
Полная версия:
Не все вернутся
«Изменение маршрута. Без объявления. Командир – двадцать лет над Саяном. Наверное, показывает мальчику ледник».
Это «наверное» ему не понравилось. Но другого у него не было.
Он мог встать и пройти к кабине. Мог спросить механика. В любом другом месте своей прежней жизни он бы так и сделал, и никто бы не удивился. Но в этом месте он был сопровождающим по договору, в котором авиаперевозка была отдельной строкой, а командир – человеком, который двадцать лет летает над этими горами, а он, Шумилин, был здесь второй раз в жизни. В городе ответственность растворяется в чужих графиках, должностях и подписях; каждый отвечает за свой кусок, и самое трудное – вовремя понять, что твой кусок давно закончился там, где начинается чужой, и что чужой никто не держит.
Пальцы нашли пряжку ремня и замерли на ней. Он остался на месте. К этой минуте он ещё много раз будет возвращаться.
В 11:05 справа открылся ледник.
Он был ближе, чем на любой открытке. Огромный, серо-голубой, изрезанный трещинами, с чёрными полосами морен, он лежал в каменном цирке между двумя вершинами и казался неподвижным и живым одновременно, как спящий зверь. Вертолёт шёл вдоль него низко, так что можно было рассмотреть каждую трещину. В салоне все прилипли к иллюминаторам. Ника снимала, Кирилл снимал, Егор забыл про высоту и про офлайн-карты и замер, приоткрыв рот; руки его впервые за полёт отпустили сиденье. Даниил у кабины держал телефон у стекла и, судя по движению губ, считал для кого-то: «Три, два, один…»
Соня повернулась к Шумилину.
Она одна не любовалась ледником. Она не сводила глаз с него, Шумилина, – вернее, с его левого запястья, на котором были часы и компас, – и потом подняла взгляд к его лицу. За тонкими стёклами очков в её глазах было то, чего он не ожидал увидеть у девочки-архивистки из Ярославля: не страх, а вопрос, заданный очень точно. Она заметила программу у него в руках. Заметила, что он смотрит на компас, а не на ледник. И сложила одно с другим.
Он улыбнулся ей. Улыбка вышла не такой, как он хотел, – губами, без глаз, той самой улыбкой, которую он только что ловил у других. Соня это тоже увидела. Она отвернулась к иллюминатору, но теперь её занимал не ледник, а облака.
V
Ойхинский хребет. 7 августа 2026 года, пятница, 11:10.
Облако пришло сверху, а не спереди.
Это было первое, что Шумилин запомнил: не туман на пути, а потолок, который вдруг опустился. Секунду назад над ледником ещё было серое небо с разрывами, и вот уже серое небо стало серым стеклом, а потом белой ватой, прилипшей к иллюминаторам. Ледник исчез. Склон исчез. Солнце исчезло. Остался шум, дрожь пола под ногами и белое за стеклом, ровное, без верха и низа.
Вертолёт пошёл вниз.
Не падал – шёл, послушно, тем плавным снижением, которым опытный лётчик выводит борт из облака туда, где под облаком должна быть земля и простор. Шумилин почувствовал его коленями и животом. В салоне ещё смеялись. Ника опустила телефон и что-то сказала Кириллу, Кирилл ответил, Полина прыснула. Даниил всё ещё сидел на корточках у кабины. Механик у проёма выпрямился и замер, глядя в кабину через плечо командира, – и Шумилин увидел, как у него напряглась шея: жилы выступили, как канаты. Механик не двигался. Так не двигаются люди, которые ждут и ничего не могут сделать.
Белое за стеклом порвалось – на мгновение, клочьями, – и в разрыве Шумилин увидел лиственницы.
Слишком близко. Не внизу – сбоку. Тёмные, мокрые стволы, густые зелёные лапы, мох на камнях, и всё это не под вертолётом, а рядом с ним, на одной высоте: летели не над долиной, а внутри неё, между двумя стенами. Облако закрыло всё снова. Снова порвалось. Теперь лиственницы были слева.
Тело узнало раньше головы. Шумилин почувствовал, как во рту стало сухо – сразу, как будто кто-то выключил воду. Как похолодели пальцы. Как звук винта отодвинулся, стал глуше, а зрение сузилось, будто салон оказался в конце трубы: в трубе был проём кабины, спина механика и Даниил на корточках, без ремня. Остальное расплылось. Это было знакомо. Его учили, что делать, когда мир сжимается в трубу: повернуть голову, а не одни глаза. Он повернул.
Труба раздвинулась. Он увидел всех.
Даниил на корточках у кабины, не пристёгнутый, с телефоном, поднятым к стеклу, – лицо ещё весёлое, он ещё не понял. Механик развернулся к нему и что-то кричал, тыча рукой в сиденье: «Сядь!» Даниил понял не слова, а лицо механика, и улыбка стекла сразу, целиком, как стекает вода, – осталась бледная, детская растерянность. Он рванулся назад, к своему месту, упал на сиденье, стал ловить пряжку ремня – и не мог поймать: пальцы прыгали.
Ника перестала снимать. Она вцепилась в ремень на груди обеими руками и уставилась в иллюминатор, широко раскрыв глаза, и рот у неё был сжат так, что пропали губы. Злость – первое, что у неё всегда приходит вместо страха, Шумилин понял это сразу: злость на то, что происходит то, чего она не разрешала.
Кирилл подался через проход к Полине и закричал ей что-то, и лицо у Кирилла было белым, а голос, наверное, громким, но громкость уже ничего не значила. Он говорил – потому что умел только это.
Полина не шевелилась. Совсем. Широко раскрытые глаза, приоткрытый рот, руки, застывшие на коленях ладонями вверх, – всё тело остановилось, как останавливаются животные, когда над ними тень ястреба. Только одна рука, правая, медленно, сама по себе, нашла рядом руку Сони и сжала её.
Егор закрыл голову локтями и наклонился вперёд, к коленям. Перед ним не было ничего. Так было правильно.
Соня не отрывала глаз от Шумилина.
Вертолёт задрожал сильнее, двигатели взвыли, и пол наклонился: восьмёрка начала разворот и пошла вверх, тяжело, как человек, который поднимается на крутую лестницу с грузом на плечах. Механик схватился обеими руками за дверной проём кабины. Кто-то закричал – Шумилин не понял кто: за грохотом крик был только открытым ртом.
«Пристёгнуты пятеро, – мелькнуло у него, и это была последняя спокойная мысль. – Даниил ловит пряжку».
Он не встал. Встать сейчас значило умереть раньше, чем дойти. Он крикнул – бесполезно, его самого не было слышно – и показал Даниилу руками через салон: вниз, голову к коленям. Даниил увидел. Застегнул наконец пряжку – Шумилин разглядел, как она щёлкнула, – и согнулся.
Удар пришёл снизу и слева – глухой, длинный: вертолёт словно проехался брюхом по гигантской тёрке. Машину тряхнуло, повело, в иллюминаторе мелькнуло зелёное, рваное, ветки хлестнули по стеклу. Двигатели выли уже не на одной ноте, а рывками. Пол ушёл из-под ног, наушники сорвало с головы, и в уши ворвался звук, которого Шумилин никогда раньше не слышал, – так кричит металл.
Он упёрся ногами в створки, руками – в сиденье, прижал подбородок к груди и сжался, как сжимался много раз в жизни перед тем, как всё становится неважно, кроме одного: не разбить голову.
Время растянулось. Он успел увидеть Полину – она держала Соню за руку, и обе зажмурились. Успел увидеть Егора, свернувшегося, как ёж. Успел увидеть Нику: она не закрыла глаза. Успел увидеть чемодан, который выскочил из-под сетки и полетел вперёд, через весь салон, серебристый, нелепый, на четырёх колёсиках.
Потом нос вертолёта встретил склон.
Глава вторая. Живые и механик

I
Склон над Каменным ключом. 7 августа 2026 года, пятница, 11:16.
Первой вернулась тишина.
Не настоящая – в ушах звенело тонко и ровно, как звенит в комнате, где только что выключили сирену. Под этим звоном было что-то ещё: капало, шипело, где-то с шорохом съезжали мелкие камни, и совсем близко, над головой, кто-то дышал часто и быстро, со всхлипом на каждом вдохе. Шумилин не сразу понял, что над головой – это не потолок, а правый борт, и что лежит он на левом, вжатый в створки, а ноги у него выше головы.
Он открыл глаза. Свет был серый, мутный, падал наискось через иллюминаторы, обращённые теперь в небо. В нём висела пыль и мелкая водяная взвесь. Пахло горелой изоляцией, мокрой землёй и – сильно, сладко, тяжело – керосином.
«Жив, – отметил он. – Руки. – Пошевелил пальцами. – Ноги. – Пошевелил. – Голова. – Повернул. Шея отозвалась, но отозвалась честно, без прострела. Плечо – левое, старое – горело: его приложило о переборку, и боль ушла глубже обычной, в самый сустав. – Дееспособен».
Тело уже работало без него. Отстегнуло ремень, нашло опору, выдернуло из-под себя подвёрнутую ногу. Мелкая моторика отказывала: пряжку он расстегнул только со второго раза, пальцы были чужие и холодные, словно их держали в снегу. Он знал, что это пройдёт, и не стал ждать, пока пройдёт.
Первые минуты после беды делят людей не на храбрых и трусов, а на тех, кто может сейчас сделать одно маленькое дело, и тех, кто пока не может. Шумилин давно научился не судить людей по первым минутам, а сами минуты не тратить ни на что, кроме порядка.
Порядок был простой, и он проговорил его про себя, как повторял всегда, даже когда помнил наизусть: место – огонь – люди – кровь.
Место. Вертолёт лежал на левом боку на крутом склоне, носом вверх и вбок, хвостом вниз. Хвостовая балка была переломлена, её не было видно. Ниже по склону – лиственницы, тёмные, мокрые, одна надломлена посередине и висит, как сломанная рука. Машина больше не сползала: Шумилин упёрся ладонью в пол и послушал телом – ничего не ползло, не скрипело. Держится. Пока.
Огонь. Дыма в салоне не было. Двигатели молчали. Запах керосина шёл снизу, из-под левого борта, оттуда же доносилось шипение и бульканье, как из перевёрнутой канистры.
Люди.
— Все слышат меня? – Голос вышел ниже обычного и тише, и он нарочно не стал его поднимать. – Не вставать. Отвечать по очереди. Кирилл.
— Я… да. Да. У меня кровь. У меня всё лицо в крови!
— Полина.
Ответа не было.
— Полина.
— Да, – сказала она чуть слышно, с задержкой на полсекунды. И снова замолчала.
— Егор.
— Здесь. Нормально. – Пауза, сиплый вдох. – Руку обжёг.
— Соня.
— Я тут. – Голос тихий, ровный, очень спокойный, так спокойно не говорят люди, у которых всё в порядке. – Только не трогайте, пожалуйста, мои очки. Они в кредит.
Кто-то – кажется, Ника – зло хохотнул. Значит, жива и Ника.
— Ника.
— Тут я! – громко, слишком громко. – Всё нормально, ерунда, царапина. Что это было вообще?
— Даниил.
Тишина. Шумилин, держась за сиденья правого борта, которые теперь были потолком, перебрался вперёд по салону. Ноги скользили на мокром полу – мокром не от воды: керосин просочился и сюда. Даниил висел на ремне, пристёгнутый, головой вниз, лицом к своим коленям, как его и учили за секунду до удара, и не шевелился.
Шумилин положил ладонь ему на шею, под углом челюсти. Пульс бился – часто, мелко, живой. Грудь поднималась.
— Даниил.
Даниил открыл глаза. Глаза были пустые, светлые ресницы слиплись от пота или от воды, взгляд блуждал и никак не мог остановиться на лице Шумилина.
— Мы… – Он сглотнул. – Мы упали?
— Сели. Неудачно. Где болит?
— Колено. – Даниил потрогал колено, будто проверял, его ли это колено. – Я ремень… я успел ремень…
— Молодец. Сиди. Не отстёгивайся, пока не скажу.
«Шестеро живы, – отметил Шумилин. – Шестеро в сознании. Ходить могут – проверить».
Он поднял голову к кабине.
II
Там же. 11:20.
Кабины не было – было то, что от неё осталось.
Нос вертолёта принял удар на себя, и теперь там, где несколько минут назад были командир и второй пилот, торчали из смятого металла приборная доска, провода, обломки остекления, мох и ветки лиственницы, вошедшие внутрь вместе с землёй. Свет туда падал сверху, через разбитый блистер, и был зеленоватым от хвои.
Шумилин заставил себя смотреть – не на всё сразу, а по порядку, по признакам. Кто выглядит мёртвым, не обязательно мёртв, – это ему вбили так давно и так крепко, что он не мог бы поступить иначе, даже если бы хотел. Человек с залитым кровью лицом может быть почти цел. Человек без единой царапины может умирать.
Командир. Шумилин дотянулся до него через смятую стойку, нашёл шею, подержал два пальца, сколько положено. Ничего. Дыхания не было: грудь не двигалась, у губ не туманилось. Голова лежала так, как не лежит голова живого человека. Шумилин задержал взгляд ещё на секунду – не для проверки, а потому, что двадцать лет над Саяном заслуживали этой секунды, – и отвёл глаза.
Второй пилот. Артём. Тот же порядок, та же тишина под пальцами. Лицо у него было удивлённое и совсем молодое.
— Сопровождающий, – позвал кто-то совсем рядом, хрипло, без вопросительной интонации. – Сопровождающий. Ты?
Механик.
Он был жив. Он оставался – вернее, был посажен – на своём откидном сиденье в проёме у кабины, и вся передняя часть фюзеляжа надвинулась на него. Смятая приборная стойка легла ему на бёдра, вздыбленный пол поднялся снизу, и он оказался зажат между ними, как между двумя ладонями. Видна была верхняя половина: синий комбинезон, круглое небритое лицо, ставшее серым, с крупными каплями пота на лбу, руки, вцепившиеся в край стойки. Крови снаружи почти не было. Это Шумилину не понравилось больше всего.
— Я. Николай, слышишь меня?
— Слышу. – Механик облизнул сухие губы. Глаза у него были ясные, и зрачки одинаковые. – Ноги не чую. Ни правую, ни левую. Мужики?
— Нет, – ответил Шумилин.
Механик закрыл глаза. Открыл.
— Двенадцать лет, – выдохнул он. – С Петровичем. – И потом, другим голосом, деловым: – Керосин. Чуешь?
— Чую.
— Это левый подвесной. Он под нами смятый. Не туши ничего, не кури, не дай им курить.
— Не дам.
Шумилин осмотрел конструкцию, которая держала механика. Он не был инженером, но не раз видел, как металл держит людей, – в машинах, в домах, в вещах, о которых не говорят. Стойка была придавлена сверху ещё чем-то, чего не было видно, – возможно, всем весом кабины, легшей на склон. Пол подпирал снизу. Чтобы вытащить человека, нужно было либо поднять стойку, либо опустить пол, а ни того, ни другого руками сделать было нельзя.
Он нашёл бортовой топор в креплении у двери – топор висел там, где и должен был висеть, жёлто-красный, с резиновой рукоятью – и ломик. Попробовал вставить ломик между стойкой и полом у правого бедра механика и отжать. Металл заскрипел, подался на сантиметр – и механик закричал. Не громко – сквозь зубы, отрывисто, но так, что сзади в салоне заплакала одна из девушек. Шумилин отпустил.
— Ещё, – выдавил механик. – Давай ещё, ну.
Шумилин попробовал с другой стороны, снизу, рубанув обухом топора по замятому краю пола, чтобы отогнуть его. Металл звякнул о металл. Там, внизу, под ними, булькнуло громче, и запах керосина разом стал таким густым, что у Шумилина защипало глаза. Из-под пола, по стенке левого борта, на которой они все теперь стояли, потекло – тонкой, маслянистой, радужной струйкой. Конструкция над механиком осела на миллиметр, и механик со свистом выдохнул, словно его ударили.
Шумилин замер с топором в руке. Под полом снова плеснуло.
Он понял это не головой. Он понял это ладонью, которая держала топор, и носом, который больше не различал никаких запахов, кроме одного. Следующий удар металлом о металл мог дать искру. Двигатели только что работали, где-то внизу ещё мог быть горячий корпус. Мокро было снаружи, а не там, внутри, где под полом лежал смятый бак. Третья попытка могла не освободить механика, а убить всех десятерых – восьмерых, поправил он себя: двоих уже не было.
— Николай.
— Понял я. – Механик не сводил глаз с топора. – Понял, не дурак. Лей не лей… Убирай их отсюда. Слышишь? Убирай.
Шумилин опустил топор.
III
Там же. 11:35.
— Слушать меня, – бросил он в салон. Голос был такой же низкий и тихий, но теперь в нём не было ни одного лишнего слова. – Сейчас все выходим. По одному. Через задний люк. Ничего не берём, кроме того, что под рукой. Огня не зажигать. Телефоны в карманы, фонари не включать. Кто не может идти – говорит сразу.
Он вернулся к задним створкам, нашёл ручку аварийного открытия, рванул. Створка пошла не сразу, со скрежетом, и в салон ворвался холодный, мокрый, пахнущий хвоей и камнем воздух. Снаружи сеяло – мелкая, плотная, бесконечная морось горного облака, в котором они теперь оказались.
Он оглядел людей.
Кирилл уже отстегнулся и стоял на коленях в проходе, прижимая обе ладони к лицу. Между пальцами текла кровь – много крови, она капала с подбородка на светлую куртку, и куртка на груди была бурой. Глаза над ладонями – огромные, неподвижные.
— У меня лицо, – говорил он не останавливаясь. – У меня лицо разбито. Глаз. Я глазом не вижу. Слушайте, надо же что-то делать, надо всем выйти, надо вызвать, у кого связь, надо…
— Покажи.
Кирилл не убрал руки. Шумилин взял его за запястья – мягко, но так, что сопротивляться было бессмысленно, – и отвёл ладони. Бровь была рассечена – глубоко, наискось, от середины к виску. Кровь заливала глаз, глаз был цел, он моргал. Лоб, щека, нос – всё в крови, и выглядело это страшнее всего, что было в салоне, хотя было самым безопасным.
— Глаз цел. Бровь рассечена. Это много крови и ничего страшного. Голова кружится?
— Нет. Не знаю. Я…
— Встал. Пошёл к выходу. Держи вот. – Он сунул Кириллу в ладонь бинт из своей аптечки, не раскрывая её, прямо в упаковке. – Прижми к брови и держи. Не отпускай.
Кирилл прижал. Встал. И стоило ему подняться на ноги, как к нему вернулся голос – громкий, командный, только на тон выше, чем на перроне:
— Народ! Все наружу, быстро, быстро. Полина. Ника, давай руку. Соня, быстро!
Он шагнул к Полине, задел Соню локтем, споткнулся о чью-то сумку и едва не упал на Егора. Шумилин отметил это без раздражения. Человек бежал вперёд, в действие, в команды, потому что стоять было страшнее. Через полчаса это пройдёт. Или не пройдёт.
Полина оставалась на своём месте, на левом борту, который теперь был полом, пристёгнутая, неподвижная. Глаза были открыты, рот приоткрыт, руки лежали на коленях ладонями вверх, как у человека, которого остановили на полуслове. Она не дрожала. Она вообще ничего не делала – дышала мелко и часто, едва поднимая грудь. Правая рука её всё ещё держала руку Сони.
Шумилин присел перед ней на корточки, так, чтобы лицо было на уровне её лица.
— Полина. Посмотри на меня.
Она подняла глаза. Не сразу: взгляд сначала нашёл его подбородок, потом губы, потом глаза.
— Ты жива. Все живы, кроме экипажа. Сейчас ты отстегнёшь ремень. Сама.
Её левая рука поднялась к пряжке и остановилась на полпути. Она сморщилась.
— Запястье, – сказала она. Голос был ровный и бесцветный. – Левое. Больно.
— Правой.
Правая рука выпустила руку Сони – не сразу, пальцы разжимались по одному – и отстегнула пряжку. Это заняло четыре секунды. Шумилин дал ей эти четыре секунды не помогая.
— Хорошо. Теперь встаёшь и выходишь. Снаружи стоишь у створки и ждёшь меня. Никуда не уходишь.
Она встала. Ноги держали. Она вышла.
Егор отстегнулся сам, без подсказки, и замер, держа правую руку перед собой ладонью вверх. На ладони вздувался пузырь, белый, с багровыми краями.
— Схватился за что-то, – объяснил он тихо, разглядывая ладонь с тем же выражением, с каким утром разглядывал перрон: как это устроено. – Там труба. Горячая была.
— Воду лей, когда выйдем. Сейчас – помоги Соне.
Егор молча повернулся к Соне.
Соня держалась прямо, вцепившись в ремень, и не сводила глаз с Шумилина. Лицо у неё было белое, прозрачное, как бумага, губы серые. Очки были на месте, одна дужка выгнута.
— Меня тошнит, – сообщила она очень вежливо. – И голова. Я ударилась вот здесь. – Она потрогала висок. – Я помню, как мы упали. Я помню время: одиннадцать шестнадцать. На ваших часах. Это важно?
— Да. Что ещё помнишь?
— Всё. – Она зажмурилась. – Можно не включать свет? Глазам больно.
«Сотрясение. Лёгкое. Помнит событие – хорошо. Светобоязнь, тошнота. Следить», – отметил он и сказал вслух:
— Не будем. Егор тебя выведет. Иди с ним, держись за него, можешь зажмуриться.
Ника отстегнулась, спрыгнула со своего сиденья на левый борт – мягко, на носки, как спрыгивала с вагона, – и сразу же качнулась и оперлась о стенку. Левую руку она держала прижатой к животу, локтем к боку, ладонью внутрь, а правой придерживала её за предплечье. Шапка съехала на затылок. Лицо было бледное, и над верхней губой блестел пот, но улыбалась она – широко, ртом, только ртом, а вокруг глаз всё было стянуто.
— Ника. Рука.
— Ерунда. – Слишком быстро и слишком громко. – Царапина. Об железку. Ну правда, ерунда. Вы лучше Кириллу помогите, у него лицо.
— Покажи.
— Да говорю же…
Она уже повернулась к выходу и вышла раньше, чем он успел подойти, – быстро, не оглядываясь, держа руку у живота так, как держат что-то ценное или что-то, что стыдно показать. Шумилин это заметил. И бледность, и пот, и эту «охранную» позу руки. Он поставил в голове отметку – «Ника, левое предплечье, проверить» – и отложил её, потому что в салоне оставался Даниил, а за кабиной – механик.
Даниил отстегнулся, когда Шумилин подошёл, попробовал встать и сел обратно, ахнув.
— Колено. Я встать… нет, могу. Могу.
Встал, цепляясь за сетку. Нога держала, но плохо. Он сделал шаг к выходу – и остановился. Лицо у него было повёрнуто к кабине. Не к Шумилину, не к выходу – к кабине, к смятому металлу, к механику, которого было видно в проёме.
— Он живой? – спросил Даниил. Голос сел.
— Пока да.
— А… – Даниил облизнул губы. Скулы у него пошли красными пятнами. – А они… успели передать? Ну, по рации? Где мы?
Шумилин задержал на нём взгляд – дольше, чем требовал вопрос. Даниил не выдержал и отвёл глаза. Глаза ушли вниз, к полу, потом к сетке, потом к выходу – куда угодно, только не в кабину, хотя секунду назад он не мог от неё оторваться.
«Испуг, – решил Шумилин. – Шок. Каждый спрашивает своё».
— Не знаю. Иди.
Снаружи было серо, мокро и холодно. Вертолёт лежал на склоне среди лиственниц, огромный, нелепый, с переломленным хвостом, как выброшенная на берег рыба. Шестеро стояли у задних створок кучкой, плечом к плечу, как стоят овцы под дождём, – инстинкт, который сильнее любого образования.
Шумилин вывел их вверх по склону. Семьдесят метров. Он считал шаги. Склон был крутой, под ногами – мох по колено и под мхом камень, и каждый шаг проваливался, а потом упирался в твёрдое. Лиственничные иглы налипали на мокрые ботинки и кроссовки. Кирилл шёл, прижимая бинт к брови, Даниил хромал, держась за Егора, Соня брела с закрытыми глазами, положив руку Егору на плечо с другой стороны. Полина шла сама, левую руку держала правой у груди. Ника шла первой – быстро, не оглядываясь, – и перед глазами у Шумилина была её спина и рука, прижатая к животу.
На ровной площадке под скальным выступом, где лиственницы стояли реже и мох был не так глубок, Шумилин остановился. Отсюда вертолёт был виден весь, сверху и сбоку. Если загорится – не достанет. Если поползёт – не достанет. Ветер тянул снизу вверх, и запах керосина доносился и сюда, но слабо.
— Здесь. Огонь не зажигать. Никуда не уходить. Даже по нужде – не дальше вон того камня, и по двое. Теперь слушать.
Шестеро молчали. Он различал каждое лицо и в каждом – одно и то же: ожидание. Люди после удара ждут, что им скажут, что делать, и это самое опасное время – они сделают всё, что им скажут, правильное и неправильное.
— Полина. – Она вскинула глаза. – Ты – санчасть. У меня в рюкзаке аптечка, вот она. – Он протянул ей аптечку. – Твоя задача: у Кирилла бровь – держать бинт, давить, не снимать, пока не перестанет. У Егора ожог – полить чистой водой из бутылки, минут десять, ничем не мазать. У Сони голова – сидит, не спит, разговаривает с тобой, если её тошнит – на бок. Даниил – колено, лёд не найдём, просто пусть сидит и не грузит. Ника – посмотреть руку.
— У меня ерунда, – тут же сказала Ника.
— Посмотреть руку, – повторил Шумилин своё, не повышая голоса.
Полина держала аптечку обеими руками и разглядывала её, как чужой предмет. Губы у неё побелели. Она сглотнула – видно было, как дёрнулось горло.
— Я крови боюсь, – сказала она очень тихо, так, чтобы слышал только он. – Мне от неё плохо.
— Знаю. Дыши ртом. Отворачивайся, когда надо. Но делай.
Он заметил, как она приняла это решение. Видел момент – полсекунды, – когда лицо её, только что растерянное и детское, стало сосредоточенным и чужим, как становится у человека, который взял на себя работу и перестал думать о себе. Она прикусила изнутри щёку, повернулась к Кириллу, опустилась перед ним на колени и взяла из его руки бинт.
— Отпусти, – сказала она ему, и голос был уже совсем другой – мягкий, тихий, но твёрдый. – Я держу. Посмотри на меня. Вот так.

