banner banner banner
Быль об отце, сыне, шпионах, диссидентах и тайнах биологического оружия
Быль об отце, сыне, шпионах, диссидентах и тайнах биологического оружия
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Быль об отце, сыне, шпионах, диссидентах и тайнах биологического оружия

скачать книгу бесплатно


«Если бы все было так просто», – подумал я. До Кирилла связь диссидентов с коррами осуществлял Владимир Буковский, который получил семь лет колонии за антисоветскую пропаганду. Став раздражителем для Конторы, можно было с равной вероятностью отправиться в эмиграцию либо в лагерь.

– Я готов, – сказал я, опьяненный собственной смелостью. Наконец-то я дорвусь до чего-то настоящего! Кирилл тут же принялся обучать меня основам работы западных СМИ: что такое новостной цикл, как писать пресс-релиз, сроки сдачи материала и т. д. Перед своим отъездом Кирилл познакомил меня с несколькими коррами, ключевыми деятелями демократического движения и еврейскими активистами.

* * *

После недельного обучения Кирилл объявил, что я готов к бою. «Завтра вы будете переводить важное интервью», – сказал он.

То, что последовало, изменило всю мою жизнь. В назначенное время я стоял на Страстном бульваре, напротив скверика, в котором играл в детстве, и думал: «Во что я ввязался?» Меня трясло от страха. Я смотрел на стайку детей в сквере, а мое сердце отбивало секунды. Холодный пот выступил на лбу, спазм сжал желудок. Мне казалось, что на меня смотрят десятки глаз, каждый прохожий казался агентом Конторы. Я посмотрел на часы: еще две минуты, еще минута…

Ровно в условленное время с Пушкинской на бульвар завернул огромный черный американский автомобиль с номером «К-04», что означало «американский корреспондент». Массивная дверь открылась, и седеющий мужчина с короткой стрижкой и голливудской улыбкой прокричал: «Алекс? Я Джей. Кирилл мне о тебе рассказал. Рад познакомиться, залезай».

Я понял, что это была та самая машина, у которой, как передавал «Голос Америки», «неизвестные лица» разбили стекло и порезали шины после особенно неприятной статьи ее владельца. Мы направлялись к дому академика Сахарова, где я должен был переводить интервью для водителя авто – Джея Аксельбанка, главы московского бюро Newsweek.

Как только я сел в машину, мой страх рассеялся. Пока я был с Джеем, мне ничего не грозило. Мы подъехали к дому послевоенной постройки на улице Чкалова и поднялись на седьмой этаж. Дверь открыла маленькая седая старушка. Она была настолько худой, что было непонятно, как она вообще двигается, и у нее были удивительно молодые, большие темные глаза.

– Я Руфь Григорьевна, мама Люси, – сказала она, имея в виду свою дочь Елену Боннэр, жену Сахарова. – Андрей звонил и просил извиниться, они немного запаздывают.

Я огляделся. Это была обычная трехкомнатная квартира с множеством книжных шкафов – типичная московская интеллигентская бедность. Невероятно, что в этой аскетической обители живет трижды Герой Социалистического Труда, создатель водородной бомбы! На своем веку я повидал достаточно академических квартир, чтобы понимать, что это на много ступеней ниже номенклатурного уровня академика. Неужели у него все отняли?

Как я узнал позже, квартира принадлежала Руфи Григорьевне; Сахаров переехал сюда к Елене Боннэр – все называли ее Люсей, – оставив свою роскошную академическую квартиру детям от первого брака. Денег на покупку нового жилья у него не было: все свои значительные сбережения и доходы от государственных премий он пожертвовал онкологической больнице, когда начал выступать против партийных привилегий.

Тихая квартира на улице Чкалова была в те дни эпицентром сильнейшей бури, закружившейся вокруг Сахарова. В течение трех лет после того, как я видел его в ИОГЕНе, он продолжал подписывать диссидентские документы, но в целом воздерживался от прямых встреч с иностранными корреспондентами, что было бы прямым нарушением режима секретности участников атомного проекта. Но в июле 1973 года он нарушил табу: дал свое первое интервью иностранному корреспонденту – репортеру шведской газеты, – в котором рассказал о нарастающих экономических проблемах СССР, зажиме информации, отсутствии свободы, коррупции, привилегиях, неравенстве и об угрозе, которую закрытое советское общество представляет для внешнего мира. Помимо сути его заявлений, сам факт интервью произвел эффект разорвавшейся бомбы. Тысячи ученых в секретных лабораториях, узнавшие об этом из зарубежных передач, не верили своим ушам; ведь Сахаров был ведущим физиком-атомщиком, отцом водородной бомбы, современным Курчатовым. Он сам был государственной тайной, собственностью партии. И он позволил себе встретиться с иностранным корреспондентом? И еще жив?

Оправившись от первоначального шока, режим перешел в наступление, за которым образованный класс с замиранием сердца следил, прильнув к транзисторным приемникам на своих дачах и кухнях. 15 августа Сахарова вызвали в прокуратуру, чтобы предупредить о том, что встречи с иностранцами нарушают его обязательства по режиму секретности. В ответ 21 августа он созвал домашнюю пресс-конференцию, на которой рассказал о политзаключенных: в этот день в квартиру Руфи Григорьевны набились два десятка западных корров. Через неделю власть отозвалась письмом 40 академиков, опубликованным в «Известиях»:

«Своими заявлениями, глубоко чуждыми интересам всех прогрессивных людей, А. Д. Сахаров грубо искажает советскую действительность… А. Д. Сахаров, по сути, стал оружием вражеской пропаганды против Советского Союза».

Но Сахаров явно шел на эскалацию. В начале сентября он написал открытое письмо в Конгресс США в поддержку законодательной инициативы сенатора Генри Джексона, связывающей американские торговые льготы для СССР со свободой эмиграции, которая стала известна как «поправка Джексона». Обращение Сахарова стало палкой в колесах dеtente (разрядки) – курса президента Никсона на сближение с Советским Союзом.

«Считаю своим долгом высказать свою точку зрения о праве выбора страны проживания, – писал Сахаров. – Отступление от принципиальной политики было бы предательством по отношению к тысячам евреев и неевреев, желающих эмигрировать, к сотням людей в лагерях и психбольницах, к жертвам Берлинской стены. Такой отказ привел бы к усилению репрессий… Это было бы полной капитуляцией демократических принципов перед лицом шантажа и насилия».

Оглашение письма в Конгрессе вызвало бурю негодования в Москве. Словно по команде, во все советские газеты хлынули письма с осуждением Сахарова от композиторов, кинематографистов, врачей, писателей, героев социалистического труда и простых пролетариев. Советские СМИ не видели такой оргии осуждения со времен сталинских кампаний против «врагов народа». «Постыдное поведение», «На службе у врага», «Недостоин звания ученого», «Мы возмущены!» – кричали заголовки. Это продолжалось весь сентябрь, вплоть до того дня, когда Джей Аксельбанк привел меня в тихую квартиру на улице Чкалова.

Сахаров и Люся появились через полчаса; бушевавшая вокруг буря совершенно не затронула их спокойствия. Сахаров не выглядел пророком или революционером: у него была мягкая улыбка, высокий лоб, чуть прищуренный, всепонимающий взгляд и вдумчивая манера речи, будто он приглашал вас к обсуждению.

Джей объяснил, что Newsweek хотел бы более подробно осветить его недавние заявления о советско-американской разрядке, провозглашенной президентом Никсоном и генеральным секретарем Брежневым. Мог бы доктор Сахаров объяснить свои мысли и позицию в контексте своей личной истории?

В течение следующего часа, воспроизводя речь Сахарова на английском языке, я чувствовал себя как медиум, через которого истина изливается в мир. Он объяснил, почему традиционные понятия «равновесия сил» и «сфер влияния» в мировой политике должны уступить место новому подходу, в котором во главу угла будут поставлены универсальные ценности: разум, мораль и свобода. Поэтому, когда Никсон и Киссинджер ищут компромисса с Брежневым ради «геополитического равновесия» в ущерб общим ценностям, они совершают ошибку. Разрядка сама по себе не имеет ценности; Запад должен задать себе вопрос: «С кем разрядка и с какой целью?»

Сахаров описал вехи своего пути с тех пор, как он участвовал в разработке советского термоядерного оружия: «В 1964 году я направил правительству письмо с призывом прекратить ядерные испытания. Хрущев пришел в ярость, и это могло бы плохо для меня кончиться, если бы Брежнев его не сместил».

Советское вторжение в Чехословакию в 1968 году оказало на Сахарова огромное влияние. В то время, все еще оставаясь ведущим ученым в программе ядерного оружия, он написал свой манифест «Размышления о прогрессе, мирном сосуществовании и интеллектуальной свободе», надеясь побудить у власти импульс к либерализации. За это его лишили допуска к секретной информации. Затем он начал подписывать обращения против политических репрессий, что считал для себя «моральным долгом».

– Можно ли сказать, что ваши действия были вызваны чувством вины за бомбу? – спросил Джей.

«Неприятные вопросы – часть работы репортера», – подумал я. Но Сахаров, видимо, много раз задавал себе тот же самый вопрос.

– Бомба – ужасная вещь, – сказал он. – Но я в то время считал, что родина должна владеть этим оружием.

Он сказал: «считал», отметил я про себя двусмысленность его слов. Означает ли «считал», что он больше так не считает? Было видно, что это неприятная для него тема.

Но Джей не задал очевидного следующего вопроса: а что вы думаете сейчас? Вместо этого он спросил:

– Сколько вам было лет, когда вы сделали бомбу?

– Тридцать три, – сказал Сахаров. Он написал цифру и обвел ее кружочком на листке бумаги, на котором что-то рассеянно рисовал. Я проследил за взглядом Джея – тот внимательно изучал рисунок.

– Доктор Сахаров, не могли бы вы разрешить мне взять ваш набросок? Вы не будете возражать, если мы воспроизведем его в журнале?

– Пожалуйста, – улыбнулся Сахаров. – Забавная картинка, не так ли?

Я посмотрел на рисунок: маска в виде черепа в короне наэлектризованных волос, искаженная в агонии, как от удара током, с черными струйками, стекающими вниз и превращающимися в змеиные головы. На заднем плане домино – символ неопределенности. «Боже, – подумал я. – Этот сюрреалистический продукт подсознания, душевный кошмар исходит от человека, который вложил апокалиптическое оружие в руки монстра! И теперь, отказавшись от богатства и привилегий, он из чувства морального долга рискует жизнью, чтобы помочь жертвам этого монстра. Какие мучения, должно быть, испытывает этот человек!»

– Ожидаете ли вы каких-либо практических результатов от своей деятельности? – продолжaл Джей.

– Нет, наше влияние минимально. Несмотря на все наши заявления, мы практически ничего не можем изменить.

Так на что же он надеется, этот сверхрациональный человек, вступивший в битву с тоталитарной властью, если понимает, что у него нет шансов?

– Мои действия основаны не на целесообразности, а на моральном императиве: делай что должен, и будь что будет, – сказал Сахаров, одним махом разрубив узел моих собственных сомнений, страхов и вины перед семьей, которую держат в заложниках.

К концу интервью я совершенно успокоился: вроде бы ничего драматичного не происходило. Теперь мы допьем чай, и я вернусь домой, где меня ждет Валя, и мы пойдем в кино или останемся дома. Я сделал то, что был должен, и теперь будь что будет.

* * *

– Что ж, спасибо, – сказал Джей, когда мы вернулись в черный седан. – Tы даже не представляешь, как много для меня значит это интервью. Может быть, попадет на обложку. Куда тебя отвезти?

– Подвези до метро, – сказал я. Страха не было. Я перешел черту, и теперь будь что будет.

«Когда вы в первый раз туда придете, вас задержат, – предупреждал Кирилл. – Но волноваться не следует, они просто снимут ваши паспортные данные».

Спускаясь по эскалатору, я оглянулся. Кругом десятки людей, обычная московская толпа. Где-то среди них должны быть «топтуны наружки»[21 - Участники группы наружного наблюдения КГБ.]. Сейчас проверим.

Я вошел в вагон метро и остановился у дверей. На противоположной стороне стоял встречный поезд. Платформа была пуста. Я выскочил, бросился через платформу и влетел в вагон как раз в тот момент, когда в динамиках прозвучало: «Осторожно, двери закрываются. Следующая станция „Библиотека имени Ленина“».

И тут я ощутил сильный толчок в спину. Я отлетел на противоположную сторону вагона, чуть на сбив с ног какую-то тетку, а за мной, вскочив в последний момент в закрывающиеся двери, влетели двое молодых людей в одинаковых пальто и кепках.

– Ты что толкаешься? – спросил я.

– А ты чего бегаешь? – ответил один из них. – Пойдем-ка проверим, что ты за птица.

Две пары сильных рук схватили меня за локти. Остальные пассажиры отошли на безопасное расстояние. Поезд остановился на «Библиотеке имени Ленина».

Меня завели в милицейскую дежурку. За столом сидел сержант, за решеткой – уголовного вида мужик, мой новый товарищ по классу.

– Сиди здесь, – сказал один из топтунов и что-то прошептал милиционеру. Тот куда-то позвонил по телефону. Как ни странно, я все еще не чувствовал страха.

– Совершено преступление, и вы похожи на подозреваемого, – сказал милиционер. – Предъявите ваши документы. Мы должны вас обыскать.

Пока он переписывал мои паспортные данные, топтуны изучали содержимое моей сумки и приказали вывернуть карманы.

– Шмон, – удовлетворенно объявил парень за решеткой. Топтуны перелистывали номер Newsweek, который дал мне Джей.

– Вы свободны, можете идти, – наконец сказал милиционер.

«Свободен», – подумал я, выходя из метро. Впервые за долгие годы я действительно так себя чувствовал. Какое чудесное ощущение – я свободен!

В том же месяце мы с Валей расписались и подали документы на выезд «для воссоединения с двоюродной теткой» в Тель-Авиве.

* * *

Как и предсказывал Кирилл Хенкин, в апреле 1974 года нам было отказано в выезде. Получив повестку явиться в ОВИР, я отправился туда один, как новоиспеченный глава семьи. В ОВИРе меня принимала легендарный инспектор по эмиграции Маргарита Кошелева – худая, в милицейской форме, с водянисто-голубыми глазами блондинка, – которую московские отказники прозвали Ильзой Кох в честь печально известной жены коменданта нацистского концлагеря. Кошачьим голосом она объявила, что выезд меня и Вали «на постоянное жительство в государство Израиль признан нецелесообразным», ибо противоречит интересам государства. Решение окончательное, без права на апелляцию.

– Правильно ли я понимаю, что это связано с моей прежней работой? – поинтересовался я.

– Kак хотите, так и понимайте, – сказала Кошелева, глядя сквозь меня.

В кабинете находился еще один мужчина лет сорока в гражданском костюме, который молча сидел за пустым столом в углу и смотрел на меня с любознательным, совершенно небюрократическим выражением.

«Это мой кагэбэшный опер, – подумал я. – Он знает обо мне больше, чем я сам, имея в распоряжении весь арсенал средств: информаторов, прослушку, аналитиков и так далее. Как он странно на меня смотрит – с таким пониманием и почти по-родственному, а я даже не знаю его имени. Возможно, я больше никогда его не увижу». Когда я уходил, наши глаза на мгновение встретились, и между нами промелькнул импульс взаимопонимания.

Получив отказ, я вернулся домой, чтобы сообщить новость Вале. Не могу сказать, что она была ужасно расстроена, да и я тоже. За шесть месяцев, прошедших с момента подачи заявления, мы привыкли жить в подвешенном состоянии между двумя мирами и в некотором смысле получали от этого удовольствие: мы были еще дома, но уже на свободе; избавились от страха, но наслаждались каждым лишним днем, который мы можем провести с близкими. Мы получали максимум от того, что один из наших товарищей-отказников назвал «каникулами от реальности».

Мы вели кочевой образ жизни; за девять месяцев сменили четыре арендованные комнаты: как только хозяева понимали, что жильцы нигде не работают и к ним приходят иностранцы, не говоря уже об интересе милиции, нас просили съехать, и мы отправлялись искать новое жилье, притворяясь бедными студентами. Моя бывшая жена Татьяна относилась ко всему с образцовым спокойствием, позволяя мне видеть маленькую Машу столько, сколько я захочу, несмотря на то что машины «наружки» время от времени сопровождали меня до ее подъезда. Вопреки опасениям моего отца я не воспринимал всерьез угрозу быть раздавленным режимом. Наверное, это была просто юношеская самоуверенность; спустя годы я понял, что мне очень повезло – все могло закончиться гораздо хуже. Но в те дни я чувствовал себя прекрасно. Я был уверен, что рано или поздно мы уедем и я вернусь в лабораторию.

В Москве было несколько сот отказников, по всему Советскому Союзу – несколько тысяч; все были ученые или инженеры со степенями и успешной карьерой за плечами. Каждому было отказано по причине «государственных интересов», и все как один утверждали, что это было совершенно необоснованно. Все мы считали, что таким образом власти пытаются отпугнуть других желающих подавать заявление на выезд, чтобы остановить утечку мозгов.

Благодаря знанию английского языка и урокам Кирилла Хенкина я быстро стал «пресс-секретарем» всей группы. Наше положение – коллективно и индивидуально – вызывало большой интерес у иностранных корреспондентов, ибо проблема еврейской эмиграции стала основным препятствием «разрядки» Никсона – Брежнева.

Следуя «принципу Фишера» – досадить властям до такой степени, что они захотят меня «отсюда вышвырнуть», – сфера моего подпольного пресс-бюро включала и демократическое движение. И я был «официальным» неофициальным переводчиком Сахарова.

Парализующий страх во время моего первого визита в квартиру на ул. Чкалова больше не возвращался. Теперь я был хорошо известен в Конторе, и мне больше не мешали входить и выходить от Сахарова. Иногда я замечал за собой слежку, но научился ее игнорировать с помощью простой мантры: «не бойся того, что может случиться; ведь оно, может, и не случится, и окажется, что ты зря потратил нервную энергию». Меня стали упоминать в зарубежных радиопередачах, называя представителем московских диссидентов. Впервые в жизни я был полностью счастлив: свободен, влюблен и делал то, чем мог гордиться.

Часть II. Каникулы от реальности

Глава 6. Под крышей dеtente

Мрачные прогнозы отца не смогли пересилить эйфорию свободы, которая охватила меня после превращения из тайного антисоветчика в явного. Моя жена Валя была опьянена теми же чувствами. Пока наш отъезд откладывался, она помогала мне справляться с обширным хозяйством, оставленным уехавшим диссидентским «пресс-секретарем» Кириллом Хенкиным.

Денег нам хватало. Я зарабатывал, готовя школьников к вступительным экзаменам по биологии, а после того, как мы попали в списки отказников, мне стал приходить раз в месяц по почте чек на 100 долларов – баснословная сумма, по московским меркам, – от еврейской семьи из Канады, которая меня «адаптировала». Этот чек можно было вполне легально поменять в Госбанке на Неглинной на сертификаты в валютный магазин «Березка», где продавались недоступные простым смертным товары – от датского пива до японских магнитофонов.

Был конец мая 1974 года. Mы жили тогда в съемной комнате в коммуналке на Плющихе. Жители этой темной, похожей на лабиринт квартиры были похожи на персонажей из пьесы Горького «На дне»: морщинистая злая старуха, которая безудержно курила и кашляла; мать-одиночка с громко мычащим сыном-аутистом и пара инвалидов, оба в колясках. По вечерам они напивались, а затем начинали драться и гоняться друг за другом взад и вперед по коридору, стукаясь колесами в двери нашей комнаты. Моя собственная кооперативная квартира осталась после развода Тане; она жила там с четырехлетней Машей и заканчивала аспирантуру в МГУ.

Москва в эти дни готовилась к советско-американскому саммиту, и дел у меня было по горло. Для Никсона, ослабленного уотергейтским скандалом, dеtente с Советским Союзом был важным политическим козырем, пожалуй, единственным успехом его президентства. А между тем в Конгрессе США шла битва вокруг «поправки Джексона», законопроекта, связывавшего таможенные льготы и кредиты для СССР со свободой эмиграции. Как сообщал «Голос Америки», между сенатором Джексоном и государственным секретарем Генри Киссинджером шла по этому поводу бурная перепалка. Накануне визита Никсона московские отказники были в центре внимания; американская пресса запестрела нашими биографиями и фотографиями.

В то время как в США на поддержку Джексона была брошена вся мощь еврейского лобби, в Москве мозговым центром кампании «за поправку» стала небольшая группа активистов с опорными пунктами в квартирах Володи Слепака на улице Горького и профессора Александра Лернера на Ленинском проспекте; туда стекалась информация об отказниках со всей России и потоком шли туристы-эмиссары из еврейских общин со всех концов света. Отказники стали глобальными знаменитостями, героями еврейского народа, помехой советско-американскому dеtente, бельмом на глазу Киссинджера и Никсона.

Между тем Андрей Дмитриевич Сахаров подливал масла в огонь, призывая американских законодателей не слушать своего президента и быть пожестче в отношении Кремля.