот меня, подполковника, послали в Москву, на всесоюзный семинар руководителей НКВД, и тут, после моего удачного выступления, меня приметил один из руководителей семинара, генерал-майор Пряхин. И стали мы вроде друзьями.

О Григории Пряхине в НКВД ходили легенды.

Говорили – чаще всего шепотом, – что он собственноручно застрелил несколько тысяч человек! Несколько тысяч – лично!

– Сколько писак я отправил в преисподнюю?.. – задумчиво переспросил он и вдруг наклонился ко мне через стол и дыхнул мне в лицо коньячными парами. – А тебе зачем знать? – процедил он сквозь сжатые зубы. – Может, и ты хочешь стать советским писателем? Так сказать, "инженером человеческих душ"?.. И попасть мне в лапы!? А? – Он откинулся на спинку кресла и расхохотался. – Вроде этих двух евреев, которых я прикончил, – Исаака Бабеля и Михаила Кольцова… – Он опять выпил и вытер рот тыльной стороной ладони. – Эх, Дима-Дима, не знаешь ты высшего наслаждения в жизни – приставить дуло пистолета Вальтер к жирному затылку коротышки Исаака Бабеля, – а за этим затылком, Дима, друг!—за этим затылком кроется мозг, создавший знаменитую "Конармию" и бессмертные легенды о Бене Крике! – и нажатием курка разнести этот прославленный мозг в кровавые лохмотья!..


…Эту дружескую беседу я припомнил год спустя, уже будучи генерал-майором, когда мне в руки попал мой смертельный враг Алекс Грин, который проходил по делу как бывший гражданин Российской империи Алексей Иванович Гриневский, сбежавший с родителями в Китай в 1922-м году и ставший впоследствии американским гражданином.

Известный журналист-международник и чемпион по дзюдо Алекс Грин, сумевший преодолеть невероятные препятствия и ухитрившийся вопреки этим препятствиям раздобыть секретные документы.

Алекс Грин, укравший у меня жену и двух сыновей.

Алекс Грин, из-за которого был расстрелян мой босс, генерал Фоменко, и из-за которого могут расстрелять меня.


***


Два надзирателя провели Грина по трём этажам тюрьмы – вниз, в подвальное помещение, где находилась просторная камера для расстрелов.

На дальней стене, покрытой стальным листом, были закреплены стандартные таблицы для тренировочной стрельбы. Грина, закованного в кандалы и наручники, поставили вплотную к стенке и развернули лицом к нам, готовым к его казни. Его голова приходилась как раз напротив центра концентрических кругов, отпечатанных на таблице, – напротив так называемого яблочка.

Пять лучших стрелков НКВД Приморского края во главе с командиром выстроились в ряд, держа в опущенных руках пистолеты ТТ Токарева. (Григорий Васильевич Пряхин говорил мне год тому назад, что он для расстрелов предпочитает немецкие Вальтеры, но у нас во Владивостоке Вальтеров не было.)

Я по своей должности прокурора был довольно часто свидетелем расстрелов, и, признаться, никакого удовольствия этот кровавый акт не приносил мне, но не мог я сейчас лишить себя этого наслаждения – увидеть лицо моего смертельного врага Алекса Грина в момент его расставания с жизнью. На расстоянии пяти метров, при ярком освещении, мне была видна каждая чёрточка типично русского лица этого американца… Я шарил взглядом по этому лицу, ища какие-нибудь дефекты, какие-либо мельчайшие недостатки, что-нибудь уродливое или отталкивающее, – но не находил ничего!

Большие серые глаза, широко расставленные…

Высокие скулы…

Прямой нос…

Губы, которые, наверное, любила целовать Лена…

При мысли о Лене волна едва подавляемого гнева понялась в моей груди. Я сделал шаг вперёд, поднял руку и скомандовал:

– Именем Союза Советских Социалистических Республик!..

Я сделал секундную паузу и бросил взгляд на Грина.

Ах, с каким наслаждением был бы я свидетелем того, как он плачет, как он просит пощады, как он пытается упасть на колени, как он ползёт ко мне и к командиру расстрельного расчёта и умоляет сохранить ему жизнь!..


…Григорий Васильевич Пряхин, смеясь, рассказывал мне в прошлом году, как 26-го августа 1936 года он расстреливал Григория Евсеевича Зиновьева, некогда знаменитого председателя Коминтерна, некогда могущественного члена ЦК, бывшего соратника Ленина:

– Когда мои сотрудники вывели его из камеры, – говорил Пряхин, заедая выпивку бутербродом с икрой, – он рухнул на колени, пополз ко мне и стал целовать мне сапоги, умоляя пощадить его. Лицо его было залито слезами. Идти он не мог из-за смертного страха, охватившего его. Его тащили по коридорам и лестницам внутренней тюрьмы Военной Коллегии Верховного Суда, его ноги волоклись за ним, а он рыдал, стонал и орал истошным голосом. Тем самым голосом, которым он в течение многих лет произносил страстные речи, призывая к беспощадному истреблению врагов советской власти…


…Вот это я и хотел увидеть, казня Алекса Грина. Его залитое слезами лицо. Его мольбы. Его истошные крики. Его губы, облизывающие мои сапоги.

Но нет! Грин стоял совершенно неподвижно, держа закованные в наручниках кисти опущенными перед собой и глядя прищуренными глазами поверх наших голов.

Я вдруг на долю секунды представил себе, что это я стою у стенки, и меня сейчас будут расстреливать. Был бы я так же спокоен, как спокоен сейчас Грин? Так же внешне безразличен? Нет, наверное, не был бы… Определённо, не был бы!..

Потому что я – не такой, как он. Потому что я – другой.

Потому что я – трус…


…Что я трус, – я знал с самого детства.

Это ощущение постоянной боязни, что тебя ударят, а ты не сможешь ответить; эта неспособность отразить атаку обидчика, потому что тебя охватывает мгновенный паралич воли; этот ужас при виде кулака, занесённого над тобой; это стремление избежать любого риска, – все эти постыдные позорные ощущения постоянно угнетали меня, и я часто был попросту противен самому себе.

И с самых ранних лет мне не давала покоя мысль – почему один человек рождается смельчаком, а другой – трусом? Был у меня одноклассник-татарин по имени Ханиф, сидевший со мной в школе за одной партой, – щуплый пацан, ниже меня ростом на полголовы. Однажды я с тайным восторгом и непередаваемой завистью смотрел, как он на переменке, на заднем дворе школы, избивал здорового парня, года на три старше его, за то, что тот неосторожно обозвал его "татарвой". Я бы отдал всё на свете, чтобы так же бесстрашно орудовать кулаками, как орудовал ими этот маленький татарчонок.

Вот поэтому и в детстве, и в юности, и в зрелых годах я искал силу, способную меня защитить.

Вот почему, закончив юридический институт, я без колебаний ушёл служить в самую сильную, самую устрашающую организацию в стране – в ОГПУ/НКВД.

Вот поэтому я и стал чекистом.

И теперь не я боялся людей, а они страшились меня!


Но вот я женился, и у меня родился первенец Серёжка. И я глазом не успел моргнуть, как он, мальчишка восьми, десяти, тринадцати лет, стал тем самым бесстрашным татарчонком-бойцом Ханифом, которым я тайком восторгался.

Храброго Серёжку опасались и безмерно уважали все ребята на нашей Ленинской улице – даже те, кто был старше его на два-три года. И я, глядя на него, повторял в уме тот самый вопрос, который не давал мне покоя всю мою жизнь: "Почему один человек рождается смельчаком, а другой – трусом?"


…– Гражданин Гриневский, – громко произнёс я, – постановлением Военной Коллегии Верховного Суда Приморского края вы приговариваетесь к расстрелу! Приговор привести в исполнение!

Я отступил на два шага, повернулся и открыл дверь. Краем глаза я увидел, что моё место занял командир расчёта, и я услышал его команду:

– Оружие к бою!

Пятеро бойцов подняли пистолеты на уровень глаз и прицелились в осуждённого.

Я вышел в коридор, захлопнул за собой дверь и остановился, прислушиваясь. Хотя стены камеры были покрыты тройным слоем войлока, через пару секунд до меня донёсся приглушённый пятикратный залп.


***


За два дня до расстрела Грина я получил из Москвы радиограмму:


"…В ответ на Ваш запрос о дальнейшей судьбе арестованных по делу "Операция Шанхай" – Алекса Грина (Алексея Гриневского), Василия Лагутина, Анны Берг, Александра Берг и Викентия Тарковского (арестованного в Порт-Артуре) – сообщаем решение Коллегии Наркомата Внутренних Дел:


Василия Лагутина, Анну Берг, Александра Берг и Викентия Тарковского расстрелять незамедлительно.

Гражданина США Алекса Грина содержать под стражей, не допуская никаких мер физического воздействия.

По отношению к Алексу Грину приказываю в качестве меры наказания провести процедуру фальшивого расстрела без нанесения каких-либо ранений или ушибов.

1-го сентября сего года на военный аэродром города Находка прибудет транспортный самолёт ВВС США с пятью бывшими гражданами США (Гарри Хант, Эдвард Дикенсон, Эрик Мак-Хилл, Деннис Уорнер, Дженифер Хьюстон). Эти бывшие американцы, по согласованию с правительством США, должны быть немедленно обменены на следующих лиц, которые будут доставлены в Америку на этом же самолёте:


Алекс Грин (Алексей Гриневский);

Елена Дроздова-Грин;

Сергей Дроздов;

Михаил Дроздов.


Пять бывших граждан США разместить в одиночных камерах тюрьмы "Вторая речка", запретив им любое общение с внешним миром, включая отправление писем в любые адреса. Приказываю в течение двух недель подготовить закрытый судебный процесс над этими лицами по обвинению в провале "Операции Шанхай" из-за несоблюдения ими правил конспирации. Для успешного завершения судебного процесса командируем во Владивосток представителя центрального аппарата НКВД генерал-майора Г. Пряхина.


Об исполнении доложить.


Народный Комиссар Внутренних Дел Л. Берия."


Эпилог: Пятьдесят лет спустя. Сергей Дроздов. Владивосток. Август 1993 года.


По ржавой винтовой лестнице мы поднялись на чердак. Мы – это я, Мишка и Татьяна Васильевна, которая пятьдесят лет тому назад была тощей Танькой Лагутиной, моей однокласницей, а сейчас превратилась в красивую представительную даму шестидесяти четырёх лет.

Она – не кто-нибудь, а заместитель мэра Владивостока, и в этом важном качестве встречала нас с Мишкой в аэропорту, когда мы прилетели из Москвы, преодолев колоссальные препятствия с получением разрешения на полёт в этот портовый город, закрытый для иностранцев…


…– Это я-то – иностранец!? – гневно орал я в Москве в приёмной у какого-то министра. – Это мне-то нельзя посетить город, где я родился!? У меня письмо от самого американского президента!..

Американский консул дёргал меня за рукав, пытаясь успокоить, но я разбушевался, и меня нельзя было остановить.

В конце концов нам вручили письмо за подписью министра, где было сказано, что "…бывшим гражданам СССР Сергею Дроздову и Михаилу Дроздову дано разрешение доставить в город Владивосток и похоронить прах их матери и приёмного отца, родившихся во Владивостоке и умерших в Соединённых Штатах Америки."


…На кладбище мы закопали в землю России две герметические стальные коробки с прахом нашей любимой красавицы-мамы и дяди Алёши – самого замечательного человека, встретившегося мне на моём жизненном пути. Уложили мы эти коробочки из нержавеющей стали рядом с могилами дядь-Алёшиной мамы и сестры Кати, которая полвека тому назад была директрисой нашей с Мишкой школы.

А потом Таня повезла нас на Ленинскую 24, где в далёком военном 43-м году на первом этаже проживало семейство Дроздовых, а на втором – Таня Лагутина с папой дядь-Васей и мамой тёть-Ритой.

Поднявшись на пыльный чердак с бельевыми верёвками, пересекающими его вдоль и поперёк, мы первым делом наткнулись на древний кусок фанеры, тут же напомнивший нам тот фанерный щит, на котором – пятьдесят лет тому назад! – мы сидели втроём и ели тонюсенькие бутерброды с салом и одно-единственное яблоко, разрезанное на три части. Это, конечно, была другая фанера, но нам хотелось думать, что это был всё тот же потрескавшийся от древности фанерный щит.

– Ребята, – сказала Таня, – это не может быть та же фанера. Тот кусок давно уже сожгли в какой-нибудь буржуйке.

– Таня, – возразил Мишка, – у тебя нет воображения.

У Мишки, конечно, есть воображение – ведь он за годы жизни в Штатах успел накатать больше тридцати книг и ещё штук триста статей. Он – профессор Стэнфордского университета и почётный член полудюжины академий. А я не написал ни одной книги, но зато я вырастил несколько поколений дзюдоистов – членов сборной команды Америки, где я вот уже двадцать лет работаю главным тренером.

Хозяйственная Таня застелила фанеру клеёнкой, выложила на неё белый батон и кусок сала и быстро соорудила три бутерброда – точные копии тех бутербродов, что мы с жадностью поглощали летом сорок третьего. И добавила яблоко. И с торжествующей улыбкой посмотрела на нас.

– Таня, – говорю, – ты ошиблась – то яблоко было красным, а это – какое-то зелёное.

Она развела руками.

– Я и сама отлично помню, что оно было красным. Но красное я найти не смогла.

Я вынул из Мишкиного портфеля бутылку "Столичной" и разлил водку по рюмкам. Мы стали треугольником вокруг нашего фанерного щита и подняли рюмки. Но ещё до того, как Таня произнесла тост, у меня в памяти всплыл этот же чердак летом сорок третьего:


…– Ладно, ребята, – сказала Танька, – давайте перекусим. – Глядите, что мой папка привёз из Америки. – Она достала из кармана яблоко и протянула нам.

Я и Мишка глядели – и не верили своим глазам! Яблоки не растут на Дальнем Востоке; и это был, наверное третий или четвёртый раз в моей жизни, когда я видел такой круглый красный плод!

Мишка выложил три бутерброда с салом на кусок газеты. Я зажёг наш новый примус и поставил на него чайник. Танька разделила яблоко на три части, стараясь сделать их одинаковыми, и пару минут мы жевали молча, стараясь продлить невообразимое удовольствие.

Потом мы пили горячий чай с сахарином и откусывали по кусочку от наших бутербродов. Сами эти бутерброды были сделаны из белого хлеба с тонким куском свиного сала. Я не понимаю, почему все так восхищаются американским белым хлебом. Раньше, до того как американцы стали посылать нам продукты, я никогда не видел белого хлеба. У нас не было белого хлеба до войны, и, по правде говоря, я не люблю его. Он выглядит противно, и вкуса у него нет никакого. Прямо как вата. Наша чернушка намного вкуснее. Но чернушка исчезла с началом войны, а без белого хлеба мы бы просто подохли с голоду – это точно…


…Таня, подавляя слёзы, произнесла:

– За светлую память тех, кто был с нами летом сорок третьего и кого с нами уже нет…

Она вытерла слёзы и дрожащим голосом перечислила их, ушедших от нас:

– Папа – расстрелян… Мама, сосланная вместе со мною в Магадан, умерла осенью сорок пятого… Анна Берг – расстреляна… Александр Берг – расстрелян… Ваша мама, тётя Лена, и ваш приёмный отец, Алёша, скончались в Сан-Франциско…

Мы выпили и закусили бутербродами.

И я, закрыв глаза, вспомнил тот день, 1-го сентября 43-го года, когда я в последний раз видел русскую землю…


…Дядя Джим погрузил нас – маму, Мишку и меня – в свой джип, и консульский шофёр повёз нас в Находку. Находка – это порт недалеко от Владивостока, где нас и дядю Алёшу должны обменять на пятерых американцев, которые шпионили, шпионили и дошпионились, пока их не арестовали в столице Америки. Вообще-то нас должно было быть семеро – вместе с дядей Алёшей, тётей Аней, её братом и Таниным папой, но дядю Алёшу привезут в Находку прямо из тюрьмы, а остальных наш батя успел быстро расстрелять. Так сказал нам дядя Джим. Мама, когда узнала об их смерти, плакала несколько дней не переставая. Её просто нельзя было успокоить ни на минуту. И мы с Мишкой слышали однажды ночью, как она шепотом проклинала нашего отца…

Мы доехали до военного аэродрома, где стояли истребители Яковлева и Лавочкина, и вышли из джипа около метереологической станции. Дядя Джим распаковал свой рюкзак, и мы перекусили, поглядывая на серое, в тучах, небо, откуда должен был появиться американский самолёт с пятью провалившимися шпионами.

И он появился – через полчаса.

Мы молча смотрели, как из самолёта по трапу, в сопровождении американских морских пехотинцев, вывели пятерых шпионов – четырёх мужчин и одну женщину, – которых должны были обменять на нас. Их ещё не успели свести вниз, когда на лётное поле въехал крытый брезентом Студебеккер и двинулся прямо к нам.

Плачущая мама сгребла меня и Мишку, и мы вот так стояли тесной группой, глядя на машину, из которой должен был появиться дядя Алёша.

И он появился – в той самой форме моряка торгового флота, что была на нём во время ареста: полосатая тельняшка, морская рубашка, чёрный бушлат, чёрные брюки-клёш и пилотка.

Мы побежали к нему, а он ринулся к нам, и мы все вчетвером схлестнулись посреди аэродрома в объятьях и поцелуях. Мама, обнимая его, сорвала с него пилотку – и тут мы увидели, что дядя Алёша полностью поседел…

Мама, вытирая слёзы и глядя на копну его седых волос, тихо промолвила:

– Лёшенька, тебя били?

– Нет.

– Пытали?

– Нет.

Он помолчал, провёл рукой по волосам и сказал:

– Меня дважды расстреливали…


…Когда дядя Джим подписал документы на обмен, мы все сели в джип и подъехали к самолёту, который как раз заправлялся топливом. Поднялись по трапу, повернулись и в последний раз посмотрели на русскую землю, которую мы покидали навсегда.

Ветер дул со стороны моря, и поэтому самолёт взлетел в южном направлении – против ветра. Значит, пояснил дядя Джим, летевший вместе с нами, мы сделаем круг над Владивостоком.

И вот он появился справа – наш любимый Владивосток, наш красавец-город, наши сопки, наша бухта, наши мыс Эгершельд и Чуркин-мыс. Мы плыли, набирая высоту, над нашим домом на Ленинской 24, где в туннеле в меня стреляли и где дядя Алёша спас меня, над нашей школой, над американским консульством, над 34-м причалом, где меня чуть не убили, над портом, где живёт тётя Настя, и над барахолкой, где работает несчастный безногий Борис…

bannerbanner