
Полная версия:
Зона Отчуждения: Форпост Воронцова
— Рубахи нет. Есть один рукав, я его на вас извела утром, второй у меня на теле. Что вы хотите?
— Кусок. С ладонь. Белый.
— Белого у меня давно ничего нет. Только серое.
— Пусть серое. Светлое.
Она положила тряпку на колено и посмотрела на меня — молча, будто ждала, что я договорю сам. Я не договорил.
— Это на перевязку я берегу, — сказала она. — У меня четыре тряпки. Вы сегодня одну из них уже носите.
— Одну с ладонь.
— С ладонь — это полповязки на его голень. — Она всё-таки полезла под халат, и опять пошёл этот сухой звук в два приёма. Оторвала поперёк, у самого шва, и подала мне, не глядя. — Возьмите. Только скажите зачем.
— Выйду.
Тимофей поднял голову от досок.
— Куда выйдешь?
— К ним. Один. Пока не рассвело совсем.
От пролома он пошёл ко мне, ставя правую боком, и взял меня за локоть у самой щели — левой, потому что топор у него был в правой. Взял крепко, и рука у него была горячая.
— Стой.
— Пусти.
— Стой, я сказал. — Он так и не отпустил. — Без прикрытия не пущу. Пусть Прохор с пикой встанет в щели, и я тут, у доски. Дай хоть до света. Ты в тумане пойдёшь, они на движение бьют, ты сам про кордон рассказывал.
— Кордон бьёт по всякой тени. Эти нет.
— Ты не знаешь.
— Не знаю. — Я взял лоскут левой и переложил в правую, а правая его не удержала, и он лёг на грязь. Я поднял. — Слушай. Не выйдет никто — они утром сами придут и пойдут на щель, и это штурм. Или выйдешь ты.
— И выйду.
— И тебя снимут на первом же слове.
— Это почему?
— Потому что ты сейчас пойдёшь с топором в левой и скажешь им про гвоздь и про камень.
Он подержал ещё немного, потом разжал пальцы. На локте остались четыре тёплых пятна.
— Прикрытия у меня всё равно нет, — сказал он. — Пика да топор.
— Знаю.
— В копях, — сказал он и не договорил. Повернулся и пошёл к пролому, и я слышал, как он там надавил плечом в доску — в третий раз за ночь, в том же месте.
Прохор отодвинулся от боковой щели, не вставая с корточек, и придержал прут, чтобы тот не мотнулся.
— Тут узко, — сказал он. — Тут я ногой пробовал, там кирпич под землёй.
— Знаю.
Полез я боком. Левое плечо прошло, правое зацепило, и, подав грудь вперёд, я продавился. Правую ногу переставил второй и босой ступнёй встал в мокрую щебёнку. Щебёнка была ледяная, и в правом бедре под тряпицей потянуло вверх.
До костров было шагов двести по голому полю. Туман лежал по колено, четыре огня стояли кучей, а пятый — ниже и левее.
Правую руку с лоскутом я поднял над головой.
Пальцы разошлись сами, я их не разжимал, и лоскут упал у ноги. Я присел на левое колено, поднял его левой, вложил в правую и дожал безымянный большим, но на середине замаха лоскут вышел опять и упал на тот же щебень.
За частоколом Прохор сказал что-то, я не разобрал.
Тогда я перехватил лоскут в левую, намотал угол на два пальца и придавил большим. Левая держала крепко.
— Эй! — крикнул я в поле, и голос сорвался на сипе, и я набрал воздуха и крикнул ещё раз, ниже. — У костров! Я один и без ружья! Я говорить пришёл! Драться нам нечем!
В поле не ответили. Стало совсем тихо, только щебень шевелился у кого-то под ногами. От кучи огней встали двое. Один вскинул длинное ружьё, второй короткое, и это короткое повело в мою сторону, снизу вверх.
— Не стрелять! — сказал хриплый. Он сказал это не громче, чем ночью про караул, и оба ствола пошли вниз и повисли на полупути.
Третий поднялся сам. Дробовик он держал у бедра — не наводя и не убирая, — и пошёл от огня ко мне, шагов на двадцать, не дальше. Ремень с плеча у него съехал, и он поправил его свободной рукой, не глядя.
— Кто там орёт? — сказал он.
— Я говорю от барака! Мы тут стояли до вас!
— От какого ещё барака?
— От того, что за цистерной!
Сивоок постоял молча.
— Не знал я про барак, — сказал он. — Мы на корпус шли. Нам вода и крыша раненому, и больше нам от вас ничего. Кто у вас главный?
— Я.
— Тогда говори: сколько вас?
— Довольно, чтобы держать эту щель, — сказал я.
— Это не число.
— Больше вам знать незачем.
От костров кто-то сказал в голос:
— Данила Гаврилыч, вода там есть, я сам пил, из крана, я говорил же...
— Федот. Сядь.
— Я сел уже.
Сивоок не обернулся.
— Хорошо, — сказал он мне. — Не число. А чего ты хочешь-то, с тряпкой?
И тут меня повело. Я стоял с поднятой левой, а во мне уже сложилось само, готовое: имею предложить сойтись для беседы на равном удалении от обеих стоянок, в дневное время, без оружия при себе, поскольку ни одна из сторон в столкновении не заинтересована.
— Предлагаю, ввиду обоюдной... — начал я и услышал себя.
Оно прозвучало, как в зале заседаний. Отец так говорил три дня за один пункт, стоя, и его слушали, но всё равно проголосовали не так. А здесь между мной и ним лежало двести шагов мокрого щебня, туман по колено и два ружья, и я тратил на «имею предложить» время, которого у меня не было.
— Чего? — сказал Сивоок. — Громче.
— В полдень! — крикнул я. — Посередине! Между вашим огнём и нашим частоколом! Без ружей — ни у вас, ни у нас! Один на один, говорить!
— Вот это слышу, — сказал он.
Один из тех, что стояли со стволами, коротко сказал ему что-то в спину. Сивоок ответил в сторону, головы не повернув:
— Знаю.
Потом он долго молчал, глядя на меня, а я стоял с лоскутом и знал, что во мне видно: один человек, босая правая нога, рука на весу, и рядом никого. Я держал левую поднятой и считал у себя пульс под полосой от её рубахи, просто чтобы стоять и не переступать с ноги на ногу.
— В полдень, — сказал он наконец. — Посередине.
Он бросил через плечо, назад, к костру:
— Опустите. Оба. Я сказал — оба.
Ружья ушли вниз, и только второй подержал своё ещё немного, а потом уронил ствол к сапогу.
Сивоок поправил ремень тем же движением и пошёл к огню, а уже с полуоборота добавил:
— Слушай сюда. Если это ловушка, мы вернёмся не разговаривать.
— Я понял.
— Ты, может, и понял. — И он пошёл.
С места я не сошёл и стоял, пока он не сел у огня. Ветер тянул от них, и оттуда шло вразнобой: кто-то ворочал железом, Федот опять начал про кран, и его никто не слушал. А потом хриплый сказал вполголоса, и до меня дошло не всё:
—...Ерофей. Если в полдень ни воды не дадут, ни угла раненому, я к утру снимаюсь и веду назад, к кордону. Я за эти развалины больше ни одного не...
Дальше он говорил в сторону огня, и я не разобрал.
Обратно я шёл, ставя правую ногу второй, и лоскут так и не размотал с пальцев. У боковой щели Игнат сидел прямо на земле, привалившись к прутьям, и щурился в поле — щурился одним, левым, и держал его так долго, что по скуле потекло.
— Пятеро, — сказал он сипом. — Я всё равно на восемь считал.
— Пятеро.
Аглая стояла у пролома. Голова у неё пошла вниз, но она тут же вздёрнула её и встала прямее, будто её застали.
— Я не спала, — сказала она.
Тимофей у самых досок коротко взял меня за локоть и сразу отпустил.
— Полдень, — сказал он. — Ну ладно.
Он отошёл к столу, повозился в тряпках и вернулся с ножом — с тем, у которого кромка сведена лучше всех. Обмотал лезвие тряпицей, прихватил угол зубами, чтобы затянуть узел одной рукой, и подал мне рукоятью вперёд.
— В сапог сунь.
— Я босой.
— Тогда сзади, под пояс.
— Я без оружия иду. Так и сказано.
— Слово через частокол, — сказал он и руки не убрал. — Ну-ну. Тряпку с него снять — два счёта. Бери.
Я взял и сунул под пояс сзади, чтобы рукоять легла вдоль хребта. Солнце уже стояло выше марева, и до полудня оставалось меньше, чем любому из нас надо на сон. Мы оба смотрели в поле, на середину, где к полудню и станет ясно — воевать или делить щебень.
Глава 3. Переговоры на нейтральной полосе
Тень от частокола лежала у самых кольев, короткая, в ладонь, — значит, полдень или около того.
Нож я вынул из-за пояса, со спины, и вышел он только с третьего рывка, потому что тряпица на лезвии зацепилась за ремень. Я положил его на перевёрнутый стол, на самую середину, чтобы видно было и от пролома, и от щели в досках. Топор тоже снял с ремня и положил рядом, зазубриной вверх.
— Смотрите все, — сказал я. — Ничего не беру.
— Я смотрю, — сказал Тимофей от досок. — Я и вчера смотрел, как ты его брал.
— Вчера — вчера.
Тимофей подошёл, взял нож со стола, повертел, размотал тряпицу, посмотрел на кромку и намотал обратно, тем же концом внутрь.
— Он тебя всё равно обшарит.
— Не станет. Я сам вышел пустой, при всех.
— Ну да. — Он положил нож обратно, только к краю, ближе к пролому. — Камня я так и не нашёл. Тут одна щебёнка мелкая. Я гвоздь обухом бил — он в кладке вбок ушёл.
Аглая сидела у стены. Вставать ей было не с чего, и всё-таки она встала. Держалась за кирпич, пока разгибалась, и постояла, глядя мимо меня, пока не перестало плыть.
— Рукав, — сказала она. — Заверните.
Правую руку я ей подал. Рукав был оторван по локоть, и полоса от её рубахи лежала на четырёх старых рубцах и на борозде, а борозда в середине мокла и выходила наружу на два пальца, ниже повязки.
— Открыто, — сказала она. — Он это первым увидит.
— Пусть видит.
— Не пусть. — Она размотала старую полосу, свернула её, сунула за пазуху и достала серую тряпку, которую сложила вчетверо. — Тряпок было четыре, а стало три. Эту я на ночь Игнату берегла.
— Аглая Никитична.
— Я не спорю. Я говорю, сколько их. — Она мотала быстро, в три оборота, и узел вывела на внешнюю сторону, чтобы не приходился под ладонь. — Руки у меня трясутся, вы уж не смотрите.
— Я на руки и смотрю.
— Тогда смотрите. — Она подтянула узел зубами. — Так они увидят серое чистое. Мясо им смотреть незачем. Пальцами не двигайте, пока идёте. Дожмёте — разойдётся, а мотать больше нечем.
Прохор сидел у боковой щели с пикой у бедра.
— Юрий Аркадьевич. До середины сто шагов?
— Около.
— Я вчера ночью считал, у меня выходило девяносто до канавы и ещё сколько-то. — Он поддёрнул пику к себе. — Я к тому, что если бежать оттуда, то бежать вам сто шагов, а он сзади с дробовиком.
— Знаю.
Тимофей стал у прутьев и взял меня за левый локоть.
— Знак, — сказал он. — Дошёл, встал, говоришь — подними левую. Значит, стоим. Правую поднял — мы за тобой не идём, мы валимся к пролому и держим щель, а ты беги.
— Правую я выше пояса не подниму.
Он посмотрел на мою правую руку, на серое чистое, и промолчал.
— Тогда так: левая вверх — хорошо. Правая как получится — бежим. Хоть локтем поведи, хоть в сторону.
— Локтем — это и есть жест, — сказал я. — Он на любое движение может двинуться.
— Он на любое двинется, если ты будешь молчать. — Тимофей отпустил локоть. — Прохор в щели, я у доски. Больше у меня ничего нет.
Игнат поднялся у прутьев сам — на левой ноге, упираясь пяткой, и правую подтащил следом.
— Я с тобой.
— Лежи.
— Я его слышал. Ты его два слова слышал, а я — как он смену разводил. — Он говорил сипло, коротко, и переждал, пока отпустит. — Я по двум словам скажу, он или не он.
— У тебя швы ниже колена разошлись.
— Разошлись. Я не бежать иду, я стоять иду.
Я считал, пока он молчал. Сто шагов туда он пройдёт, а если оттуда бежать, он не побежит, и его придётся или бросить, или тащить, и тогда нас снимут обоих. Это я посчитал быстро.
Другое считалось хуже. Условия он скажет один раз, повторять не станет. А память у меня с месяца дырявая: час целиком выпал, и где он — не знаю до сих пор.
— Пойдёшь, — сказал я. — Стоишь за моим левым плечом и молчишь. Слушаешь и запоминаешь слово в слово. Пересказывать будешь ты.
— Понял.
— Нож отдай.
Он вынул из-за пояса нож Тимофея — тот, что обещал вернуть, — и положил на стол рядом с тем, первым. Легли они накрест, рукоятками в разные стороны.
За стеной капнул кран.
Полез я боком и правым плечом опять зацепил доску, Игнат за мной, и уже в щели он повернулся к Прохору.
— Место моё не занимай, — сказал он. — Я вернусь и лягу.
Сто шагов я считал шёпотом, иначе сбивался. На сорок втором Игнат стал отставать, и я остановился и подождал, не оборачиваясь.
Посередине лежали обломки плит — три штуки, одна на другой, с торчащей арматурой, гнутой в одну сторону. Мы стояли у них с нашей стороны, а они подошли со своей. Сивоок был в шинели без петлиц, подпоясан верёвкой, и ружья при нём не было. Второй шёл сзади, ниже его на голову, борода у него слиплась в две пряди, и он всё щёлкал костяшками пальцев, перебирая одну руку за другой.
— Один на один сказано, — сказал Сивоок.
— У меня раненый. Он свидетель, — сказал я. — У тебя тоже второй.
— У меня тоже свидетель. — Он посмотрел на мою правую руку, потом на босую ступню и со ступни глаз не сразу убрал. — Ладно. Слушай, чего мне надо, и не тяни: вода из цистерны и угол раненому дня на три. Больше ничего. Развалины ваши мне не нужны.
— Развалины нам самим нужны.
— Я и говорю. — Он присел на плиту, вытянув ногу. — У меня пятеро. Один лежит и не встанет, второй его тащит. Штурмовать твой частокол я не пойду, я не дурак, я на него сегодня утром с отвала смотрел. У тебя там доски забиты в кладку, у тебя щель одна.
— Две.
— Две так две. — Он повёл рукой. — Мне бы и одной хватило, если бы я людей не считал. Я их считаю.
Тот, что с бородой, щёлкнул костяшками.
— Данила Гаврилыч, ты про воду скажи. Доски потом, — сказал он. — Мы тут стоим, а Федот там лежит.
— Сказал уже.
— Ты сказал, а они не ответили.
Я считал дальше. Всю воду не отдадим, кран у нас один. Да и прогнать их нечем — двое на ногах, и один из этих двоих на швах.
— Вода общая, — сказал я. — По очереди. Середина между нами — полоса нейтральная, на неё ни ваши, ни наши без слова не заходят. У цистерны не сходиться: если там ваш — наш не идёт, если наш — ваш ждёт. Один человек, не двое. С ведром или флягой, без топора.
— С ведром.
— А ведра у вас есть?
— Котёл есть, — сказал бородатый. — Дырявый с одного края, но воду держит, если не по край.
— Ерофей, — сказал Сивоок.
— А что? Пусть знают, с чем мы придём, а то потом скажут — крадёмся.
Сивоок помолчал и кивнул мне продолжать. Я продолжил медленно: придумал я это ночью, и ночью выходило складнее.
— Дальше — щебень. Отсюда до корпуса и первые завалы — всё наше. Мы там третью неделю ходим, мы там банки брали, я оттуда доску нёс. За западную гряду — ваши. Туда мы не пойдём, и вы к корпусу не пойдёте.
— Стой. — Ерофей щёлкнул костяшками и шагнул к плите. — Ты что, нам гряду суёшь? Гряда — это в глубину. Там через распадок марево стоит, я его видел. И вода дальше не капает.
— Там не хожено, — сказал я. — Значит, и не выбрано.
— А потому и не ходят, что там некому. Кто ходил, тот и остался. — Он повернулся к Сивооку. — Данила Гаврилыч, у первых завалов капли берут, за них на кордоне хлеб дают, а у него они. Он их себе взял, а нам гряду.
— Капли я в первых завалах не находил, — сказал я. Это было верно: то, что у меня лежало за пазухой, я нашёл не там.
— Ты и не искал.
— Не искал.
Игнат за моим левым плечом сипнул — коротко, будто подавился, но я не обернулся.
На Ерофея Сивоок только посмотрел, и тот отступил на шаг, стал глядеть в сторону отвала и костяшками больше не щёлкал.
— Гряда, — сказал Сивоок. — Ладно. Гряда так гряда. — Он поднялся с плиты в два приёма, упёршись ладонью в колено. — Я тебе прямо скажу, чтобы ты потом не думал, что перехитрил. Я бы у тебя и завалы взял, и барак взял, если бы у меня было чем. Нечем. Я двоих не хочу оставить на этом щебне, чтобы третий их таскал.
— У нас так же.
— Оно и видно. — Он мотнул головой на мою руку. — Раненый мой ляжет где?
— В бараке у стены, за вторым рядом коек. Один. Остальные ночуют у себя.
— Один.
— И тот, кто его носит, — сказал я. — Занесёт и выйдет.
Ерофей отозвался от отвала, не оборачиваясь:
— Ладно. А обратно его как, если к утру помрёт?
— Скажем.
— Скажете. — Он щёлкнул костяшками. — Ну хоть на этом слово дайте.
— Слово, — сказал я. — В тот же час придём и скажем.
— В тот же час, — повторил Ерофей. — Ну ладно.
Игнат толкнул меня локтем в спину, пониже лопатки, и локоть не убрал, надавил ещё раз, в то же место. Оборачиваться я не стал, а только повёл глазами вправо, туда, куда он давил.
Между нами и бараком, шагах в семидесяти, лежали обломки от третьего пролёта — плиты друг на друге, и между ними проходы. Я их знал, я по ним воду носил. В одном таком проходе шло тёмное — шло низом, не поднимаясь, короткими переходами: две плиты — стоп, ещё две — стоп. И шло оно мимо нас, забирало вбок, в обход, к цистерне, туда, где бетонное ограждение и щель, в которую я утром вылезал боком.
— Так вот про воду, — сказал я Сивооку, и голос у меня не сел. — Кран у нас один. Он капает. Набивки у нас нет, мы третьи сутки...
Сивоок обернулся раньше, чем я договорил. Смотрел он не туда, куда я: он глянул на Игната и по его лицу сам нашёл место.
— Митяй! — сказал он в обломки.
Крика не было, сказал он так же, как ночью говорил про караул, и от плит до нас было шагов семьдесят, и всё равно тёмное встало. Оно не вышло на свет, а замерло между двумя плитами, в тени, и там осталось. Я видел край плеча и больше ничего.
— Митяй, — сказал Сивоок ещё раз, тише, будто для себя. — Я тебя вижу.
Плечо ушло за плиту. Сивоок постоял, глядя туда, потом сел обратно — опять в два приёма, упершись ладонью в колено.
— Митяй Косой, — сказал он мне. — Мой. Восьмой месяц со мной ходит, и восьмой месяц у него руки сами. Крупного не берёт: крупное он не тронет, за крупное я его в прошлый раз... — Он не договорил. — А по мелочи не отучится. У меня из мешка сухарь брал — у меня из мешка, при мне. Федотов мешок рядом лежал, так нет, ему мой надо.
— Данила Гаврилыч, — сказал Ерофей от отвала. — Я говорил, чтоб он с нами шёл. Я вчера говорил.
— Говорил.
— Ну и вот.
— Я с ним после разберусь, — сказал Сивоок. — Сядет он у меня к огню лицом, вот и вся ему беседа.
Ерофей засмеялся коротко, одним выдохом, и опять стал смотреть на отвал. Сапог у него был подвязан бечёвкой поверх подъёма, в два оборота, и бечёвка ползла к носку. Он поддёрнул её, не наклоняясь, носком другого сапога.
Тёмное пошло обратно, всё так же, по две плиты, к их костру, и теперь я видел его лучше, потому что оно шло от солнца. Невысокий, в чём-то мешковатом, и в руках у него не было ничего длинного.
Я мог сказать вслух: у тебя человек в обход шёл, к моей щели, пока мы тут делим щебень. И тогда Сивоок должен был бы или отпираться, или ещё раз объяснять мне про сухарь, и мы простояли бы на этом до вечера, а раненого надо было заносить сегодня. Да и барак у меня был один, и кран один.
Я не сказал.
Но и то, что он мне сказал про дисциплину — двое до середины ночи, к огню лицом не садиться, — я в эту минуту передумал заново. Ночью я это слышал и поверил ему. Днём выходило так: он велит, и его слушают, а один при этом идёт мимо, и атаман узнаёт о нём тогда же, когда узнаю я.
Может, и не мимо. Может, ему велено было идти. Этого я не знал и знать не мог, и врать себе не стал: догадка, и всё.
— Раненого-то когда занесёте? — спросил я.
— Как договорим.
Игнат за плечом сипнул и переступил, и слышно было, как он тянет правую по щебню.
— Тогда договариваем, — сказал я. — Вода общая. Кран один, к крану ходите по одному и не ночью. Ближний щебень, до канавы, — общий: что нашли, то ваше. За западной грядой — ваше целиком, туда я своих не пущу.
— За грядой я был, — сказал Ерофей. Костяшки у него щёлкнули на обеих руках. — Там сарай пустой и две ямы. В ямах вода стоячая.
— Там был склад, — сказал я. — Под ямами кирпич и железо.
— Кирпич.
— Хорь, — сказал Сивоок.
— Я молчу. Я и говорю: кирпич он и есть кирпич.
Сивоок посмотрел на солнце, потом на меня.
— Сколько стоим?
— Пока раненый на ногах не будет.
— Он у меня месяц не будет.
— Тогда до первого, кто выстрелит.
Он подумал и кивнул — коротко, как ночью про караул. Я стоял на щебне босой ногой, переступал, чтобы не резало, и от этого кивка мне стало хорошо не по делу: кивнул как своему, как тому, с кем договариваются. И я начал ещё про порядок захода к крану и про то, кто кого предупреждает, говорил длинно и договорил бы до вечера.
От барака закричал Прохор.
Он закричал без слов — «а!» — и следом грохнуло: доска о доску, железо о кирпич, и я обернулся.
У боковой щели, с той стороны, где кирпич осыпается, лежал человек лицом в щебень. Тимофей стоял над ним на левой ноге, правую отставив, и держал его коленом между лопаток. Топор он держал в правой, обухом вниз, у самой земли.
— Митяй! — Сивоок встал с плиты в один приём, и лицо у него разом налилось краснотой. — Это что такое?! Отпустите его! Я сам разберусь!
— Разберёшься, — сказал Тимофей через поле. Голос у него сел, и он крикнул второй раз, ниже: — Разберёшься, когда я узнаю, чего он у моего частокола искал! Воды? Вот у него не вода!
Он поддел ногой и выволок из-под лежащего мешок — и мешок был наш. Тимофей встряхнул его, и в мешке пошло железом.
— Юрий Аркадьевич! — крикнул он. — Тут ножовка, тут два ключа, тут скобы! Это с полки!
Пошёл я туда быстро, да не вышло: правая ступня стала на что-то острое, я перенёс вес на левую, и быстрее шага не получилось. Сзади Игнат волочил правую, и щебень под ней шуршал ровно, без остановки.
— Стой! — сказал Сивоок мне в спину. — Слышишь, стой! Он мой человек!
— А лежит у моих кольев, — сказал я, не оборачиваясь.
Эти сто шагов я шёл долго, останавливаясь. Сивоок шёл параллельно, по своей стороне, и Ерофей за ним, и от костров поднялись двое. У бетонного ограждения Сивоок встал — не подошёл, встал, как договорено.
— Верни, — сказал он. — Верни человека, и стоим, как договорились. А нет — так и договора нет.
— Вора не отдам, пока не скажет.
— Он тебе не скажет.
Митяй лежал на боку. Тимофей стянул ему руки под локтями проволокой, той самой, с частокола, и скрутку прижал каблуком. Тощий, и роба на нём чужая, велика. Через правую бровь шёл шрам, а левый глаз он держал зажмуренным и не открыл, когда я присел рядом.
Я спросил его так, как спрашивал бы про поломку:
— Мешок ты взял с полки в бытовке или из барака?
Он молчал.
— Один шёл или послали?
Молчал.
С машиной так и выходит: спросишь коротко — получишь цифру. Тут я спросил дважды и не услышал ни «да», ни «нет», ни вранья. Он лежал и молча слушал, где стоит Сивоок.
Я поднялся, отряхнул колено и понял, что не знаю, что делать дальше.
— До утра, — сказал Сивоок от ограждения. — До утра он у меня в лагере, живой, или перемирия нет.
За стеной капнул кран, а потом ещё раз.
Солнце село в марево за отвалом, и от этого красным стало всё: щебень, доски частокола, проволока на руках у Митяя. Тимофей затащил его внутрь и посадил у второго ряда коек, лицом к стене, и сам сел напротив с топором на коленях. Аглая ложиться не стала, а сидела у кирпича и смотрела на пленного. Игнат лёг на своё место и правую ногу вытянул.
От щели Прохор сказал:
— Идёт. Один.
Я вылез. По нейтральной полосе, от их костров, шёл Ерофей. Пустой — ни котла, ни палки, — и руки он держал поднятыми на высоту головы, ладонями ко мне, и шёл медленно, чтобы это было видно от частокола.
Шагов за пять до кольев он встал, но рук так и не опустил.
— Данила Гаврилыч велел говорить, — сказал он. — Не требовать. Говорить.
Глава 4. Слово Хоря
Лом лежал у кладки, где я его и бросил ночью. Правая рука у меня была замотана серым, пальцы не гнулись — Аглая сказала: дожмёте, и разойдётся. Я подцепил лом левой у середины и так и понёс.
— Куда ты с ломом, — сказал Тимофей от коек. Он сидел напротив Митяя и не встал. — Он же с поднятыми пришёл.
— Пусть с поднятыми.
Я полез в щель боком, и доска опять взяла правое плечо. Босой ступнёй я встал в щебень: то острое, на которое наступил в полдень, сидело под большим пальцем и никуда не ушло.
Ерофей с места не сошёл, между нами было шагов десять. Руки он опустил к поясу, но ладони так и держал развёрнутыми ко мне, и когда я вышел с ломом, не убрал их и выше не поднял.
— Данила Гаврилыч велел говорить, — повторил он. — Ну я и говорю. Митяя Косого вернуть до утра. Целым. Ноги на месте, руки на месте, глаз какой был, такой и остался.
— Он у меня глаз сам не открывает.
— Это его дело, он и на кордоне так лежал. — Ерофей переступил и подтянул бечёвку на подъёме сапога — она опять поползла вниз. — Целым, я сказал. А если до утра его в лагере не будет, то Данила Гаврилыч сочтёт, что перемирие ваше — пустой звук, и придёт за своим сам. Это его слово, не моё. Моё бы короче было.

