
Полная версия:
Зона Отчуждения: Форпост Воронцова

Александр (Колючий)
Зона Отчуждения: Форпост Воронцова
Глава 1. Огни у частокола
Лязг ещё стоял у меня в ушах — два раза, металл о металл. Я слез с бочки, ставя правую ногу второй.
Лом лежал там, где Тимофей его убрал, — у бочек, поперёк кирпича. Я взял его левой у середины, перехватил в правую и загнул пальцы, а безымянный дожал большим. Держало.
Прохор стоял у двери. Я толкнул его в плечо, чтобы он повернулся, и показал ломом на дальний угол барака, где койки стоят в распор, а потом на бок частокола, туда, где Игнат не вбил обрезки: под землёй кирпич.
Прохор посмотрел, куда я показал, и пошёл. Кол он взял из-за двери и понёс, держа обугленным концом от себя.
Так я ставил бригаду в нижних цехах, когда за турбиной голоса не слышно: показал место, показал инструмент, и человек идёт. Тут турбины не было, но говорить всё равно не хотелось.
Тимофея я поставил к пролому — к тем доскам, что они забили час назад. Он и без меня туда шёл.
— Аглая. С Игнатом за стол. За перевёрнутый, в глубину.
— Он не пойдёт, он поедет, — сказала она.
Она взяла Игната под мышки и потащила его: левую ногу он переставлял, а правую вёз пяткой по земляному полу, и за ними оставалась полоса. Стол лежал у второго ряда коек, столешницей туда же, и за ним было тесно и темно. Она уложила его боком, подтянула голень к свету, отвернула сползшую тряпку.
— Потемнело, — сказала она тихо. — Опять потемнело. Ты бежал.
Он сипнул.
— Бежал, я вижу. Швы держат сверху, а ниже разошлось. — Она перемотала ту же тряпку, чистым к ране, и притянула узел. — Лежи. Что бы там ни было слышно — не двигайся. Начнут кричать — не двигайся. Меня позовут — тоже лежи.
Он опять сипнул и повёл рукой на запад, как утром.
— Я поняла, — сказала она. — Ты второй раз показываешь. Я поняла.
Тимофей у пролома упёрся плечом в доски и надавил внизу, в середине и у самой кладки.
— Верхняя ходит, — сказал он. — Гвоздь гнутый, он в кладку не сел, он в кладке загнулся вбок. Я бы его вчера перебил.
— Держит?
— Держит, пока держу плечом. — Он хлопнул по доске ладонью. — Я, Юрий Аркадьевич, в копях крепь так не принимал. Там если стойка на волос играет, её выбивают и ставят новую. А тут у меня одна доска да полметра проволоки, и проволока вдвое сложена, я её вчера и складывал.
— Про доску я слышал утром.
— Утром я про сороковку говорил. Это другая доска. — Он присел на кирпич, вытянув больную ногу в сторону. — Камень я так и не нашёл.
Аглая вышла из-за стола, подошла к бочке, взяла тряпицу из-под камня — ту, где лежала доля Игната, — переложила её на доску, а камень положила рядом.
— Он не будет есть, — сказала она. — У него губы в трещинах, он ложку не отдавал. Это на потом.
— Не трогать, — сказал Тимофей, не поворачиваясь.
— Я и не трогаю. Я перекладываю.
— В бочке пусто, — сказал он. — Ни крупы, ни сухаря. Два дня так постоим, и на пост ставить будет некого.
Топор был у меня за поясом. Я вынул его, переложил в левую руку и посмотрел на лезвие: с той ночи на нём сидела зазубрина в полногтя — это когда я бил по банке и попал в доску. А точить было нечем.
Кран за стеной капнул.
Я поставил лом к кладке, взял обрезок арматуры — тот, что мы точили о кирпич и свели к концу на клин, — и сунул его Прохору вдоль ноги, острым от себя.
— Кол брось. Этим тычь. Через прутья, не вылезая.
Прохор взял, повернул в руке, попробовал ногтем острие.
— Кол мне удобнее.
— Кол короткий.
Прохор поставил кол к стене, придавил ладонью карман телогрейки и отвернулся к щели.
Всего железа у нас было: лом, топор с зазубриной, пика, два ножа. Пятеро. Из пятерых стоять могли трое, и у одного правая рука не сжималась — не хватало большого пальца.
Тимофей у пролома приложился глазом к щели между досками и замер.
— Огонь, — сказал он. — Один. Дрожит.
— Влево уходит?
Он смотрел долго, не отнимая лица от доски.
— Нет, — сказал он. — Прямо на нас.
Я тронул его за плечо — он отодвинулся, придерживаясь за доску.
Щель между сороковками была узкая, палец не сунешь, но смотреть через неё было можно, и я приложился. Ресницы лезли в щель и мешали, но я поморгал, и глаз привык. Туман лежал ровно, а над ним ходили огни.
Считать я стал вслух, шёпотом, потому что памяти своей больше не верил: один час она у меня уже потеряла.
— Один, — сказал я. — Два. Три.
Третий подходил под второго, сливался с ним в одно пятно, потом опять отходил. Я подождал, пока он выйдет отдельно, и посчитал заново, с первого.
— Один, два, три. Четыре. — Четвёртый шёл низом и держался на отлёте. Он качался ровно, как ведро в руке. — Пять.
Шестого не было, но я не отрывался от щели и всё ждал его: ночью, пока не спал, их у меня было восемь и они стояли цепью от гряды до самого пролома. Теперь же никакой цепи — только пять огней, и между ними тёмное поле.
— Пять, — сказал я.
— Восемь он сказал же.
— Он сказал: считал по огням, огни ходили, вышло по-разному.
— Восемь скорей, он сказал. — Тимофей приложился ниже, у самой земли, где доска не села. — Я его слова помню.
— Факелы у них четыре, может, пять, и фонарь один. Это тоже его слова.
Тимофей помолчал.
— Ну да, — сказал он. — Фонарь на отлёте. Тогда четыре факела да керосинка, и это те же пять.
Огни шли, и я смотрел дальше, не мигая. Когда факел заносило вбок, за ним на секунду проступал тот, кто его несёт: плечо, спина, край чего-то за плечами. Я сосчитал и там: у первого огня один, у второго двое рядом, дальше не разобрал. Один шёл сзади всех, рывками: два шага, остановка, потом ещё два. Огня у него я не видел, он был в тумане по грудь, и его подсвечивало сбоку. Он то ли хромал, то ли тащил за собой что-то тяжёлое.
Я отнял лицо от доски и вытер глаз тылом ладони.
— Пятеро, — сказал я. — Один хромает или волочит.
За спиной, у стены, Аглая говорила Игнату:
— Не языком. Языком не доставай, разойдётся. Я тебе на губы намочу, и лежи.
— Пятеро, — сказал Тимофей.
Он стоял ко мне плечом, и я слышал, как он дышит через нос, коротко, и как переступает на левой, потому что правая у него не сгибается и он её ставит и держит.
— Юрий Аркадьевич. — Он сказал это в доску, не поворачиваясь, и совсем тихо. — Пятеро — это не армия.
— Дробовик у них всё равно не переставал быть дробовиком.
— Дробовик надо в руках держать. А они вторую ночь не спали, ты слышал: крыша им нужна к ночи. Они на ходу спят. — Он тронул доску пальцем в одном месте, потом в том же месте ещё раз. — Про барак они не знают. Они на корпус шли, они про воду в подвале говорили. Значит, они мимо идут и не смотрят.
— Прямо на нас идут.
— Прямо на нас идут, потому что тут дорога такая, тут между отвалом и канавой не разойтись, я там воду носил. — Он кивнул назад, за плечо, на Прохора. — У него пика. Ты сам её точил о кирпич. Выйти сейчас, взять двоих, которые сзади, — вот того, что волочит, и того, кто с ним, — и они не поймут, откуда. Пока они разберутся, нас тут нет.
— Ножом.
— Ножом. Их у нас два.
Во мне поднялось упрямство, которого я не звал. Так у нас в доме говорили про отца. Он в Собрании три дня торговался за один пункт и не подписал, и его за это называли упрямцем, а земли всё равно ушли. Мать рассказывала это как похвалу.
Резать спящих в темноте. Я подержал это в голове, но не смог приложить ни к одному человеку, который потом вернётся в Воронцовку и назовёт себя. Хотя приложить-то, наверное, можно было. Не знаю.
— Нет, — сказал я.
— Что нет.
— Ждём.
Тимофей отнял лицо от доски и посмотрел на меня. В сумерках в бороде у него белели седые пятна, одно на самом подбородке.
— Ждём чего.
— Если они про барак не знают, время у нас есть. — Я взял лом левой у середины, перевалил его в правую и дожал пальцы большим. — А если мы выйдем и не возьмём — их четверо на трёх, и нам отсюда некуда деваться.
— Мы не возьмём, потому что я ногу волочу?
— Потому что нас трое.
Он подобрал с земли свою проволоку и стал перекладывать её из руки в руку.
— В копях, — сказал он, — когда газ шёл, ждали до последнего, а потом выходили не все. — Он сунул проволоку за пазуху. — Я скажу Прохору, чтоб не вылезал. Ты ему велел не вылезать. А он щель ногой пробует.
Он пошёл вдоль частокола, ставя правую ногу на грязи боком.
Кран за стеной капнул, и я стал считать, а на третьей капле опять приложился к щели.
Огней было пять. Четыре стояли кучей, у самого низа, где отвал заслоняет, а пятый — тот, что всё время шёл на отлёте, керосиновый, — двинулся от них и пошёл вдоль.
Не вдоль — к нам.
Я слез с бочки — с неё меня видно поверх концов — и перешёл к боковой щели, где кладка выкрошилась и между прутьями остаётся палец с лишним. Прохор уже был там. Сидел он на корточках, а пику держал стоймя, обугленным концом вверх, обеими руками у самого острия. Так держат, чтобы не выронить, а ударить так нельзя.
— Я не вылезал, — сказал он.
— Знаю.
— Тимофей Игнатьевич сказал не вылезать. Я и не вылезаю, я внутри стою.
Фонарь качался в такт шагам, и по этому качанию я считал: шаг, шаг, потом длинный провал, будто он ставит ногу и не знает, где будет земля. Он шёл шагах в семидесяти и брал прямо на цистерну, не на пролом.
— Один, — сказал Прохор.
— Один.
— Юрий Аркадьевич. — Он говорил в жердь, губами почти в дерево, и от этого выходило шипением. — Он до бетонного не дойдёт, он у крана встанет. Тут от щели до крана шагов девять. Я мерил, я тут грязь выгребал.
Я и сам знал, что девять. Кран капал за спиной с той же паузой, что и третью неделю.
Человек вышел из тумана, который стоял ему до колена. Роста среднего, а шёл не сгибаясь, будто ему в спину подложили доску. На третьем шаге он поехал на щебне и сел на руку, а фонарь у него ушёл вбок и стукнул о камень стеклом. Он встал не сразу: подобрал фонарь, обтёр стекло рукавом, поднялся с колена со второго раза.
Так вставал я все эти дни.
— Он их не видит, — сказал Прохор. — Они там за отвалом, и он к ним спиной. Я его тихо сниму. Он сюда сам идёт, ему ж воды надо, он к крану встанет и нагнётся.
Пику он перехватил ниже, к середине, и развёл руки, как на кувалде.
— Я в бок, под руку, — сказал он. — Он и не крикнет. Он вон как дышит.
Он повёл древко вверх, коротко, от земли.
Руку его я взял у самого древка левой — левая у меня сжимается. Правую положил сверху и придавил весом: пальцы легли и лежали.
Он потянул один раз, вполсилы, пробуя, заперто или нет.
Я держал и смотрел ему в лицо, но в темноте оно было только пятном. Потом я сложил губами, без голоса:
— Нет.
Он смотрел, и кадык у него сходил вниз и вверх.
— Почему, — сказал он одним ртом, и получилось у него плохо: шёпот всё-таки прошёл.
Я показал ему пальцами: два. Ткнул за плечо, туда, где кучей стояли четыре огня. Сжал кулак и разжал — раз, второй.
У двоих дробовики, а один — с карабином. Игнат сказал ясно, и он два раза считал.
Прохор посмотрел за плечо, на четыре огня, и опустил древко. Опустил не до конца, а до бедра, и там оставил.
— Тогда он воду возьмёт, — сказал он. — Наберёт и обратно пойдёт, и скажет, что тут вода есть. И они все придут.
— Придут.
— Ну и вот.
Он сел на корточки обратно и опять полез рукой к тому карману, как днём. Что там у него, я так и не спросил и уже второй раз забыл спросить.
Человек дошёл до бетонного ограждения, поставил фонарь на него и полез через: занёс одну ногу, сел на бетон верхом, перекинул вторую. Слышно было, как у него в горле что-то заскрежетало.
И тут у меня в груди прошло — узко, без жара и без холода, только отклик, и в отклике смех, а смеха не было.
«Не та пища».
Я не спросил ни «чем», ни «кто». Я стоял и слушал, и оно доложило до конца, ровно:
«Слишком много железа при них. Слишком мало того, что нужно».
И закрылось.
Под полосой от её рубахи я посчитал пульс: на третьем — ничего, на пятом — тоже ничего.
Значит, отсюда мне не подадут, и значит, у меня только руки, лом, Прохор с пикой и Тимофей, который ногу волочит.
За стеной барака Аглая сказала Игнату: «Не тяни ногу, лежи прямо», — и он что-то просипел ей в ответ.
Человек нашёл кран в темноте на слух и подставил под него ладони.
Пил он долго, наклонив голову, и, судя по звуку, больше проливал, чем брал. Потом обтёр рот тылом руки, поднял фонарь с бетона и пошёл вдоль ограждения — не к нам, вбок, туда, где стоит цистерна.
И через два шага у него под сапогом хрустнуло железо.
Проволока там осталась с той ночи — полметра, от старой растяжки, которую вывернуло вместе с обрезками. Тимофей её распрямлял, да так и не распрямил до конца, и один конец так и держался за столб. Она пропела коротко, в одну ноту, и стихла.
У нас никто не дышал.
Я стоял в щели, боком, лом на плече, и рука моя пошла сама — назад и вниз, к доскам пролома, туда, где Тимофей забивал верхнюю в кладку. Я нащупал ладонью торец и повёл по нему, как по хомуту на объекте: сидит ли, не играет ли. Дерево было шершавое и мокрое, и щепа зашла под ноготь. Секунды через две я понял, что делаю, и убрал руку. Проверять тут было нечего. Если он подойдёт, доска не решит ничего.
Тимофей стоял в бараке, упершись в эти доски плечом, и трогал гвозди по одному — я слышал, как палец идёт по шляпке. Он и это делал беззвучно.
Аглая была у Игната. Она положила ему ладонь на рот — всей ладонью, поперёк, придавив, — и голову не повернула, смотрела в щель мимо меня. Игнат под её рукой сжал зубы и повёл лицом набок. Нога у него была вытянута, и он её не двинул. Только в горле у него сипнуло, и Аглая нажала сильнее.
Человек не шёл. Он стоял у проволоки и слушал.
Фонарь он держал на отлёте и сам при этом покачивался. Ветер тянул с гряды, а качало его само, как качает человека, который третьи сутки на ногах. Голову он поворачивал не туда, куда смотрел, а потом сделал полшага в нашу сторону, к щели.
Прохор поднял пику.
Я это увидел не сразу, потому что в ту секунду думал про другое, и стыдно мне за это до сих пор: я думал, что всё обойдётся и она увидит — я не тот, кто первым бьёт железом в спину. Отец так стоял на собраниях перед голосованием — не спорил, ждал, пока сами дойдут. Я стоял и держал в себе его голос — лишний удар сердца.
За этот удар древко ушло вперёд.
Я перехватил его левой у самого наконечника, без замаха, и придавил вниз. Прохор упёрся — он держал пику обеими руками, костяшки белели, — и я почувствовал, что если он дожмёт, то я его не удержу.
Он не дожал.
— Федот! — сказали от костров. — Назад, я сказал!
Кричали шагов с двухсот, а слышно было каждое слово. Голос был хриплый и низкий, и говорил он ровно, без крика.
Человек у ограды дёрнулся всем телом, будто его взяли за шиворот. Развернулся на голос, качнулся, поймал равновесие через шаг и пошёл обратно на огни. Фонарь по дороге несколько раз задел за бетон. Цистерну он так и не тронул.
Прохор опустил древко до бедра и там оставил, как раньше.
— Федот, — сказал он ртом, без голоса.
Я кивнул.
У огней пошёл разговор — между своими, а потому громко. Голос сказал, чтобы огонь давали ниже и не тянули верхом, потому что дым виден. Кто-то ответил, что сырое, а сухого нет. Голос сказал: значит, будет ниже. Про караул он велел так: двое до середины ночи, дальше смена, и чтоб не сажали к огню лицом. Кто-то спросил про мешок. Слышно было, как по мешку шаркнуло, и второй голос сказал: «Отойди, я сам считаю». Про мешок хозяин костра так ничего и не ответил.
— До утра никуда не идём, — сказал он. — Утром гляну сам.
Сивоок. Игнат назвал это имя днём, лёжа на щебне, и сказал, что слышал ясно и что тот два раза его сказал. Теперь я слышал его сам. Он стоял в двух сотнях шагов от нашего пролома, у чужого огня, и распоряжался, кому не сидеть лицом к пламени.
Аглая сняла ладонь с Игната. Он выдохнул через зубы — длинно, с облегчением.
За стеной капнул кран: набивка вышла третьи сутки, и Тимофей её так и не глянул. Я дождался второй капли.
Прохор сел на корточки и опустил пику себе на колени, а я приложился к щели. Огни у частокола стояли ровно: четыре над туманом и пятое низом, у самой земли, — там, где им велели держать огонь ниже. Небо над грядой серело, и отвал уже отделялся от поля.
Часа через два туман сойдёт, и между их костром и нашим проломом останется двести шагов голой земли. И прятаться нам будет уже нечем.
Глава 2. Слово через частокол
Над третьим пролётом посветлело раньше, чем я ждал. Я думал — два часа, а вышло меньше: серое пошло по щебню разом, туман не поднялся, и в стороны его не потянуло, он просто вылинял, и стало видно всё поле до отвала.
Я приложился к боковой щели.
Костёр у них уже не был пятном в тумане. Он прогорел до углей, низко, как им и велели, и вокруг углей сидели люди — я пересчитал их по головам, потом по спинам: пять. Четверо сидели у самых углей, а пятый лежал в стороне, на тряпье, и тряпья под ним было много, будто натаскали со всего лагеря. Ноги у него были укрыты чем-то тёмным, и один из сидевших повернулся к нему и подтянул это тёмное выше, к поясу.
— Пять, — сказал я.
— Ты вчера пять сказал, — отозвался Тимофей из барака. Он был у пролома, плечом в доски, и не отходил от них с ночи. — И я пять сказал. А Игнат восемь.
— Он по огням считал.
— Я не спорю. Я говорю: и вчера пять, и сегодня пять. — Он надавил плечом. — Верхняя всё ходит. Я этот гвоздь перебью, как рассветёт совсем. Мне бы камень.
Аглая вышла из-за стола и села у стены — на пятки, привалившись плечом к кирпичу, и закрыла глаза.
Я отвернулся к щели.
Когда я посмотрел на неё второй раз, она уже стояла — поднялась глянуть на Игната — и стояла над ним с закрытыми глазами. Голова у неё пошла вниз, но она вскинулась и оглянулась, кто видел. Я смотрел ей на руки, и она это заметила.
— Я не спала, — сказала она.
— Знаю.
— Я считала ему дыхание. Двадцать два.
Фляга была у меня на поясе, притянута проволочкой за пробку. Воды в ней было на два глотка — на всех на два, я утром сам её взвесил в руке. Она булькала у самого дна. Я отмотал проволочку, снял пробку и подал ей.
— Пейте.
— Это на пятерых.
— Это моё.
Она взяла флягу двумя руками. Пила мелко, два раза, а по горлу прошло только раз. Вернула и вытерла губы тылом кисти, там, где ноготь обломан до мяса.
— Я вам это запишу, — сказала она. — Было бы куда.
Флягу я убрал и притянул проволочку обратно, левой рукой, придерживая правой сверху. Легла она криво. Топор надо было свести о кирпич — зазубрина сидела на самом лезвии, — я взял его, приложил к кирпичу, но положил обратно за пояс. Не то утро.
Прохор сидел у щели на корточках, пику держал у бедра, острым от себя, как я велел. Он смотрел долго и всё сглатывал.
— Юрий Аркадьевич.
— Говори.
— Тот, что на тряпках. Он не двигался ни разу. — Прохор не отнял лица от прутьев. — Я на него ещё в темноте смотрел и как посветлело. Ждал, что он ногу переставит или руку. Ничего. Либо спит мертвецким сном, либо совсем плох.
— Дальше.
— Двое у углей с ружьями. На коленях держат, поперёк. Один сейчас ел — из банки, ложкой, — и ружья с колен не снял. Ложка в одной руке, другая на стволе.
— А остальные два?
— Один ходил за отвал и вернулся, штаны на ходу подвязывал. Второй сидит спиной к огню. Ему так велели.
Прохор подождал и сказал ещё:
— Их пять, а стоять у них могут трое. Как у нас.
Я промолчал, и за стеной капнул кран.
Из-за стола просипел Игнат — коротко, на одной ноте, — и Аглая пошла к нему, ставя ноги широко, как по палубе. Он повёл рукой к щели и просипел опять, и Аглая наклонилась к нему ухом.
— Он хочет смотреть, — сказала она. — Я его не понесу. У меня руки трясутся, я его уроню.
Тащили мы его вдвоём с Прохором: он под мышки, я за здоровую ногу под колено, а правую Игнат вёз сам, приподняв бедром, и на каждом рывке у него в горле щёлкало. Мы посадили его боком к прутьям, и он подтянулся сам, на левой ноге, упершись пяткой, и лёг щекой на жердь.
Смотрел он долго. Прохор два раза вставал и садился, Тимофей от пролома спросил, не пошли ли, и я ответил, что нет, а Игнат всё лежал щекой на жерди и не мигал.
От костров донеслось — тот же голос, ровный, и опять кто-то ответил про мешок, и голос сказал: «Считай при мне». Потом кашель, долгий, с надрывом, — это был тот, кого звали Федотом, он и ночью так кашлял у крана.
Игнат отнял лицо от жерди, и на щеке у него остался красный след от коры.
— Ещё, — сказал он. Вышло сипом, но словом.
Аглая намочила ему губы пальцем из ковша.
— Я его слышал, — сказал он. — На кордоне.
— Кого?
— Который командует. — Он глотнул и переждал. — Не имя. Имя я не знал. Как говорит. У них там десятник был, он смену разводил у переезда, и он вот так же: скажет два слова и не повторяет. Тише меня говорил. У него один на посту закурил, так он ему два слова сказал, и тот пошёл. Я под платформой лежал, а он в трёх шагах ставил людей.
— Ты его видел?
— Ногу его видел. Сапог. — Игнат облизнул губу и не достал до нижней. — Он потом ушёл, а говорили — в глубину, и к своим уже не вернулся. Что с мешочниками ходит.
Тимофей подошёл, волоча ногу, и встал над нами.
— Ты уверен?
— Нет.
— Так что ты тогда говоришь?
— Я говорю, что похоже. — Игнат закрыл глаза и полежал молча. — Тимофей Игнатьевич, полгода прошло. Больше. Я его голос слышал через доски, снизу, и я тогда не дышал. У меня в ушах своё стучало.
— А тот, что двоих выпустил ночью, — сказал я. — Это он?
— Того я не видел. Мне про того в деревне сказывали, и имени не назвали. — Он открыл глаза. — Я не знаю, Юрий Аркадьевич. Я не буду говорить, что знаю.
— Ну и всё, — сказал Тимофей.
— Не всё. — Игнат приподнялся на локте, и локоть у него поехал по хвое. — Если это он, то он служивый. Он людей терял и знает, сколько это стоит. Такой в дыру не полезет. Он посчитает, сколько у него людей останется, и сядет ждать.
— А с чего ты взял, что посчитает?
— С того, что он караул поставил в две смены. И к огню лицом не велел садиться. Разбойник так не делает, разбойнику лень.
Тимофей молчал и перекладывал кусок проволоки из руки в руку, сгибая и разгибая конец.
— Хорошо, — сказал он наконец. — Служивый. У служивого карабин. И у двоих дробовики, и они с колен их не снимают, Прохор вон смотрел. Мне какая разница, кто держит ствол — служивый или мешочник? Наводит он его одинаково. Он тебя через эту щель снимет, пока ты ему будешь говорить, что ты тоже человек. Ему до щели двести шагов, и он их не пройдёт, ему и не надо.
— Я не сказал, что надо выходить.
— Ты сказал, что он посчитает. Это то же самое, только длиннее.
За стеной капнул кран. Тимофей повернул голову на звук, потом опять на меня.
— Я вот что скажу. Корпус. Северный торец, дыра в кладке, оттуда до подсобки два поворота. Стены в шестьдесят, две глухие, дверь железная. Уходим низом, пока туман, и они утром найдут пустой барак. Пусть берут. Крыша им нужна — вот крыша.
— С Игнатом на руках, — сказала Аглая, не поднимая головы. — Через щебень. У него швы ниже колена разошлись, я их вчера смотрела при огарке.
— Понесём.
— Ты понесёшь? У тебя нога не сгибается.
— Я сказал — понесём. — Он переступил на левой. — Аглая Никитична, я в копях носил и не таких.
— Там вода, — сказал Прохор от щели.
Все посмотрели на него.
— Тут вода, — сказал он. — Кран. А там бак пустой, вы сами говорили, и вентиль. — Он потрогал ногтем острие пики. — Я так, к слову.
Игнат лёг обратно щекой на жердь и стал смотреть дальше в щель.
А я считал — и считал плохо, потому что считал не то. Выходило так: щебень до северного торца — это часа полтора нашим ходом, с Игнатом на доске — три. Туман сойдёт за два. А дальше в голове застревало на бараке, потому что в бараке была койка с сеткой, доски, латка, которую мы чинили дважды, банка на полке, растяжка, кран, набивка, которую Тимофей третьи сутки не глядел. И всё это ушло бы к ним без единого выстрела. Они бы утром вошли и сели у нашего крана.
Подумал — и сам себе не поверил: за кран я, что ли, держусь? Хотя кран у нас один, и другого на этом щебне нет.
Потом додумал до конца: а поползём низом — они утром пойдут по следу, а след на щебне после дождя держится, Игнат сам его читал вдоль канавы.
— Аглая Никитична, — сказал я. — Рубаха твоя.
Она не подняла головы, только держала Игнату голень и мочила ему губы уголком тряпки.

