banner banner banner
Быль об отце, сыне, шпионах, диссидентах и тайнах биологического оружия
Быль об отце, сыне, шпионах, диссидентах и тайнах биологического оружия
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Быль об отце, сыне, шпионах, диссидентах и тайнах биологического оружия

скачать книгу бесплатно

– Да, рассказывал, на прошлой неделе. Я тут познакомился с русской девушкой Наташей, мы гуляли по набережной, напротив того дома. Ну, я ей и рассказал, что был в гостях у внука экс-президента.

– Ну и как, прoизвел на Наташу впечатление?

– No comment, – сказал Мелвин, довольно ухмыльнувшись. – А ты откуда знаешь, ты, что, с ней знаком?

– Слава богу, нет, – я в очередной раз удивился американской наивности. – Запомни, Мелвин, первое правило: никогда не говори одному русскому про другого, если они между собой не знакомы. Половина твоих друзей стучит, а вторая половина, общаясь с тобой, рискует, что на них настучат. Ты не знаешь, что такое «стучит»? Welcome to Russia, Мелвин. Сейчас объясню…

To, что именно Микоян раскрыл мне первый ход противника в шахматной партии с Конторой длиною в жизнь, доставляет мне сентиментальное удовольствие. Среди персонажей, населяющих мое прошлое, мой бесценный друг стоит выше и светит ярче многих. Мы познакомились с ним в 17-летнем возрасте на первом курсе и остались безоговорочно верны друг другу на десятилетия. В ностальгических воспоминаниях о первых студенческих днях всплывают какие-то вечеринки, какие-то девочки, обмен пластинками для переписывания на круглых бобинах доисторических магнитофонов: я был обладателем последнего диска «Битлов», привезенного отцом из Лондона, а Микоян – диска модного тогда в Москве Сальваторе Адамо. Французская музыка, кстати, навсегда связалась у меня с обликом Володи – поджарого, ироничного, с тонким профилем и орлиным взглядом, чем-то напоминавшего французского актера Сержа Реджиани в фильме «Искатели приключений».

Мне очень неловко представлять здесь Володю как внука его деда, но это, увы, его крест, родовая печать, затмившая для многих, да, пожалуй, и для него самого, его личную уникальность. Где-то я прочел про стресс, на который с детства был обречен принц Уэльский, родная мать которого улыбается с каждой банкноты. Примерно под таким же стрессом находился Володя, на которого со всех углов смотрело изображение его дедушки в ряду портретов членов Политбюро – на втором месте после Хрущева. При звуках этой фамилии у большинства советских людей возникало инстинктивное желание пасть ниц. А что касается фрондирующего московского меньшинства, то тут можно вспомнить песню подпольного барда Александра Галича:

Обкомы, горкомы, райкомы
В подтеках снегов и дождей.
В их окнах, как бельма саркомы,
Безликие лики вождей…

Может быть, секрет нашей дружбы и заключался в том, что я не реагировал на мистику его фамилии, но и не был готов бросить в него камень; в конце концов, у меня была проблема с собственным дедушкой-чекистом.

Однажды Володя познакомил меня со своим дедом на обнесенной неприступным забором огромной госдаче в Жуковке, среди сосен, тишины и грандиозной панорамы полей на противоположной стороне Москвы-реки. Тогда я подумал: вот сидит дед моего друга, с виду добродушный старик, и пьет «Нарзан», а ведь он массовый убийца, место которому на Нюрнбергском процессе. Ведь Микоян был членом сталинского политбюро и не мог не участвовать в репрессиях самых страшных лет, хотя Хрущев в своих разоблачениях его не назвал. Интересно, что думает по этому поводу Володя?

Но способность человека уходить от неприятной реальности не знает границ, она пропорциональна масштабу проблемы. Размах злодейства Володиного деда, конечно, во сто крат превышал масштаб деяний моего деда Гриши, но и Володе необходимы были прямые доказательства, чтобы бросить в него камень. Лишь двадцать лет спустя, после того как Ельцин рассекретил архивы «Особой папки»[11 - «ОП», высшая степень секретности документа в СССР.] Политбюро, Володя вдруг сказал:

– Ты знаешь, мой дед… ведь я не верил, что он в чем-то виноват, пока своими глазами не увидел его подпись.

– Какую подпись? – не понял я.

– Под решением Политбюро о расстреле польских офицеров в Катыни. Берия написал докладную Сталину, а тот заставил их всех подписаться – и Молотова, и Ворошилова, и моего деда. Двадцать тысяч человек разом грохнули! И, как только я это увидел, я вдруг понял, что чувствовал это всегда… Просто гнал от себя.

Разговор происходил в Нью-Йорке, через несколько лет после развала СССР, где Володя навещал меня на кампусе Колумбийского университета. К тому времени я уже раскрыл историю Лизы Кузнецовой – перебежчицы, которую мой дед отправил в ГУЛАГ.

– Вова, о чем ты говоришь? – сказал я. – Ведь пятьдесят лет прошло. Какое это имеет теперь значение?

– Боюсь, что это будет держать нас всегда, – ответил он.

C первых дней первого курса на биофаке мы c Микояном стали частью неразлучной компании, в которую входил еще один персонаж – Гриша Гольдберг, склонный к полноте увалень небольшого роста и необузданного темперамента. Гольдберг был мотоциклист и «сионист», для него главным в жизни был Израиль, о котором он знал все, и еще его мотоцикл, производивший невероятный шум на кампусе биологического факультета. По окончании университета дружба сохранилась, тем более что Микоян и Гольдберг пошли делать диссертацию в лабораторию моего отца в Институт генетики, а я ушел в Курчатовский атомный институт.

Помимо Микояна и Гольдберга, в мою компанию входили еще две выдающиеся личности, Вова Козловский и Юра Юров, происходившие из другой половины МГУ – «старого здания» напротив Кремля, где располагались гуманитарные факультеты (я учился в новом здании на Ленинских горах). Козловский и Юров были студентами ИВЯ – Института восточных языков – и готовились стать специалистами соответственно по Индии и Персии. Эта неразлучная пара – грузный, круглолицый Козловский и стройный, тонкокостный, спортивный Юров – славилась своими совместными эскападами по женской части. По отдельности каждый из них не производил из ряда вон выходящего впечатления, но, когда они выступали в паре, их хорошо отработанный диалог ошарашивал собеседниц потоком иронии и нахальной самоуверенности, перед которым мало кто мог устоять.

С первого курса Козловский имел собственную жилплощадь, что в те годы было большой редкостью, ибо большинство из нас жили с родителями. У Козловского же была комната в коммунальной квартире, которая досталась ему после переезда родителей в новостройку. Логово Козловского было стратегически расположено в самом центре, на Тверском бульваре, и имело скандальную славу храма скоротечной любви на «психодроме» – так называлась площадь перед старым зданием МГУ, где в промежутках между занятиями скапливались выдающиеся представительницы гуманитарных профессий, а скорость завязывания знакомств, как уверял Козловский, измерялась секундами. Помимо немыслимого для простых смертных списка побед у женщин, Козловский и Юров достигли совершенства еще в одном виде искусства – политической мимикрии, которая в их профессиях, связанных с идеологией, была гораздо более насущным вопросом, чем у нас, ученых: гуманитарии не могли замкнуться в круг неучастия, который ограждал меня в лаборатории. В ИВЯ готовили авангард советской империи – специалистов по третьему миру, будущих дипломатов, шпионов, аналитиков, референтов и т. п., поэтому кристальная идеологическая чистота, стопроцентная преданность партийной линии насаждались там неукоснительно. Малейшее подозрение в крамоле означало, что карьера закончится, не начавшись. Поэтому Козловский был секретарем комсомольской организации, а Юров – молодым членом КПСС, и оба активно участвовали во всех идеологических ритуалах – более того, готовились в ближайшем времени сами включиться в борьбу за торжество социализма в мире; Козловский собирался работать в секретариате ООН в Нью-Йорке, а Юров готовился посвятить себя национально-освободительному движению курдов против марионеточных режимов США на Ближнем Востоке. Оба они имели безупречную родословную – никаких евреев и сплошные члены партии. Оба в совершенстве владели партийной фразеологией. Оба были круглые отличники. И оба люто ненавидели советскую власть, зациклившись на этом вопросе еще гораздо больше, чем я.

Прозрение Козловского и Юрова, которые начинали как ортодоксальные комсомольцы, произошло на почве чтения подрывной литературы. В качестве будущих бойцов идеологического фронта они были допущены в «спецхран» – закрытый библиотечный сектор для изучения вражеской пропаганды; мол, хороший боец должен знать врага. Но, вместо того чтобы повышать боевую готовность, мои друзья довольно быстро сами пали жертвой этой пропаганды. Дело закончилось тем, что они стали выносить наиболее подрывные произведения из спецхрана и знакомить с ними узкий круг доверенных лиц. Постепенно комната Козловского на Тверском превратилась из вакхического убежища в подпольную избу-читальню. Именно там я прочел «1884» Дж. Оруэлла, «Тьму в Полдень» Артура Кёстлера, «Большой террор» Роберта Конквеста, мемуары Милована Джиласа, статьи Троцкого – и это лишь часть длинного списка запретных книг.

В дополнение к жемчужинам спецхрана в подпольной читальне Козловского бывал и Белый ТАСС – лента нецензурируемых новостей, запрещенных к публикации в открытой печати, распространявшаяся среди высшего номенклатурного слоя. Белый ТАСС поступал к Козловскому прямо из здания Телеграфного агентства СССР через дорогу от его дома, благодаря самоотверженности нашей подруги Лены Афанасьевой по прозвищу Афоня, работавшей там машинисткой. Афоня выносила Белый ТАСС, пряча его в романтических складках девичьего туалета, что было предметом бесконечных непристойных комментариев.

Понимая, что добыча и распространение спецхрана и Белого ТАССа подпадает под 190-ю статью Уголовного кодекса, круг читателей постепенно начал пользоваться нехитрой конспирацией: в телефонных разговорах зазвучали иносказания, вместо фамилий появились прозвища, а места встреч получили кодовые названия. В конце концов сложилась группа постоянных читателей, объединенных общей тайной и неписаным кодексом поведения, которую кто-то так и назвал: «Узкий круг». Козловский и Юров стали двуликими янусами идеологического фронта: по утрам на факультете это были молодые львы международного коммунизма, а по вечерам – гуру «Узкого круга», тайного ордена антисоветчиков.

Вторым направлением деятельности «Узкого круга», помимо чтения подрывной литературы, было неформальное общение с иностранцами. Это была не банальная фарцовка, хотя попадавшие в наши руки представители капиталистического мира иногда и получали содействие в обмене долларов на рубли по пристойному курсу черного рынка, а не по грабительскому официальному (тоже, кстати, уголовная статья в те времена). Главное в этих контактах, конечно, было живое общение с людьми из другой цивилизации, от которых можно было услышать о тамошней жизни, попрактиковаться в живом английском языке, а главное – ощутить исходящее от них «поле свободы», проявлявшееся порой в совершенно безобидных деталях поведения и в их наивных вопросах о самых банальных аспектах нашей действительности. Естественно, все это происходило с соблюдением максимальных предосторожностей, чтобы не попасть в поле зрения Конторы.

* * *

Конечно же, «Узкий круг» был полностью в курсе студенческой революции, прокатившейся в 1960-х по кампусам западных стран, но, хотя по нашему внешнему виду, нашей музыке, стилю нашей жизни и неконформизму мы мало отличались от буйствующих обитателей Беркли и Сорбонны, мы отнюдь не считали себя их единомышленниками. Мы были твердо за капитализм и за сионизм, видели в США оплот свободы и демократии, считали западных левых стадом баранов, оболваненных советской пропагандой, и полностью поддерживали американцев во Вьетнаме – словом, мы тоже были радикалами, противниками лицемерной, преступной, ненавистной системы, но только система была другая. И однажды мы встретились с нашим антиподом из идеологического зазеркалья.

Как-то отец, который преуспел в политической мимикрии не хуже Козловского и Юрова, сказал:

– Мне сегодня звонил важный чин из райкома партии. Сказал, что я должен принять одного американского гостя.

– Что же в этом странного? – не понял я. – Ведь у тебя часто бывают иностранцы.

– А то странно, – объяснил отец, – что звонок был не, как обычно из иностранного отдела Академии, а из райкома и что визит организован по линии ЦК КПСС – такого еще не было. Странно также, что этот тип живет не в академическом отеле, а в гостинице ЦК. Сказали еще, что он профессор MIT[12 - Массачусетский технологический институт.], но я о нем никогда не слышал. С ЦК шутки плохи, поэтому на всякий случай я оформлю тебе официальное поручение.

На следующий день я получил бумагу с печатью на бланке Института общей генетики Академии наук, удостоверяющую, что я прикомандирован в качестве гида-переводчика к д-ру А. Сильверстоуну (США), прибывшему в нашу страну по линии ЦК КПСС.

В назначенный час перед зданием института остановилась черная «Волга» с цековскими номерами, и в сопровождении аппаратчика с постным лицом, в костюме и галстуке, из нее вылез щуплый длинноволосый человек лет двадцати пяти, в джинсах, вельветовом пиджаке и с огромным круглым значком «Свободу Анджеле Дэвис!»[13 - Американская леворадикальная активистка, арестованная и впоследствии оправданная в США по обвинению в терроризме.] на лацкане.

Аппаратчик представился: «Олег Григорьевич Книгин, отдел агитации и пропаганды Черемушкинского райкома. А это – прошу любить и жаловать – профессор Сильверстоун».

Алан Сильверстоун действительно оказался выпускником MIT, но был он никаким не профессором, а свежеиспеченным кандидатом наук. Он также был членом ЦК Коммунистической партии США и одним из основателей леворадикальной организации Students for Democratic Society, известной своими баталиями с полицией на американских кампусах.

– От имени коллектива и партийной организации я приветствую профессора Сильверстоуна в стенах нашего института и хочу выразить солидарность с прогрессивными силами США, выступающими против империалистической агрессии во Вьетнаме. Мы знаем о вашей нелегкой борьбе и восхищаемся вашим мужеством. Чувствуйте себя как дома, – произнес секретарь институтского парткома, стоя на специально постеленной ковровой дорожке перед входом. Слух о том, что приехал соратник Анджелы Дэвис, разнесся по лабораториям. Из дверей института высыпали сотрудники, охватив полукругом черную «Волгу» и красную дорожку.

Алан Сильверстоун был явно смущен. Тов. Книгин тоже забеспокоился: уж слишком внешний вид хиппи-гостя не соответствовал статусу члена ЦК и всей эстетике мероприятия. Официальную часть быстро скомкали, и профессор Сильверстоун проследовал в аудиторию, где произнес (а я перевел) вполне связный доклад на близкую моему сердцу тему о регуляции генов. Тов. Книгин был под большим впечатлением – не каждый день попадается член ЦК, который в течение часа, без бумажки и шпаргалки, в состоянии произносить какую-то научную абракадабру, не имеющую никакого отношения к борьбе с империалистической агрессией. После семинара было объявлено, что научная дискуссия продолжится в ресторане, и Книгин удалился вместе со своей черной «Волгой».

В этот вечер в квартире Володи Микояна член американского ЦК был подвергнут массированной идеологической атаке со стороны «Узкого круга», которая подогревалась огромной бутылкой виски – «даром американских коммунистов советскому народу» и затянулась далеко за полночь. Нельзя сказать, что список преступлений коммунизма, который был предъявлен Алану, оказался для него новостью: насильственная коллективизация, сталинский террор, подавление венгерского восстания и Пражской весны, Берлинская стена – обо всем этом он слышал и раньше. Но для него все это были абстракции. Видно было, что все, о чем мы говорим, кажется ему демагогией, средством для оправдания преступлений капитализма, которые для него столь же вопиющи: засилье международных монополий, поддержка Америкой кровавых диктатур в банановых республиках, напалм и ковровые бомбежки во Вьетнаме. Обо всем этом мы слышали ежедневно в монотонных официальных новостях и должны были сами повторять на собраниях и политинформациях. Я впервые видел человека, который говорил о кознях империалистов со страстью, да еще по-английски.

– Послушай, неужели он действительно верит во всю эту чепуху? – шепнул мне на ухо Юров.

– По всей видимости, да. Такую искренность невозможно разыграть. Наш спор шел по кругу.

– Алан, ты понимаешь, что то, что я сейчас говорю тебе, я не могу произнести вслух? А если произнесу, то моментально вылечу с работы как минимум? Это тебя не смущает? – горячился я.

– То, что ты говоришь, – пропаганда. Кстати, мне тоже будет трудно получить работу в Америке, потому что я член КП, – парировал Алан. – И за мной тоже следит ФБР.

– Как член КП ты обязан завтра же донести на нас, – заметил изрядно захмелевший Юров. – А если не донесешь, то ты плохой коммунист!

– Не забывай, я американский коммунист, а не советский, – обиделся гость.

– Что и следовало доказать! – закричал я, довольный, что последнее слово осталось за мной.

Судя по всему, Алан на нас не донес, а тов. Книгин написал благоприятный отчет, потому что с этого момента я без проблем стал получать разрешения на перевод иностранцев в различных академических институтах. Мысленно ставя себя на место моих тайных кураторов в Конторе, я вижу исключительно положительный образ: объект – внук старого большевика и ветерана разведки; сын известного ученого, члена партии; зять ответственных периферийных работников; принят в доме бывшего президента страны; имеет позитивные связи в кругу молодых политологов. Единственная негативная связь – Григорий Гольдберг, замеченный в компании московских сионистов. Однако сам объект не проявляет особого интереса к еврейской теме. По совокупности его морально-политический профиль достаточно высок. Пользуется доверием иностранцев. Свободное знание английского языка. Представляет интерес для вербовки.

* * *

Я до сих пор не понимаю, почему Контора не раскрыла «Узкий круг». Вокруг нас должны были быть десятки осведомителей. Видимо, нам просто повезло; если бы о наших увлечениях стало известно, то это не осталось бы безнаказанным. Как бы то ни было, «Узкий круг» не был раскрыт. Козловский и Юров благополучно окончили университет и успешно начали карьеру. Однако ни тому ни другому не суждено было стать звездой системы. Через пару лет после начала аспирантуры Козловский бросил учебу и эмигрировал в Нью-Йорк, где по сей день работает политическим комментатором русской службы Би-би-би. Вслед за Козловским уехал и я. Микоян ушел в себя и замкнулся на даче в кругу семьи. Афоня, которая снабжала нас Белым ТАССом, вышла замуж, уехала в Израиль, а оттуда в Париж. «Узкий круг» распался.

Что касается Юрова, то он попытался испить чашу двойной жизни до конца, но у него ничего не вышло. Окончив аспирантуру в МГУ, он защитил диссертацию по курдской проблеме, остался при кафедре и стал консультантом различных тайных структур по Ирану, продолжая при этом пополнять свою домашнюю библиотеку всевозможной антисоветчиной. Но, чем дальше продвигалась его официальная карьера, тем острее был внутренний разлом.

Последний раз я видел его весной 74-го года, когда я уже был активным диссидентом и скрывался от профилактического ареста накануне визита президента Никсона в Москву (об этом в 6-й главе). Юра тогда спрятал меня в своей квартире. Мы проговорили всю ночь, и было видно, какое напряжение вызывают у него ежедневные ходки туда и обратно через идеологическую пропасть. Закончилось это трагически. В 1978-м, когда я уже был в Израиле, а Козловский в Нью-Йорке, мы узнали, что Юров покончил с собой.

Его смерть стоит первой в списке моих личных претензий к советской власти. Он был, несомненно, самым ярким членом нашей компании, но мы уехали, а он остался один по ту сторону красных флажков. Теперь мы с Козловским смотрим друг на друга через столик ресторана «Руcский самовар» в Нью-Йорке, молча пьем газировку – два пожилых мужика, с поредевшими шевелюрами и разбухшими животами, а перед глазами молодой, веселый, нервный, искрометный Юров, апостол «Узкого круга», который, уйдя, сохранил все то, что мы за эти годы растеряли.

Глава 3. Явление в ИОГЕНе

Летом 1969 года, после окончания МГУ, я поступил на работу в биологический отдел Института атомной энергии им. Курчатова, или Курчатника, как его называли. Меня привлекла туда новая область науки – молекулярная генетика. В то время Курчатник был одним из немногих мест, где подобная работа была возможна. В отличие от институтов Академии наук, где все еще ощущалось опустошение, нанесенное генетике академиком-агрономом Трофимом Лысенко[14 - При поддержке Сталина Лысенко организовал разгром генетики, объявив ее «буржуазной лженаукой».], Курчатник, принадлежавший Министерству среднего машиностроения[15 - Впоследствии Минатом, теперь Росатом.], имел достаточно ресурсов для развития новой биологии. Моим научным руководителем был великий Роман Хесин, вольнодумец и зачинатель молекулярной генетики в СССР; работать у него было честью для выпускника. Он также был близким другом моего отца (тоже профессора-биолога) и знал меня с детства.

Хесин не был членом партии, и в его лаборатории не было ни одного партийного сотрудника. Это было источником постоянных трений с его заклятым врагом, секретарем Курчатовского парткома Валерием Легасовым – тем самым, который выведен главным героем в телесериале «Чернобыль»[16 - Легасов покончил с собой в 1988 году, после того как руководил ликвидацией последствий чернобыльской катастрофы.]. Когда Хесин брал меня на работу, Легасов наложил вето на мое оформление. Хесин сказал, что будет за меня бороться; я помню, как он рассказывал отцу о разговоре с директором Курчатника, академиком Анатолием Александровым. Александров был номинальным руководителем атомной науки в СССР и членом ЦК КПСС, так что в иерархии он был выше Легасова.

– Я сказал ему, что подам заявление об уходе, если мне не позволят выбирать людей по своему усмотрению. И если партия хочет догнать американцев, то нам должны дать возможность продвигать молодые таланты!

Глаза Хесина сверкали за стеклами очков, копна седых волос стояла дыбом, словно наэлектризованная, а черные брови хмурились в фаустовском изгибе. Александров тогда отменил вето Легасова, и меня взяли в Курчатник.

Год спустя в моей жизни произошло знаменательное событие, которое поставило меня на путь разрыва с советским режимом. Это случилось в понедельник, 30 мая 1970 года. В то утро я вошел в конференц-зал Института общей генетики (ИОГЕНа) Академии наук СССР, где работал мой отец. В ИОГЕНе проходил международный симпозиум под председательством отца, и я подрабатывал там переводчиком. Иностранные гости составляли примерно треть участников. Три переводчика по очереди сменяли друг друга в стеклянной будке, откуда обеспечивали общение между генетиками капиталистического и социалистического лагерей.

Вдруг в начале перерыва на сцену взобрался слегка сутулый, лысоватый мужчина в поношенном костюме и написал мелом на доске: «Я, физик Андрей Сахаров, собираю подписи под обращением в защиту биолога Жореса Медведева, принудительно и беззаконно помещенного в психиатрическую больницу. Желающие подписать могут подойти ко мне во время перерыва или позвонить по телефону».

Моей первой мыслью было: «Что станет делать мой коллега Андрей Антонов в переводческой кабине?»

– Объявление для советских участников конференции, – нашелся Антонов.

Я огляделся: по залу бесшумно разносилась ударная волна. Увидев надпись, советские участники замирали на месте, а их лица приобретали цвет мела на доске. Иностранцы, не понимая, что происходит, продолжали движение к выходу. Я ткнул локтем аспиранта в лаборатории моего отца Гришу Гольдберга, который, обернувшись к доске, раскрыл и закрыл рот, протер глаза и прошептал в полном восторге: «Ни **я себе!»

Через минуту в зал вбежала Шурочка, начальница первого отдела[17 - Режимно-секретное подразделение, обеспечивавшее связь с КГБ, существовавшее в каждой значительной организации в СССР.] ИОГЕНа. Она взглянула на доску, и глаза ее расширились от ужаса. Шурочка вспыхнула красными пятнами, сглотнула и вылетела из комнаты – звонить в Контору.

Сахаров постоял на сцене еще несколько минут, а затем вышел из зала. Рядом со мной стояли двое американцев: Эдди Голдберг из Университета Тафтса в Бостоне и Эвелин Уиткин из Университета Ратгерса в Нью-Джерси. Накануне вечером, выпив обильное количество водки, Эдди развлекал наш узкий круг американскими песнями под гитару; теперь на его лице была мука похмелья.

– Эдди, не смотри на сцену, чтобы было не понятно, о чем мы говорим, – прошептал я. – Ты видел человека, который только что писал на доске?

Я кратко описал ситуацию и попросил его рассказать представителям капиталистической науки о том, что произошло.

– A кто такой Медведев? – спросил Эдди.

– Это биолог, который написал книгу о Лысенко и разгроме генетики. Она ходит в самиздате.

После вчерашней лекции о советской жизни Эдди уже знал, что такое самиздат.

– Понял, – сказал Эдди; он подошел к Эвелин и заговорил с ней, глядя на доску.

Я вышел в коридор, размышляя о том, засекли ли тайные глаза Конторы, которые обязательно должны быть в зале, мой разговор с Эдди. Заметили ли благодушные американцы взрыв бесшумной бомбы Сахарова? Понимают ли, что приехали не на очередную научную конференцию, а высадились боевым десантом в тылу врага?

Сахаров одиноко стоял на лестничной площадке с папкой в руке. Наши взгляды встретились.

«А теперь, если я чего-то стою, я должен подойти к нему и подписать петицию», – подумал я и почувствовал, как в животе затягивается узел. Перед моими глазами промчались сцены моей благополучной жизни: отец и мать обсуждают покупку кооперативной квартиры для моей молодой семьи, моя жена Таня с маленькой Машей на руках, мой рабочий стол в лаборатории Хесина, тайное чтение самиздата с друзьями на даче. Стоит мне сделать шаг в сторону этого странного человека – и все это покатится в тартарары, а я окажусь по ту сторону невозвратной черты.

«Вот он, момент истины, – звенел внутренний голос. – Ведь у тебя нет сомнений и иллюзий; тебя сдерживает только страх, примитивный животный инстинкт самосохранения. Сделай шаг, будь мужчиной!»

Я почти физически ощущал тягу к Сахарову. «Это соблазн смерти, – подумал я, – открытое окно, в которое безумец выпрыгивает в погоне за миражом свободы».

В последней попытке удержаться на краю пропасти я вынул сигарету, делая вид, что я здесь случайно – чтобы закурить. В зале прозвенел звонок. Сахаров еще раз взглянул на меня, затем медленно повернулся и пошел вниз по лестнице.

Когда я вернулся в зал, надпись все еще была на доске. Первые два советских докладчика писали мелом на чистой части доски, стараясь не задеть сахаровского призыва. Наконец, ничего не подозревающий француз его стер, и теперь ничто не напоминало о случившемся.

И тут открылась боковая дверь, и в зал вошла группа во главе с директором института, академиком Дубининым. Его блестящая лысина резко контрастировала с мрачным выражением лица. За ним следовали пунцовая Шурочка из Первого отдела и мужчина в добротном костюме, излучающий уверенность партийного босса. Я узнал Олега Книгина, который когда-то привозил в институт американского генетика-коммуниста Алана Сильверстоуна.

Мой бедный отец шел последним, цокая костылями по паркету: он был инвалидом войны, потерявшим ногу в Сталинграде, и передвигался на костылях. В его 52 года папа выглядел старше своего возраста, с мешками под глазами, седеющими волосами над широким лбом и глубокими карими глазами. Его инвалидность делала его еще более загадочным и благородным. Все девочки на его лекциях по генетике микробов были втайне в него влюблены. Я обожал своего отца.

Дубинин поднялся на сцену.

– Я хотел бы прокомментировать демарш, который устроил здесь академик Сахаров. Я уважаю Андрея Дмитриевича, но считаю его поступок неуместным, я бы даже сказал, неприличным. Коллектив института возмущен. Мы собрались здесь, чтобы заниматься наукой, а Андрей Дмитриевич пытается использовать нашу встречу в своих политических целях. Я должен извиниться за него перед нашими гостями.

Сидя в будке в полуобморочном состоянии, я переводил его речь на английский. Во втором ряду поднялась рука. Это была американка Эвелин Уиткин.

Сделав вид, что не заметил ее, Дубинин продолжал: «Я надеюсь, что мы больше не будем тратить время на обсуждение этого досадного инцидента. Если у кого-то есть вопросы, я готов ответить на них в своем кабинете».

Группа на сцене направилась к выходу, за исключением папы, который взобрался на председательское место и объявил: «Ну что ж, коллеги, продолжим нашу работу!»

Как позже рассказал мне отец, группа быстрого реагирования прибыла в институт через несколько минут после отъезда Сахарова. Главным был Олег Книгин, заведующий отделом агитации и пропаганды в Черемушкинском райкоме партии; с ним были еще два персонажа, видимо, из Конторы. Разбор ЧП начался в директорском кабинете. Дубинин с ходу набросился на отца: «Давид Моисеевич, как вы допустили, чтобы такое произошло? Почему не вывели его из зала?»

– Николай Петрович, я не вышибала, чтобы кого-то выводить. К тому же он появился во время перерыва, когда меня не было в зале.

– У вас в институте должна быть пропускная система, – заметил Книгин.

– Сахаров – член Академии и может пройти в любой институт по своему удостоверению, – ответил отец.

– Вам придется выступить перед участниками и дать партийную оценку этой возмутительной выходке, – сказал Книгин.

– Думаю, будет правильнее, если это сделает Николай Петрович, – сказал отец. – Он директор института и член Академии, его статус равен Сахарову, и он может говорить от имени всего коллектива. А я обычный профессор. Мое заявление будет иметь гораздо меньший вес.

– Верно, – сказал Книгин. – Пойдемте в зал.

– Папа, ты бы стал выступать против Сахарова? – спросил я.

– Ну конечно нет. У меня есть опыт таких ситуаций, – улыбнулся он. – Когда в 1953 году мне приказали выступить на собрании по поводу «дела врачей»[18 - Сфабрикованное КГБ уголовное дело против группы врачей-евреев, обвиненных в заговоре и убийстве ряда советских лидеров.], знаешь, что я сделал? Я упал. Мы поднимались по лестнице, два члена парткома у меня по бокам, a я поскользнулся. Костыли разлетелись в стороны, и я кувырком полетел по лестнице. Сделал вид, что потерял сознание, – мрачно улыбнулся отец.

– Папа, зачем ты вступил в партию? – спросил я.

– Я был в твоем возрасте; это было в Сталинграде, во фронтовом госпитале. Я думал, мы противостоим большему злу и после войны все будет иначе. И попал в мышеловку. Партия, как мафия: вход свободный, а цена выхода – твоя жизнь, – объяснил отец.

– Я не смогу так жить. Ты знаешь, я сегодня чуть не подписал петицию Сахарова, – сказал я.

Папины глаза округлились.

– Tы понимаешь, что с тобой будет, если ты это сделаешь? Нет, ты не понимаешь! – он повысил голос. Никогда еще я не видел его таким возбужденным. – Думаешь, это игра? Думаешь, тебя просто выгонят из Курчатника? Ваше поколение не видело худшего, вы не понимаете, с кем имеете дело; они превратили миллионы людей в пыль. Тебя раздавят как муху, это самоубийство!

– А как же Сахаров?

– Ты не Сахаров! Сахаров сделал для них водородную бомбу, он трижды Герой социалистического труда, и вся Академия на него смотрит. Но даже он не застрахован; вот подожди, если он будет продолжать в том же духе, то и его скрутят в бараний рог. Может, не убьют, но в сумасшедший дом посадят, как Медведева. Ты тоже туда хочешь?

– Тогда я уеду!

– Вот правильно, уезжай! Только тогда зачем ты женился и завел ребенка? Я пытался отговорить тебя от этого. Как ты думаешь, почему я учил тебя и Ольгу английскому с детства, нанимал репетиторов? Чтобы вы могли уехать, как только появится шанс. А теперь ты застрял, Таня – единственная дочь, она никуда не поедет! А если уeдешь, Маша останется с клеймом на всю жизнь!